— Зачем я ее отпустил? — тихо сказал Шагал. — Я никогда себе этого не прощу. Я, мужчина, прячусь, а жена ушла на опасную улицу.
— Сейчас везде опасность, — прошептала дочь.
На лестнице послышались тяжелые шаги. Громко заговорили по-немецки, громко захохотали.
— Майи зюсер, — сказала женщина по-немецки с французским акцентом.
Шагал молился, беззвучно шевеля губами. Тяжелые шаги начали удаляться, хлопнула дверь. Наступила тишина. Наконец послышались легкие шаги на лестнице. Осторожно постучали в дверь.
— Быстрей, — сказала Белла, — я нашла почтовый автомобиль, я отдала шоферу кольцо, а в порту я обещала отдать ему свои серьги.
На сцене нью-йоркского театра «Метрополитен-опера» шла репетиция балета Стравинского «Жар-птица». Среди скал на горе высился замок злого царя Кащея Бессмертного. Медленно появляется Всадник ночи на черном коне, сам в черном. Когда он удаляется, темнеет. Только золотые яблоки на дереве светятся. Но тотчас же сад освещается ярким светом от Жар-птицы. Иван-царевич в погоне за Жар-птицей всюду натыкается на окаменелых чудовищ.
В зале за столиком рядом с балетмейстером сидели Шагал и Белла.
— Вот пример звучащих форм, — говорил Шагал, — живопись должна откликаться на музыку.
— Однако надо помнить о третьем измерении, Марк Захарович, — сказал балетмейстер, — о глубине сцены. Зритель сидит .в зале, а не стоит на расстоянии нескольких вершков, как на выставке.
— Пусть какие-то подробности будут потеряны, — сказал Шагал, — но без этих подробностей не создать общую гамму красок. Золотые яблоки, свет луны, костюмы Жар-Птицы и Ивана-Царевича — все это должно пылать, сверкать искрами. Огневой образ балета Стравинского — пожар... Чувство пожара мне близко с детства, я ведь родился во время пожара... Как я любил витебские пожары! — сказал вдруг Шагал, мечтательно улыбнувшись. — Помнишь, Белла, наши витебские пожары?
— Я помню, как горела синагога, — сказала Белла.
— О, пожар в синагоге, — улыбнулся Шагал, — какая это прекрасная картина, уютный далекий пожар рядом с нынешними злыми пожарищами войны. Это так успокаивает. Наш мирный город. Мутновато-синее, почти черное небо. Слева чуть синее. А сверху лучится божественный свет.
— Таких подробностей я не помню, — сказала Белла, — у меня, к сожалению, не так развита творческая фантазия.
— Я не люблю определение «фантазия», — сказал Шагал, — я против понятий «фантазия» и «символизм». Весь наш внутренний мир — это действительность, причем более возможная, чем мир, который мы видим...
— Извините, Марк Захарович, — сказал балетмейстер, по ступенькам поднялся на сцену и обратился к мальчикам в костюмах рабов: — Рабы появляются большим прыжком с поворотом в воздухе, с поджатыми ногами... Показываю. — И прыгнул с большой высоты, опустившись на корточки. Мальчики-рабы вслед за балетмейстером начали прыгать вниз. — Я думал, что сломаю себе голову, — тихо сказал балетмейстер Шагалу, — во время репетиции на гладком полу все хорошо выходило, но на сцене надо прыгать сажени две с высокой скалы. Действительно можно струсить.
Прозвучали последние аккорды. Репетиция кончилась.
— Когда вы собираетесь выпускать спектакль? — спросил Шагал.
— Вряд ли мы успеем в сезон сорок четвертого года, — сказал балетмейстер, — пожалуй, откроем этим балетом сезон сорок пятого.
