К книге
Раба любви и другие киносценарииФридрих Горенштейн, Андрей Кончаловский СКРЯБИН. ЧАСТЬ ВТОРАЯ
36%
Фридрих Горенштейн, Андрей Кончаловский СКРЯБИН. ЧАСТЬ ВТОРАЯ
12

По парижской улице шли Скрябин и Морозова.

— То, чему надлежало случиться давно, - говорил Скрябин, — случилось теперь. Вы, конечно, порадуетесь за Веру и за меня. Я надеюсь, что наша жизнь войдет наконец в должную колею. Каждый из нас устроит себе существование, более гармонирующее с его склонностями. Расстались мы друзьями и находимся в переписке.

— Но на бедную Верочку обрушилось сразу все, — сказала Морозова, — ваш разрыв, смерть Риммочки.

— Нет, как раз наоборот, — сказал Скрябин, — девочку потерять было ужасно, но это несчастье отвлекло немного внимание Веры от другого... Я тоже за последнее время очень устал и нервы мои расстроились... А тут является в Париж Сафонов, начинает вести интриги против Татьяны Федоровны...

— Сафонов вас любит, — сказала Морозова, — он дорожит вашим творчеством.

— Если б он любил меня и дорожил мною, — горячо сказал Скрябин, — то он понял бы, что наконец со мной мой друг Татьяна Федоровна... Она так глубоко понимает, что нужно для моего творчества, с такой нежностью и самоотверженностью ухаживает за мной, создавая атмосферу, в которой я могу свободно дышать...

— Так ли это, Александр Николаевич? — сказала Морозова.

— Так, именно так. Я бесконечно сожалею, что вы не узнали ближе друг друга, это привело бы к взаимному уважению и глубокой симпатии... Работаю сейчас много и хорошо. Задумал нечто грандиозное... Но это пока будущее... Итог... Мистерия... Огромное сочинение... А пока делаю поэму для оркестра... «Поэма экстаза»... Она гораздо больше, чем Третья симфония, подготовит к восприятию духа Мистерии...

Несколько прохожих остановились, посмотрели вслед. Скрябин заметил, поморщился.

— Не люблю парижан, — сказал он. — Обыватели, чуть не в их духе, пальцами указывают.

— Это, очевидно, оттого, что вы не в шляпе, — улыбнулась Морозова.

— Париж мне надоел, — сказал Скрябин, — нужна тишина... Мы едем в Италию, в Вальяско... Очаровательная природа... Кстати, милая Маргарита Кирилловна, не будете ли вы так любезны избавить меня от хлопот по переводу и сопряженных с ними расходов. Передайте Вере при свидании шестьсот рублей, мне же переведите остальные четыреста.

Комнатка была маленькая, примитивно меблированная, с огромной неуклюжей кроватью, с лубочным изображением какого-то святого на стене. Правда, из окна открывался чудесный вид на залив, однако сейчас был дождь, и залив был скрыт в тумане.

— Обожаю солнце, — говорил Скрябин, — в дождливые дни я, Танюка, как-то увядаю... Тоска... И от Веры ничего... Она там с детьми, а газеты полны ужасов... Не знаю, доехала ли Маргарита Кирилловна.

— Ты беспокоишься о всех, — сказала Татьяна Федоровна, — а Маргарита Кирилловна не беспокоится о том, что гениальный русский композитор живет в тесных комнатках у самой линии железной дороги, так что весь дом сотрясается, о том, что мы с трудом взяли из кафе напрокат разбитое пианино.

— Но ведь в России беспорядки, — сказал Скрябин, — связь с Россией прервана...

— Морозова лишила тебя материальной поддержки гораздо ранее нынешних событий, — сказала Татьяна Федоровна, — это интриги Веры Ивановны и тех, кто вокруг нее.

— Танюка, нельзя быть такой сердитой, — сказал Скрябин.

— Милый Саша, — сказала Татьяна Федоровна, — ты очень скоро убедишься сам.

