Вечер, достойный кисти неизвестного художника. По крайней мере, я такого не знаю среди ныне живущих. О покойниках говорить не будем. Художник — это стиль. Так вот, стиль должен быть переходный от угловатости к округлённости, как всё в этой жизни. Ни одной плавной линии, и в то же время краски чистые, роскошные, мягкие и затаённые. Вот какой стиль и вот какой вечер. И именно в такой вечер на борт буксира «Плюс» прибыл Иван Андреевич в сопровождении лиц. Среди лиц как ни в чём не бывало бутончик — Томочка — и гуттаперчевый Крестовников — сожители с топкого островка. Земляки-островитяне.
Чудная волжская тьма. Зрелая полная луна. Проплывают огни какого-то судна. Крестовников достаёт чемодан, туго набитый бутылками водки. На правах хозяев хлопочут Хрипушин и Бычков. Оформляют закуску. Впрочем, закончив хлопоты, уходят в тень, пьют мало и, кажется, настроены в мой адрес если не так дружески, как ранее, то и не слишком враждебно. Главная опасность исходит от Томочки и Крестовникова. Может быть, они заметили моё пребывание на острове и хотят меня нейтрализовать? Обычная придворная интрига.
Пьянею после второго тоста. От третьего хочу отказаться, но Крестовников громко, визгливо кричит: «Раз он говорит, что может выпить три бутылки…» Разве я это ему говорил? Каков подлец.
— Именно так, — повторяет гуттаперчевый, — именно так.
Мягкий, как подушка. Когда-нибудь Иван Андреевич на него сядет. Или уже садился. Крестовников тоже пьян, может, не так сильно, как я. После третьего тоста начинаю тезисно излагать свои мысли об убийстве рыбы и трагической плотоядности рода человеческого. Надо мной смеются, говорят «ты» и «он», если высмеивают не прямо, а косвенно. Иван Андреевич держится нейтрально, явно взнузданный пахучей ручкой Томочки. Говоря объективно, красивая, сочная женщина. Надо ли удивляться, что стареющий Иван Андреевич не может себе отказать в потреблении её загорелого стройного тела, которое так и прёт наружу из цветастого, подчёркивающего формы платьица. Но, конечно же, такой яркой усатенькой брюнетке более к лицу не цветастая материя, а греческий костюм. Волосы распустить и шаль на плечи. О, я сумел бы её оформить. В её движениях есть внутренняя пленительность, но внешне они вульгарны. А если она стала бы на колени? Кающаяся, тревожная. Конечно, она меня ненавидит и за то, что я знаю о её измене Ивану Андреевичу, и за то, что я, по её представлению, в партии дочери Ивана Андреевича. Я уже слышал, что при дворе управления облпотребсоюза две партии и обе возглавляются женщинами. Фаворитка и дочь. Но какая дочь может быть у уроженца села Житного? Астраханская генетика. Откормленная икрой молодка. Бараньи глаза отца. В лучшем случае нечто вроде Марины Сергеевны. Отец хочет отправить дочь подальше от двора, в столичный институт, чтоб она не мешала его потреблению тела фаворитки. Для этих целей пытается использовать меня. Но ведь такая интрига в интересах фаворитки. Отчего же она меня проклинает? Впрочем, не надо доверять ни клятвам любви, ни проклятьям женщины. Кажется, в средневековом Риме был период правления порнократии. Всё решали женщины через своих вельможных любовников. Блудницы тогда достигли высокого уровня артистизма. Умели менять позы, жесты, выражения, играли складками платья. В работе некоторые из них издавали стоны истязаемых, другие распаляли клиента, плача как младенцы.
Я выпиваю четвёртый стакан, переполненный водкой. Водка льётся через край и заливает мне грудь. Моё опьянение ужасно. Вот теперь мне действительно понятно мучение художника Врубеля. Одно дело — умом понимать мерзости Ваала, а другое дело — пригвоздить их к полотну. Увидеть облик дьявола — значит одолеть его. Увидеть не тогда, когда он сам этого хочет, когда он является. Увидеть, когда ты этого хочешь. Действительно, какой он — изнеможённый, гадкий, но соблазнительный или падший херувим, развратный мальчик, которого пресыщенные матроны кладут к себе в постель?