— В музыке Стравинского есть замечательный элемент звукоподражания, — сказал Шагал, — мне начинает казаться, что я слышал эту музыку еще в детстве, когда горела витебская синагога. О, это была целая симфония! Дым из-под крыши, вопли горящих свитков Торы, крики алтаря. Лопаются, раскалываются оконные стекла. Огонь разлетается во все стороны, дым застилает полнеба и отражается в воде, и все это под музыку Стравинского. Я помню, как бежал к родному дому, чтобы с ним попрощаться во время общего пожара в еврейском квартале. На дом уже падал пепел, дом как будто был оглушен. Отец и я, и все наши соседи поливали его. Так был спасен наш дом.
— Ты ведь любишь пожары, — заметила Белла.
— Я люблю пожары как образ, — сказал Шагал, — но я не люблю, когда горит мой дом.
На улице мощно, однообразно шумел дождь.
— Вот тебе и звукоподражание Стравинского, — весело сказала Белла, похоже, этот концерт на много часов. Побежали, тут недалеко стоянка такси. — Она застучала каблуками по мокрому асфальту. Шагал побежал следом. Дождь и ветер сразу набросились на них, начали терзать одежду, сорвали с Шагала шляпу. — Ой, я сломала каблук! — весело крикнула Белла и, сняв туфли, зашлепала по лужам босиком.
— Простудишься! — крикнул Шагал, пытаясь поймать свою шляпу.
Сверкнула молния, загрохотал гром.
— Сильная инфекция, вызванная простудой, — говорил доктор, склонившись над Беллой, метавшейся в жару.
Шагал сидел неподвижно, словно окаменев.
— Есть надежда, доктор? — спросил кто-то.
— Сделаем все возможное, — сказал доктор, — но сильное заражение. Эхинококкоз легких.
— Эхинококкоз, — деревянными губами пробормотал Шагал.
Мертвая Белла лежала на столе. Зеркала были завешаны. В комнатном полумраке по-ангельски белоснежное лицо Беллы, казалось, светилось. Мелькали вокруг неясные людские силуэты. От запаха живых цветов тошнило.
— Нет больше моего ангела, — глядя в пространство, сказал Шагал. — Одетая с головы до ног в белое или черное, она давно мелькала на моих картинах, как ангел-хранитель моего искусства. Ни к одной картине, ни к одному рисунку я не приступал, не посоветовавшись с нею. Я больше не возьму в руки кисть.
В канун еврейского праздника Иом-Кипур в переполненной нью-йоркской синагоге горели очень большие свечи, слышались рыдания. Евреи говорили:
— Пусть мы все будем жить долго... За мою усопшую мать... За моего усопшего маленького сына.
Все извинялись друг перед другом и прощали друг другу обиды. Родители клали руки детям на голову, благословляли даже взрослых детей. Наконец отдернулось покрывала и вынесли свитки Торы. Все пошли навстречу Торе, желая прикоснуться и поцеловать. Только Шагал сидел неподвижно в заднем ряду и не молился, просто сидел и молчал. Увидев это, раввин подошел и спросил:
— Почему ты не молишься?
— Он отнял у меня все, — ответил Шагал, — мне не о чем с ним говорить.
— Но сегодня ведь канун праздника Иом-Кипур. — Может, ради праздника ты его простишь? — Шагал сидел молча. — Если ты не сказал «нет», значит, ты сказал «да», — произнес раввин. — Ты слышишь? — Он поднял глаза. — Ради праздника он тебя прощает. Прости и ты его.
Кучки людей собрались на берегу Гудзона.
— Рошь-Ашана, — говорили люди, — святой праздник. Дай Бог нам сладкого нового года.
Мужчины выворачивали карманы, низко склоняясь над водой. Носовые платки, бумажки, крошки — все летело в воду. Среди мужчин был и Шагал.
На сцене «Метрополитен-опера» продолжались репетиции. Осунувшийся, побледневший Шагал сидел в директорской ложе. Подошел дежурный.
— Мистер Шагал, вас на проходной ожидает один человек.
— Кто?
— Он просил передать, что его зовут Аминодав.