— Тасичек, — сказал Скрябин, подходя и обнимая Татьяну Федоровну, — не надо нытья... Ведь я бодрюсь, моя милая, стараюсь думать, что все будет хорошо... А если нет, ты все-таки не разлюбишь? Ангел мой, какую ты мне силу даешь... Ведь мне, в сущности, все равно... Успешка-то я хочу только для денежек, чтоб мой Тасинька сыт и пьян был! Кстати, одна моя бывшая ученица по Московской консерватории здесь... Приглашает нас в гости... Муж у нее, оказывается, социал-демократ... Вот уж не думал... Познакомимся там с известным марксистом Плехановым... Очень любопытно...

За столом с кипящим самоваром и грудой баранок сидели рядом Плеханов и Скрябин. И Роза Марковна Плеханова, и Татьяна Федоровна, и хозяева — Ольга и Владимир Кобылянские — смотрели с интересом на встречу этих двух столь разных и в то же время столь близких людей.

— Кровь революции и зло царизма, — горячо говорил Скрябин, — только теперь я понял, чем навеяна моя музыка «Поэмы экстаза»...

Он подошел к роялю и сыграл кусок.

— Это героизм, это идеалы, за которые сейчас борется русский народ... Дорогой Георгий Валентинович, эпиграфом «Поэмы» я решил взять «Вставай, подымайся, рабочий народ!». Как это дивно...

— Я не играю ни на каком инструменте, — сказал Плеханов, — но музыку люблю... Особенно боевое, сильное, могучее в музыке... Ваша музыка, Александр Николаевич, близка сонатам Бетховена, Берлиозу, Вагнеру...

— Ну, это уже пройдено, — сказал Скрябин, словно бы обиженный, что его сравнивают с Бетховеном. — Искусство — это движение... У Бетховена и, особенно, у Берлиоза учиться ныне не приходится... В них нет идеи мессианства.

На лице Плеханова явилось неудовольствие.

— Всякое творчество, как и всякая деятельность человека, должно стремиться к объективной истине, — сказал он.

— Объективной истины нет, — вскричал Скрябин, — истина всегда субъективна... Истина нами творится... Истина творится творческой личностью, и она тем независимей, чем личность выше.

— От чего независимей? — спросил Плеханов. — От общества, от природы?

— Не только от общества, но и от мира, — сказал Скрябин. — Весь мир в нас... Ведь мы сотворили Солнце и Солнечную систему и постоянно продолжаем их творить... Когда мы перестанем их творить, их не станет.

— Александр Николаевич, — сказал Плеханов, — как это ни печально для вас, не природа живет в вас, а вы, подобно всем позвоночным и даже беспозвоночным, живете в природе... Таковы факты...

— Да, факты — опасный и не легко побеждаемый враг, — сказал Скрябин. — Это любимый афоризм Блаватской... Великой мессианской женщины-пророчицы.

— Вот как, — сказал Плеханов, и его глаза остро полемически блеснули, — вот вы отрицаете истину... Но почему у вас, в вашем творении мира, так много понаделано разных, маленьких, плохеньких истин, вроде истеричного учения Блаватской... Почему отрицание истины у вас сочетается с предельным легковерием? Почему истины Блаватской вы объявляете своими, ведь они же не вами рождены?

— Жорж, — сказала Роза Марковна, — давайте пить чай.

— Я почти всему научился из своего творчества, — через него я проверяю все... И землю, и небо.

— Нет, милый Александр Николаевич, — сказал Плеханов, — напрасно вы обращаетесь к небу... Против вашего идеалистического индивидуализма не растет никакого зелья на небе... Печальный плод земной жизни, он исчезнет, лишь когда взаимные земные отношения не будут выражаться принципом «человек человеку волк»...

— Но мне всегда была отвратительна эксплуатация человека человеком, — сказал Скрябин. — Она противна моему миропониманию... Это нечто уродливое, негармоничное... Первая моя симфония имела эпиграфом «Придите, все народы мира...». Я за социализм... Но за социализм мессианский... История человечества есть история гениев... Историю творят гении.

— История творит гениев, — сказал Плеханов. — Гении — это люди, возвысившиеся до полного понимания хода исторического процесса, говоря словами Коммунистического манифеста...

Была солнечная погода, спокойное, ясное море, зеленые горы... Это был юг Италии в расцвете своем, декабрь мягкий и ласковый. Скрябин, Плеханов, Татьяна Федоровна и Роза Марковна совершали очередную совместную прогулку.