Меня уводят. Кажется, Бычков. Да, Бычков. И Хрипушин. Они трезвые. Пользуются моим уходом, чтоб и самим скрыться хотя бы на время. Гулянка начальника с его челядью им не по душе. За день они набили полный ящик рыбы. Эта работа первоначально веселит, потом утомляет. Вернувшись с острова, я видел их рыбу. Переложенная пищевым льдом, она теперь просто кулинарный продукт.
Утончённость наших чувств основана на грёзах, и мы ведём непосильную борьбу с нечеловеческой мощью, которая, соблазнив нас, бросает на посмешище рыболовам и охотникам. Их мысли тверды, как камень, на котором они оттачивают свои рыболовецкие и охотничьи ножи. Наши мысли — как морская зыбь, от которой укачивает.
Я ищу ногами далёкие металлические ступеньки, ведущие в спасительную каюту, к постели, устланной солдатским одеялом. Я прицеливаюсь и точно попадаю ногами в гулкие ступеньки. Но иногда промахиваюсь и испытываю ужас пустоты. В такие моменты, как при обмороке, сводит живот. Запах моего нутра отвратителен.
— Все гости рыгают, — говорит Бычков, — как привезём гостей, обязательно напьются или напоят.
Это последнее, что я слышу в свой пьяный дикий вечер. Тем не менее разделся и умылся я, безусловно, сам. А вот исторгнутое из меня убрал с лестниц шваброй Хрипушин. Впрочем, они полночи возились, после того как Иван Андреевич с челядью покинул «Плюс». Это им, видать, не впервой.
Просыпаюсь днём. Вернее, меня будят. Иван Андреевич приглашает на обед. В желудке пусто. Я ведь фактически не ужинал, всё, что потребил, отдал назад. Торопливо привожу себя в порядок, сажусь в присланный за мной катер и уношусь к флагману.
Кают-компания на флагмане роскошная. Дорогие ковры, полированная мебель, хрусталь. Разнузданной атмосферы нет и в помине. Деловой обед руководящих работников облпотребсоюза во главе с его председателем. Иван Андреевич в центре стола, величественный, неторопливый. Сидит как в президиуме. На нём костюм из шёлкового кремового полотна. Рубашка, правда, без галстука, что подчёркивает неофициальный характер обеда. Томочка в строгой белой рубашке с манжетами и чёрной юбке чуть ниже колен. Исполнительная хозяйка и деловой секретарь. Антон Савельевич Крестовников что-то говорит Ивану Андреевичу, наклонившись к мясистому массивному уху. Иван Андреевич согласно кивает. Немало похулиганившая вчера водка отсутствует. На столе настоящий коньяк без соблазняющих простаков звёздочек. Это марочный коньяк многолетней выдержки, и на нём звёздочки не ставятся.
Иван Андреевич приветливо улыбается мне и собственноручно наливает маленькую рюмочку. В горле полыхнуло огнём, но я быстро закусываю жареной птицей. Птица, конечно, из тех, что вчера подстрелены Иваном Андреевичем. Но я думаю об этом лишь мельком. Я жую, я голоден. После жареной птицы я ем икру ещё более высокого качества, чем во время питания моего у Хрипушина на «Плюсе». Это не осетровая, а белужья икра. К тому ж со сливочным маслом и на мягкой булке. Наслаждаюсь также и паюсной икрой. Разговоры за столом слишком специальны — эти люди работают, даже отдыхая. Так, когда была подана стерлядь, запечённая в сметане, зашёл разговор о недостаточном количестве мелкотоннажного тралового флота и неудовлетворительной пропускной способности его холодильников. Появился жареный лучок, и какой-то лысый работник отчитался Ивану Андреевичу по поводу отгрузки астраханского лучка, мне же, подмигнув, объяснил поговоркой: «Лук — от семи недуг». Когда же подали отварной картофель, продукт для астраханцев импортный и потому особенно любимый, возникла целая хозяйственная тема, вполне пригодная для какой-нибудь современной московско-ленинградской пьесы, в которой правдиво, без лакировки, изображаются наши недостатки роста, что даёт возможность создать образ многосложного, пожилого советского хозяйственника в исполнении всеми любимого народного артиста с последующим получением государственно-партийных ласк.
Попробовав картофель и оценив его качество, Иван Андреевич спросил, как обстоит дело с этим вопросом. Ибо как раз накануне, перед отъездом на краткосрочный отдых, Иван Андреевич лично беседовал по телефону с председателем брянского облпотребсоюза Акименко, с которым на поставку картофеля подписан договор. Оказывается, отгрузка картофеля отстаёт от графика.
— Почему?
