К Петербургу подъезжали в сильную метель, на caнях, специально присланных за ними Строгановым-старшим в Ревель. Путешественники ждали своего появления в российской столице каждый по-разному: Новосильцев — с чувством выполненного долга, Воронихин — с жаждой воплотить полученные знания в жизнь, а Попо — глядя в будущее с тревогой, ибо понимал, что отец и тем более государыня не в восторге от его революционных забав.
Столько разных событий случились с ними с августа по декабрь! Всех и не перечислишь…
Расставание с Теруаж, как ни странно, оказалось будничным и вполне спокойным. Революционная амазонка, выслушав невнятные объяснения юноши, высказалась презрительно:
— Я не ожидала иного. Все вы, барчуки, одинаковы. Ты барчук — и этим все сказано. Папа приказал — сразу лапки кверху, испугался гнева родителя. Вдруг лишит наследства? Вдруг рассердится, проклянет, отшлепает? Честь семьи дороже чести воина света. Что ж, катись к чертям.
— Терри, погоди, — пробубнил с досадой молодой человек. — Дело не во мне. Оставаясь в Париже, вызывая гнев государыни, я тем самым ставлю под удар моего отца. Я его люблю, это верно. И осознавать, что могу сделаться причиной его опалы, для меня мучительно.
— Что и подтверждает мои слова. Ты не стал настоящим борцом революции. Потому что настоящий борец, как я, как Дантон, Робеспьер, Марат, отрекается от всего личного во имя борьбы. Я ушла от родителей восемнадцать лет назад и с тех пор не знаю, где они и что с ними. Не хочу знать. Потому что иначе буду волноваться за них, переживать и желать помочь. Окунусь в рутину мелкого быта. Перестану думать о главном. Для борца семья — революционные товарищи. И одна цель — свобода народа. Больше ничего.
Он хотел что-то возразить, но она, выплеснув эмоции, больше не кипела и, слегка улыбнувшись, рот ему закрыла ладонью.
— Полно, полно, сладкий мой цыпленок Поль Очер. Я тебя, конечно, люблю, впрочем, не настолько, чтобы делать трагедию из нашего расставания. Вместе нам было хорошо, я согласна. И законы физиологии отменить не может ни одна революция. Просто они не должны заслонять от нас главного. Голова должна быть холодной, чтобы трезво оценивать политические реалии.
Поль Очер поцеловал даме руку и несмело заглянул ей в глаза:
— Значит, без обид? Расстаемся друзьями?
Теруаж дернула плечом:
— Почему бы нет? Каждый идет своей дорогой.
— Я тебе напишу. Ты ответишь?
— Вот еще глупости какие! — рассмеялась француженка. — Я не столь сентиментальна, как ты. Ненавижу письма. Ведь они — те же документы. Могут быть использованы врагами против нас. Никаких писем. А тем более почта работает из рук вон, и надеяться на нее трудно.
Да, прощай, Теруаж. Домик твой, с которым связаны лучшие минуты их жизни. Улочки Парижа, весь Париж, весь пьянящий Париж, как игристое вино, сводящий с ума. Доведется ли Попо вновь сюда вернуться? Сердце подсказывало, что да…
Под конец августа разместились в селе Жимо близ Риома. Но занятия мсье Шарля со своим воспитанником шли с трудом, мысли у обоих были далеко, в столице, слишком яркие впечатления они получили, и неспешная деревенская действительность не могла принести спокойствие в души учителя и ученика. Тут еще заболел Клеман — общий их слуга, добрый малый, ревностно исполнявший все свои обязанности. Выпил неосторожно ледяное молоко из погреба, простудился, началась ангина, перешедшая в пневмонию. Сельский доктор делал все, что мог, кровь пускал и давал отвары целебных трав. Но больному становилось все хуже, и в конце сентября он скончался. Бедолага Клеман! Он пятнадцать лет служил в доме Строгановых. И ушел в мир иной, справив тридцать пятый свой юбилей… Стоя у разверстой могилы, потрясенный барон даже разрыдался. На какое-то мгновение ему показалось, что могила Клемана — это некий знак, символ предстоящего. Для чего жил этот человек? Для чего родился? Что привес в наш нелепый мир? Для чего родился Попо, все они вокруг? Кто на самом деле воин света? Как отличить доброе от злого, если они бывают так похожи внешне? Как прожить, не гневя Бога? Может быть, уйти в монастырь?
Да, подобные философские мысли, вечные и поэтому, может быть, банальные, мучили его с тех пор постоянно. Даже спросил однажды у Воронихина:
— Как ты полагаешь, Андре, для чего мы живем?
Тот ответил просто:
— Чтоб служить Богу.
— Но не все же идут в монахи, — удивился барон.