— Посмотрите на эти горы, — говорил Скрябин, — это не просто горы, это выражение чего-то материального и неровного внутри нас. Вот уничтожьте эту неровность внутри себя, и гор не станет. Погода тоже есть результат внутреннего состояния человека.

— Какого же именно человека? — спросила Роза Марковна, — Ведь нас много... Я, Жорж, вы, Татьяна Федоровна...

— Это все равно, — сказал Скрябин, — потому что мы единая многогранная личность. И знаете, я пробовал как-то вызвать погоду своим внутренним усилием... И у меня выходило... Вот вы смеетесь...

— Ну, тогда спасибо вам, Александр Николаевич.

— За что? — спросил Скрябин.

— Вы сегодня такую прекрасную погоду нам отпустили... Солнце, голубое море...

— В Париже Александр Николаевич пробовал вызвать грозу, и это ему удалось несколько раз, — сказала Татьяна Федоровна.

— Это трудно, но возможно, — подтвердил Скрябин. — Вообще, мы не знаем многих своих возможностей. Это дремлющие силы, и их надо вызвать к жизни.

Как раз в этот момент они ступили на мост, переброшенный через высохший, усеянный крупными камнями поток.

— Мы создаем мир нашим творческим духом, — сказал Скрябин, — своей волей... Я вот сейчас могу броситься с этого моста и не упасть головой на камни, а повиснуть в воздухе благодаря этой силе волн.

— Прыгайте, — сказал Плеханов.

— Что?

— Прыгайте, Александр Николаевич.

— Но ведь я говорю о тех, кто овладел своей волей, — сказал Скрябин, правда, несколько растерявшись. — Я все еще только на пути к этому.

— Не дай вам Бог дойти до конца, — улыбаясь, сказал Плеханов. — Вы знаете, Фихте даже свою жену воспринимал как творение собственного сознания... Как нечто воображаемое.

— Вот этого, Саша, тебе иногда уже удается достигнуть, — смеясь, сказала Татьяна Федоровна.

Они сидели на стеклянной веранде ресторана с видом на море. Скрябин говорил:

— Будущий век будет веком машин, электричества, материальных интересов, и это совпадет с торжеством социализма... Я целиком с этим согласен... Но разве это конечная цель? Это только переход. Конечная же цель — слияние всех в единый радостный порыв... Дематериализация... Ваша беда в том, что вы скрываете конечную цель.

— Но в диалектике нет конечной цели... Самой последней... История — это процесс.

— Это потому, что вы материалисты, — сказал Скрябин. — Что такое материя?.. Разве мы не знаем, что такое камень? Но марксизм меня привлекает как новое миросозерцание... Я считаю, что каждый мыслящий современный человек, каких бы взглядов он ни придерживался, должен проникнуть в него до конца... Я читаю Маркса, и у меня к вам, Георгий Валентинович, масса вопросов... Правда, Маркс слишком полемист... И все вы, марксисты, слишком полемисты... Написанные не в полемической форме, ваши произведения выиграли бы, дали бы больше читателю... Полемический азарт должен отвлечь неглубокого читателя от скуки...

— Однако мы с вами говорили, что жизнь есть борьба, — сказала Роза Марковна. — Как же без полемики...

— Да, борьба, — сказал Скрябин. — Знаете, я хочу дать концерт в пользу российского освободительного движения... В пользу политических эмигрантов... Пусть это будет моим вкладом в борьбу.

Зал Женевской консерватории был до отказа набит непривычной для него публикой. Было здесь много молодых лиц, студенческих тужурок. В артистической взволнованный Скрябин говорил Розе Марковне:

— Я, кажется, сегодня провалюсь... Болит правая рука... Я ведь, знаете, инвалид... Да и вообще... Как сборы? Я знаю, сборы гораздо хуже, чем вы надеялись.

— Да, сборы не очень хороши, — сказала Роза Марковна, — но это несущественно... Оставшиеся невыкупленные билеты мы распространили бесплатно среди неимущих эмигрантов.

— Что ж, — сказал Скрябин, — я ведь не иностранная знаменитость. Не какой-нибудь Иоганн Тальберг... Меня не знают, особенно соотечественники. Но это неважно. А будет время, милая Роза Марковна, когда каждый, чтоб услышать одну паузу из моих творений, будет скакать с одного полюса на другой.