Шагал торопливо поднялся, вышел. Перед ним стоял седой, сгорбленный старик. Они обнялись.
— Я узнал о тебе из газет, — сказал Аминодав.
Марк и Аминодав проговорили всю ночь.
— Ты добился своего, ты стал известным художником, — сказал Аминодав. — Мне кажется, человек, добившийся своего, знает о жизни все.
— Что я знаю о жизни? — сказал Шагал. — У меня такое впечатление, что всю свою жизнь я всего лишь учился умирать. Но за меня умирали другие, пока не умерла Белла. Не знаю, сколько мне осталось, но смерть теперь всегда со мной, она теперь внутри меня.
— Выживает только тот, кому повезло, — сказал Аминодав. — Вот я выжил в Освенциме. Я попал в похоронную команду, которая вытаскивала трупы из газовых камер и перевозила в крематорий. А Зусю задушили газом и сожгли. Ты помнишь, как в детстве Зуся решил быть толстым, чтоб гореть медленно? Но оказалось, что толстые и тонкие горят одинаково.
— Когда-то покойный отец рассказывал мне про такой хасидский образ. Человек напоминает приговоренного к смерти, который сидит на телеге, запряженной лошадьми, белой и черной. Лошади называются День и Ночь, и, Боже мой, как быстро они несутся.
— Всякая жизнь имеет конец, — сказал Аминодав, — у одних раньше, у других позже.
— Да, всякая жизнь, — сказал Шагал, — только смерть не имеет конца. Но искусство — это не жизнь и не смерть, это сказка, в которой то и другое существует одновременно.
Следующим утром Шагал пошел провожать Аминодава.
— Тебе, наверно, нужны деньги? — спросил Шагал. — Возьми. — И протянул конверт. — Это долг. Помнишь Париж, молодость?
— Спасибо. — Аминодав взял конверт. — Пока мы живы, будем встречаться... А смерть? Что такое смерть? Это все равно, что завернуть за угол. — Он обнял Шагала и завернул за угол.
Шагал стоял у витрины магазина электротоваров. Мигали беззвучно телевизоры. Вдруг Шагал почти бегом поспешил к углу. Шли прохожие по улице, Аминодава среди них не было. Тогда он опять вернулся к витрине. Беззвучно мигали телевизоры.
Ярко, горячо пылало утро французского юга за окнами богатого особняка, впрочем, нередкого здесь, в Сант-Пауль-де-Венце, маленьком городке миллионеров, туристов с тугими кошельками, дорогих ресторанов, престижных картинных галерей, теннисных кортов и бесчисленных цветочных клумб.
По коридору второго этажа молодая медсестра везла на инвалидной коляске глубокого старика с живыми шагаловскими глазами и шагаловской улыбкой на пергаментном, высушенном лице.
— Сестра, — произнес слабым, но ясным голосом Шагал, — какое сегодня число?
— Двадцать восьмое марта.
— А год?
— Тысяча девятьсот восемьдесят пятый, мосье.
— Когда живешь слишком долго во времени и пространстве, забываешь повседневные подробности. Как вас зовут?
— Жозан.
— Я вас впервые вижу, Жозан, вы новенькая?
— Да, мосье.
— Сколько вам лет?
— Двадцать пять, мосье.
— А мне девяносто восемь... Чем мы не пара? Хорошо бы встать с этого инвалидного кресла и пойти позавтракать с вами в какой-нибудь ресторанчик... Ваши глаза и ваши волосы напоминают мне нечто далекое, но волнующее сердце. Как волнует замечательная репродукция какого-то сердечно близкого, но забытого подлинника.
— Вы шутите, мосье.
— Разве это я шучу? Это шутит фатальная современность. Подвезите меня к окну.
— Но, вам пора завтракать. Доктор велел вам завтракать строго по часам.