— Контейнеров не хватает.
— Грузите в мешки.
— Мешки дырявые.
— В сетки.
— Сетки рвутся.
Дальше — больше. И всё в духе философской мистики «Гамлета», где взят заведомо ясный балаганный сюжет для того, чтоб проникнуть в самые глубины житейского пессимизма. «Я расточаю сердце в пустых словах», — мог бы повторить Иван Андреевич вслед за Гамлетом, если бы он проштудировал эту поучительную для советских хозяйственников трагедию. Оказывается, не только мешки дырявые, но и качество клубней низкое, не чета тем, что теперь на столе у Ивана Андреевича.
— А колхоз «Свободный труд» и его председатель, герой труда?
«Свободный труд» как раз и давит клубни телегами. Тот же картофель, что уцелел, давят на асфальте грузовики в районе станции Погар[21], где картофель догнивает, пока подадут вагоны. И так далее и в том же духе. Я уже представил себе полный горького пафоса монолог народного артиста о перевозке картофеля в дырявых, выпачканных минеральными удобрениями и цементом вагонах. Но тут догадливая Томочка, помесь Офелии и Полония, убрала со стола картофель и поставила замечательные астраханские помидоры. Конфликт был тотчас исчерпан. Иван Андреевич ещё раз взмахнул вилкой, как шпагой, и вонзил её в томатный бок. Брызнула декоративная кровь.
Слава Богу, гамлетизм не свойственен нашим газетным компаниям, не свойственен он и партийно-хозяйственному активу, вскормленному газетами и директивами, которые, в отличие от «Гамлета», подвластны времени. И если русский поэт восемнадцатого века Сумароков[22] в своём переводе «Гамлета» пугает начальство загробной ответственностью за дурные поступки, то астраханский Иван Андреевич, или брянский Акименко, или какой-либо московский правящий работник вполне логично может указать на то, что загробной жизнью можно пугать лишь нечто реальное. То есть не их самих, а должность, которую они занимают, и то лишь до тех пор, пока эта должность не сокращена по штату или не преобразована. Неуязвимость современного правителя — в круговой поруке между ним и его должностью. Должность отдаёт приказ, но не отвечает за его исполнение. Конкретное лицо, занимающее в данный момент должность, исполняет, но не отвечает за приказ. Так удалось нарушить принцип неограниченной монархии (государство — это я) при сохранении неограниченного всевластия. И какой уж тут брянский картофель. В конце концов, его можно пшённой кашей заменить. Кстати, без русской монархии не было бы и русского картофеля. Теперь картофель называют в России вторым хлебом, а ведь императрице Екатерине Второй пришлось насаждать картофель насильно, хоть и не так волюнтаристски, как всевластному Хрущёву — кукурузу. Кто знает, может, когда-либо найдётся правитель, который так же насильно начнёт насаждать демократию? Говорят, любовь — не картошка. И демократия — не картошка, но, может, и демократию всё-таки начнут считать в России вторым хлебом. Когда исчезнут очереди за картошкой, народ ощутит дефицит любви и демократии, начнёт искать их и становиться за ними в очередь. Но вот я плáчу, и отчего же? Не по демократии же, не любовь же оплакиваю. Мы ведь плачем от всякой мелочи, а на большое и слёз не хватает. Даже пьяных слёз. Хоть и в культурных условиях, хоть и с жирной закуской, да крепок коньяк, если по рюмочке, по рюмочке, едри вашу мать. За столом тоже стало повеселей. Очевидно, торжественно-деловая часть обеда закончена и начался концерт.
Обед проходил на свежем речном воздухе, причём в движении, так, что он начался в одном месте заповедника, а продолжался на фоне всё новых и новых пейзажей. И само собой запелось. Начал некий инициатор, два-три голоса пошли за ним, и вот уже все выводили: «И за борт её бросает в набежавшую волну». Кто-то, правда, спел вместо «набежавшую волну» — «надлежащую волну»[23]. Слова нетвёрдо усвоил. Это сюжет для нового анекдота, но ещё не доработанный. Признаюсь, именно я автор нескольких ходящих по Москве анекдотов, некоторые из них смешные, некоторые не очень. Но вернёмся к нашему хору. Люди, поющие хором, даже и не стройным, отрекаются на время от себя во имя общего дела. И едва песня кончилась, как всем как будто стало нехорошо, все загрустили оттого, что с песней приходится расстаться. Новую петь не хотелось, привыкли к этой, сжились с мелодией, а петь заново было неловко. Тогда, после недолгой растерянности, некто предложил:
— Тамара Дмитриевна, спойте.