...Вальсы, этюды нежно, по-скрябински лились в притихший зал. Ноктюрн для левой руки вызвал бурные аплодисменты...

Скрябин в легком пальто, но, по своему обыкновению, без шляпы, шел по крутой улочке Лозанны. Это опять была Швейцария, и все здесь было не по-итальянски широко, размашисто, а чинно-упорядоченно, так что человек, который время от времени останавливался и усмехался сам себе, заставлял прохожих оглядываться на него. Войдя во двор и осторожно, на цыпочках, поднявшись на второй этаж, он начал крадучись приближаться к Татьяне Федоровне, сидевшей к нему спиной. Наконец с веселым криком, перепрыгнув через стул, он бросился к ней.

— Вот и поймал, — хохоча говорил он. — Не смей, животное, чертов свин, читать мои рукописи, а иначе лучше бы тебе не родиться! В припадке ревности ты еще примешь рукопись за любовное письмо и уничтожишь.

— Саша, — сказала Татьяна Федоровна, — от Веры письмо... Она отказывает в разводе.

И Татьяна Федоровна протянула письмо. Скрябин взял и сел прямо в пальто, читая.

— Вот что, — сказал он. — Я напишу Морозовой, она на Веру подействует... Я попрошу, чтоб она объяснила Вере: для нее и для детей лучше иметь развод... Объясню, что это удовлетворит и самолюбие Веры, для нас же развод необходим... Ах, как утомила меня эта житейская суета... Про тебя же, бедная моя Танюка, и говорить не приходится.

— Саша, — сказала Татьяна Федоровна, — Морозова с Верой заодно... Она ведь фактически отказала тебе в материальной поддержке.

— Ничего, — сказал Скрябин, — скоро я должен получить Глинковскую премию... Не менее тысячи рублей...

— Которые уйдут на уплату долгов, — нервно сказала Татьяна Федоровна. — Мы задолжали лавке, акушерке, доктору и прочее... Даже твоему отцу мы задолжали пятьсот франков... А ведь надо заплатить за квартиру до конца года... Без малого еще двести франков.

— Но я был уверен, — растерянно сказал Скрябин, — Вера мой друг. Друг самоотверженный и бескорыстный.

— Не знаю, может ли отказ в разводе служить доказательством самоотверженности и бескорыстия, — сказала Татьяна Федоровна. — Ну, меня она ненавидит... Ненавидит давно, с того момента, как впервые увидела. Но в какое положение она ставит тебя перед всеми этими людишками, с которыми ты должен считаться... Вот, например, никто до сих пор не отдает нам визитов, в то время как приняли нас вначале любезно... Значит, дошли сплетни... Нас вместе не приглашают ни в одну русскую семью... Я здесь на правах твоей любовницы, а ты на правах человека развратного... Да, да, Саша, это так.

— Я все равно сделаю то, что задумал, — встав с кресла и расхаживая по комнате в пальто, говорил Скрябин, — и никакие дрязги или мелкие неприятности не помешают мне осуществить свой замысел. Жаль только тратить силы и время на борьбу с ничтожными... Но ничего, ничего, образуется... Кстати, ты меля огорошила, Танюка, и я забыл тебе сказать, что папа на днях приезжает к нам специально, чтоб с тобой познакомиться.

Отец и сын сидели в небольшом кафе. Александр Николаевич говорил:

— О Вере я уже давно не беспокоюсь, так как из ее последних писем да и из всего ее поведения я убедился в неспособности ее питать глубокое чувство к кому бы то пи было.

— Ну, а глубоко ли твое чувство к своей жене, — говорил Николай Александрович, — ведь Вера тебе жена.

— Мне жена Татьяна Федоровна, — сказал Александр Николаевич. — Вера сама знает, кто есть Татьяна Федоровна... Она сама не раз говорила, что мы с Татьяной Федоровной подходящая пара. Меж тем ныне Вера выказала по отношению к Татьяне Федоровне большую бессердечность и даже не спросила, осталась ли Таня жива после рождения девочки... Таня же, когда умерла Риммочка, написала письмо, полное горечи и сочувствия...