— Ничего, Жозан, — сказал Шагал, — сегодня сделаем исключение. Сегодня какой-то особый день. Сегодня я проснулся особенно бодрым... Откройте окно... Откройте, откройте. — Сестра открыла окно. — Какой воздух! — глубоко вздохнул Шагал. — Сегодня здесь, в Сант-Пауль-де-Венце, воздух моего детства. Витебский воздух. Хорошо б в таком воздухе полетать! — Он взял ее теплую ладонь своими одряхлевшими пальцами. — Так бы вместе полетать, словно крылатые ангелы. Люди начнут спрашивать: «Кто это там летает?» Вам никогда не приходилось летать, Жозан?
— В самолете, мосье.
— В самолете... Летит себе аэроплан... Жаль, что я забыл эти замечательные стихи, помню только первую строчку. Жаль. Но скажу вам по секрету: все свои картины я писал в полете. Я никогда не признавал закон всемирного тяготения. Только теперь, в инвалидном кресле, я должен подчиняться этому закону. Да, я вынужден подчиниться, но я ему не верю. Я верю пророку Илье, летающему пророку на белой колеснице. Я ясно помню, как отец мой поднимал бокал красного пасхального вина и велел отпереть дверь на улицу, чтоб впустить пророка... Сноп серебряных звезд на бархатно-синем фоне неба ослепляет мои глаза. Я слышу голоса. Кто это? Это о нашем существовании рассуждают Моисей и сам Бог.
— Вам пора завтракать, мосье Шагал, — сказала медсестра, отнимая руку и берясь за спинку кресла, — доктор запретил вам много говорить. Это дурно влияет на давление.
— Доктора, — усмехнулся Шагал, — что понимают доктора? Когда-то в детстве меня укусила бешеная собака, и доктора объявили, что я должен умереть на четвертый день. А я вот пока еще двух лет не дожил до ста. Я живу так долго, что свет пасхальных свечей, горевших в моем детстве, наверно, скоро долетит до Луны. — И он пальцем расписался на запотевшем стекле: «Шагал».
Сестра покатила коляску дальше по коридору. В конце его был лифт, соединяющий второй этаж с первым.
— Вы поедете со мной завтракать, Жозан? — спросил Шагал.
— Нет, — ответила Жозан, — на первом этаже вас будет ждать сестра Беатриса. — Она нажала на кнопку, вызывая лифт.
— Я не утомил вас своей болтовней?
— Нет, что вы, мосье, нисколько.
— Значит, я еще неплохо сохранился в свои девяносто восемь лет. Однако, Господи, прости меня, если я не смог передать в этой нелепой болтовне всю ту дурацкую любовь, которую в общем-то испытываю к человечеству. Но родичи мои и женщины, в которых я бывал влюблен, для меня более священны, чем все прочие люди. Так я хочу.
— Лифт уже ждет вас, мосье, — сказала Жозан.
— Лифт. Не хватает мне еще застрять в лифте, как в прошлый раз.
— Я подожду, мосье, пока вас встретит на первом этаже сестра Беатриса. До свидания, мосье. — Жозан вкатила коляску в лифт.
— Я думаю, — сказал Шагал, — что после меня все станет в мире совсем другим. Но будет ли тогда существовать этот мир?
Дверь лифта закрылась.
— Мосье Шагал выехал, — сказала Жозан в микрофон сестре Беатрисе, ожидавшей на первом этаже.
Лифт шел очень медленно. Наконец он остановился, открылась дверца.
— Доброе утро, мосье, завтрак уже готов, — сказала сестра Беатриса.
Шагал не ответил. Когда сестра выкатила из лифта коляску, он сидел,
слегка склонив голову к правому плечу, черты лица спокойные, рот полуоткрыт.
— Мосье Шагал прибыл? — спросила в микрофон Жозан.
— Мосье Шагал умер в лифте, — сказала сестра Беатриса.
Сестра Жозан невольно обернулась к окну, на последний оставленный Шагалом автограф. Но начавшийся дождь размыл буквы. Надпись потекла по стеклу.