И со всех сторон то же самое. И, наконец, Иван Андреевич негромко не приказал, а мягко предложил:
— Спой, Тамара.
Крестовников вынес гитару, Томочка уселась на стул, взяла пальчиками несколько аккордов и запела: «То не ветер вербу клонит, не дубравушка шумит, то моё сердечко стонет, как осенний лист дрожит»[24].
Пела она хорошо, но несамостоятельно. Я сразу понял, что она изображает Ларису Огудалову, бесприданницу. А меня всегда раздражает, когда даже известный актёр продолжает играть вне сцены. Это так же пошло, как видеть на сцене житейские картины, пьяного актёра например, или использовать сцену для телесных поцелуев. Мне кажется, здесь какое-то презрение к искусству и ироническая насмешка над ним. Можно обладать большим или малым талантом, но нельзя нарушать клятву верности, которую ты дал, ступив на сцену. Жаль, конечно, что актёры, подобно врачам, не дают такой клятвы в официальном порядке. Однако неофициально верность обязан соблюдать каждый.
Думая так, я невольно, неосознанно взял с тарелки помидор и начал его есть. Пока я просто ел, Томочка продолжала петь, хоть и проявляла некоторое беспокойство. Однако едва моя вилка нечаянно звякнула о тарелку, как она прервала песню на полуслове: «Догорай, моя лучина. Догорю…» И догорела, ушла. Я понял, что мне объявлена открытая война в условиях неравенства сил. Общество было на стороне моей прекрасной противницы.
— По-моему, товарищ хватил лишнего, — сказал некто, плохо различимый. (У меня действительно мелькало перед глазами от коньяка, сытости и раздражения.) Я зашевелил в ответ губами. Слов своих не слышал, гудело в ушах. Пока так гудело, я, наверно, наговорил лишнего. Впрочем, любое слово, произнесённое не на их языке, пугает и злит этих товарищей, как Феклушу. Стоит произнести, например, такие абсолютно разные, но одинаково им чуждые слова, как «апостол свободы», «внутренняя необходимость» или «импрессионизм», и им сразу чудятся люди с «пёсьими головами».
Я видел, что надо мной опять смеются и Иван Андреевич не совсем уж нейтрален по отношению ко мне. Однако за меня вступился толстомордый в спортивном костюме. Выяснил: главврач астраханской поликлиники. К тому времени гул в ушах несколько утих и звуки я уже различал. Заступничество толстомордого было мне не совсем приятно, тем более оно было в форме хамски-покровительственной.
— А мне этот человек нравится, — сказал толстомордый Ивану Андреевичу, — говорит, что думает.
Я не люблю, когда в моём присутствии обо мне говорят в третьем лице. Не зная, как отреагировать, я ругнул астраханские помидоры, заявив, что где-то (не помню уже где) слаще. Тогда толстомордый всерьёз заявил, что помидоры вообще растут только в Астрахани, в остальных же местах растут томаты. Я решил, что он шутит, всё-таки главврач, но он не шутил, потому что, когда я засмеялся, он посмотрел на меня предостерегающе, но не враждебно. (Мол, перестаньте, я и так с трудом вас защитил.) Наверно, он был не из худших в этой породе, а может, просто похитрее остальных. Покровитель и защитник всегда ведь что-то для себя выгадывает. Так, кстати, действовал и Иван Андреевич. Но Иван Андреевич брал под защиту людей со служебными ошибками. А главврач поликлиники позволял, как выяснилось, покровительствовать и людям ошибочного происхождения. Например, когда флагман с обедающими выехал на открытое пространство, уже не волжское, а каспийское, вокруг замелькало много парусников. Одним из парусников правил рыжий усатый мужчина, которого Крестовников окликнул: «Лемперт! Лёвка Лемперт!» — и даже хотел было пригласить на флагман. Однако Иван Андреевич презрительным жестом остановил Крестовникова.
— Не нужен здесь этот Лемперт.
— Это хирург, — сказал главврач, — хороший хирург и хороший человек. Он у меня работает.
Сказал важно, как работодатель и покровитель. Мне кажется, этому Льву Лемперту действительно в Астрахани жилось неплохо. Он был мускулист, упитан, очень загорел, и рядом с ним на паруснике сидела загорелая молодая блондинка с фигурой манекенщицы.