— Но каково ныне Вере с детьми одной, — сказал Николай Александрович. — Неужели ты не чувствуешь себя по отношению к ней непорядочным человеком?

— Я повторяю, — сердито сказал Александр Николаевич, — мне нечего тревожиться о Вере. У нее и без меня масса сочувствующих и утешающих... Меня беспокоит Таня... Слишком много она перенесла. Пора и ей отдохнуть, а мне — позаботиться о ней. А мстить Татьяне Федоровне Вере не за что... Вся вина Тани только в том, что она любит меня, как Вера и думать не могла любить...

— Эта женщина, Саша, дает тебе дурные советы, — сказал отец, — вероятно, ты по ее милости оказался в дурной компании врагов отечества... Ты сын русского дипломата, русский дворянин... Я разговаривал с твоими доброжелателями.

— Не знаю, с какими доброжелателями ты разговаривал, — сказал Скрябин. — Вероятно, ты ошибся, это были завистники, у меня их достаточно.

— Ты слишком долго живешь вне отечества, — сказал Николай Александрович. — Ты должен вернуться в Россию... Но только без этой женщины... Я готов помочь тебе материально.

Александр Николаевич встал:

— Да, я вернусь в Россию, — сказал он, — когда меня позовут... Я знаю, скоро меня позовут... Конечно, я вернусь не один... Но ты, мой отец, мало того что не уважаешь высокую личность Татьяны Федоровны, намекая на нее как на моего врага, дающего мне дурные советы... Ты восстанавливаешь свою семью против меня, вместо того чтобы научить ее почитать в моем лице русское искусство...

Он повернулся и пошел из кафе, оставив своего отца в задумчивости сидящим за кружкой пива.

Подошел гарсон, начал убирать посуду.

— Свершилось, — радостно говорил Скрябин, размахивая перед Татьяной Федоровной телеграммой. — Я знал, что явятся с поклоном и скажут: приди и володей... Меня приглашает для переговоров Кусевицкий... Это известный дирижер, известный контрабасист и известный совладелец фирмы по торговле чаем... Каково сочетание... Миллионер... Это деньги, Тася, это работа над Мистерией... Мы оба приглашены... Супруги Скрябины... Впервые мы приглашены в русский семейный дом...

В роскошных апартаментах дорогого отеля, среди золоченой мебели, мягко ступая, ходили лакеи, подавая дорогие кушанья. Чета Кусевицких — Сергей Александрович и Наталья Константиновна — сверкала бриллиантами, Татьяна Федоровна, сидя на атласном сидении и жуя омара, явно упивалась своим нынешним положением. Скрябин говорил:

— Я отброшу все, я буду работать только над Мистерией... Этой Мистерией мировое бытие окончится, но в этом нет ужаса, а праздник, исходящий из принципа Единства мира...

— Это, наверное, очень большое произведение, — сказал Кусевицкий, слушавший автора с некоторой уравновешенной торжественностью. — Этим произведением весьма приятно будет дирижировать, а затем издать... Ну, и сколько вам надо, как принято выражаться в литературных сферах, «фикс» в виде ежегодной суммы?

— Для осуществления общемировой Мистерии мне понадобится пять лет, — сказал Скрябин.

— Что ж, — улыбнулся Кусевицкий, — раз вы, дорогой Александр Николаевич, замышляете такие козни против буржуазного благополучия человечества, я буду вам платить в год пять тысяч рублей... В своем издательстве и в своих концертах я поставлю вас на место премьера... Вы будете у меня получать шаляпинские гонорары... Только вот что, если будете писать Рахманинову, то не сообщайте ему о наших условиях, во избежание разного рода разговоров со стороны композиторов.

— Я не переписываюсь с Рахманиновым, — сказал Скрябин.

— Тем лучше, — сказал Кусевицкий. — Думаю, что вопрос о вашем гонораре будет нашим частным делом... Итак, я завтра же телеграфирую, чтоб во всех московских и петербургских газетах сообщили: гениальный русский композитор Скрябин возвращается в Россию... Пророка ждут в своем отечестве.

И он сделал знак лакею, который откупорил бутылку шампанского.

Предыдущая главаГлава 12 из 33Следующая глава