— Жена его, Валя, — сказал толстолицый.
Назовем главврача всё-таки «толстолицый». Первое впечатление было — «толстомордый».
Флагман остановился у корабля военного образца и принял ещё двоих на борт к обеденному столу. Один был генерал интендантской службы, второй — шеф-повар Каспийской военной флотилии. Оба — друзья Ивана Андреевича. Генерал, как я впоследствии выяснил, работал в хозяйственном отделе министерства обороны и непосредственно отвечал за снабжение Советской Армии рыбой и рыбопродуктами. Разумеется, в зависимости от звания едока, повышался и чин поставляемой на стол рыбы: от рядовой и ефрейторской тюльки, кильки, салаки до генеральской осетрины, до маршальской белуги и чёрной икры. Генерал-рыбоснабженец был мужчина дородный, сановный и чем-то на Ивана Андреевича похож. Только масть другая. Иван Андреевич русый, а этот чёрный, из хохлов. У шеф-повара Каспийской флотилии лицо и голова обварены, потому на голове он носил десантный берет с военной кокардой. Никаких других воинских знаков на обоих не было, оба в штатском. Я решил, что ожоги шеф-повара — результат военного ранения. Так оно и было, по сути, однако ранение оказалось уж слишком своеобразным. Не помню, каким образом и после какой рюмки шеф-повар начал свой рассказ и кто его о том попросил. Не я же. Неужели я?
Дело было в сорок первом году, под Севастополем, когда налёты немецкой авиации случались по несколько раз в день. Работал тогда нынешний шеф поваром на эскадренном миноносце «Буйный».
— Мой, — говорит, — боевой пост — пищеблок. Оборудование содержал в сохранности, принял меры на случай бомбового удара. Наполнение котлов и кастрюль жидкостью уменьшил, рабочее место у плиты свободно от посторонних предметов, пути разноса пищи устланы влажной тканью. Всё по уставу. При посещении командующего за образцовый порядок был награждён медалью. И вот, как сейчас помню, удалось мне сварить настоящий флотский борщ, чтоб порадовать наших героев. Удалось — это значит, достал на складе не только кость столовую, но и копчёную грудинку, и сало топлёное. Всё сделал по норме, заложил картофель, заправил томатом, трёхпроцентным уксусом. Душа радуется. Снимаю крышку наплитного котла, как положено по уставу, на себя, заглядываю и, признаться, любуюсь борщовым, тёмно-буряковым цветом. И в ту же секунду — удар. Немецкий самолёт подкрался из-за облаков и сбросил бомбы. Волной меня приподняло и головой в кипящий борщ. Боль непередаваемая. Ухватиться не за что. Котёл раскалён, плита раскалена. Помимо жидкости, пищевые продукты обжигают: картофель, кость столовая, капуста. Захлёбываюсь, тону. И утонул бы в кипящем борще, как муха или судовая крыса, но тут второй удар — и меня выбросило. Выполз из пищеблока, чувствую, кожа клочьями на лице висит, ничего не вижу и только на ощупь с головы да с ушей горячую капусту снимаю…
Действительно, страшная картина. И рассказывает шеф-повар образно, но взаимоотношения природы смешного и страшного ещё до конца не изучены. Слышал я, что Зощенко пытался изучать. Над хромым, мол, смеяться можно, над слепым — нет. Над заикой можно, над глухим — нет. Во всяком случае сейчас, ясно, смеяться нельзя. А когда смеяться нельзя, но смеяться хочется, это хуже поноса при отсутствии поблизости туалета или хотя бы кустарника. Сидишь, как рак в кипятке. Красный, с выпученными глазами. Так я и сидел, себя мысленно проклиная за то, что попросил словоохотливого шеф-повара рассказать о своём боевом ранении флотским борщом. Тем более никому не стало смешно, а наоборот, потянуло на фронтовые воспоминания о ранах и орденах. К счастью, догадался изобразить, что меня опять тошнит, как вчера на «Плюсе». Меня действительно тошнило, но не столько коньяком, сколько смехом. Встаю из-за стола, зажимаю рот ладонью, и Крестовников отводит меня в туалет. Запираюсь, наклоняюсь над унитазом и выбрасываю смех изо рта, горла, груди, одновременно спускаю воду, чтоб заглушила. Так проделываю несколько раз. Выхожу из туалета усталый, потный, шатаясь, и Крестовников отводит меня в какую-то каюту. Ложусь на диван и засыпаю.