— Богу служат не только монахи. Богу служат все. Матери, рожающие детей, ибо Он велел плодиться и размножаться. Короли, помазанники Божьи. Лекари, которые облегчают наши страдания… Все.
— А солдаты? Ведь они убивают себе подобных.
Начинающий зодчий развел руками:
— Что ж поделать, Попо? Силы зла сильны. Воины Всевышнего призваны сражаться с воинами дьявола. Во главе небесного воинства сам Архистратиг Михаил. Все военные суть его рядовые.
Строганов-младший задумался. Посмотрел на троюродного брата:
— Ну а ты? Тоже служишь Богу?
— В меру сил моих. Я учусь, я овладеваю лучшим из ремесел — возведения зданий. И когда-нибудь, я уверен в том, возведу такое здание во имя Бога, что, надеюсь, Он похвалит меня в миг, когда предстану пред Его ликом.
Юноша усмехнулся:
— Говоришь, как пишешь.
Архитектор ответил ему серьезно:
— Кто читает много, тот и говорит складно.
Да, у Воронихина был готов ответ на любой вопрос. Вот ведь, казалось, бывший крепостной деревенский парень, а достиг премудростей высших, сделал сам себя, точно Ломоносов, двигаясь к заветным вершинам. А Попо? Двигается куда? Раньше он хотел сделаться военным, и романтика битв, торжества победителя увлекала его всецело. Но теперь романтики, честно говоря, сильно поубавилось: он во время взятия Бастилии с ужасом увидел и изнанку войны — кровь, растерзанные тела, крик смертельно раненых… Это ли богоугодное дело, как сказал Воронихин? Можно ли понять достоверно, за кого ты сражаешься — за добро или зло? Нет, не на словах (на словах все дерутся за правое дело), а в реальности? Исполняя завет Божий или подчиняясь преступным приказам завоевателей?
Скажем, Новосильцев. Брат двоюродный. Настоящий полковник — по профессии и по духу. За кого сражается он?
Отношения Попо с Николаем миновали несколько стадий. Поначалу Строганов дулся на него, как сиделец в узилище злится на тюремщика, хоть и понимая, что кузен — просто исполнитель воли Александра Сергеевича и Екатерины И. Перебравшись в деревню, понемногу остыл. Новосильцев оказался на самом деле не таким уж заскорузлым служакой, как вначале многие подумали, не пустой башкой и не медным лбом, а вполне отзывчивым, добрым человеком, много знающим и многое понимающим. По натуре, конечно, был слегка угрюм и шутил фривольно, но при этом никогда не позволял себе выходить за рамки приличий. Правда, выпивал. Нет, не так, как нелепый шевалье де Ла Колиньер, а вполне умеренно, но имел подобную склонность несомненно; видимо, вино помогало ему избавиться от излишне пессимистичного взгляда на мир.
Вскоре двоюродные братья подружились. Старший посмеивался над младшим, но не злобно. А желание ступить на армейскую стезю одобрял.
— Но меня смущает одно, — откровенно делился с Николаем Попо, — стать военным значит сделать убийство своей профессией. Тот искусный ратник, кто сумел уничтожить больше врагов. А ведь Бог сказал: не убий. И еще Бог сказал: возлюби врага своего. Как сие понять?
Новосильцев, потягивая вино из бокала, пояснял неспешно:
— Дело в том, голубчик, что убийство убийству рознь. Все зависит от точки зрения. Люди растят скот, а потом его забивают, чтобы съесть. Да, злодейство, жестокость, кровь. Но иначе человечество пропадет, не выживет, мясо питает наше тело и мозг, без него превратимся в кислых, унылых вегетарианцев. Стало быть, убийство во имя спасения. Точно так же, во имя спасения Родины, воин убивает врагов, вторгшихся на его священную землю. Умереть за Родину — счастье. Уничтожить врагов Отчизны — благо. И при этом надо отличать врагов от врагов. Возлюбить своего идейного противника, спорящего с тобою, но не покушающегося на твою жизнь, жизнь твоих родных — есть добро. Коль не будет на свете несогласных, свет опять-таки сделается дохлой преснятиной. И другое дело — враг человечества и его слуги. Бог сражается с дьяволом постоянно. Тут не может быть компромиссов. Убивая дьявола в себе и его приспешников вовне, совершаешь действо во имя Бога.
Да, Попо было над чем задуматься.
Под конец ноября стали собираться в дорогу. Ромм ходил печальный, погруженный в себя, он действительно привязался к этим занятным русским и особенно — к пылкому Строганову-младшему, то и дело узнавая в его речах собственные слова. Юноша — произведение мсье Шарля. Можно сказать, сын духовный. Отрывать детей от себя непросто. Справятся ли чада с жизненными трудностями без опеки старших?
Накануне отъезда приготовили прощальный обед. Пили за здоровье друг друга, за удачу во всех делах, за семейное счастье каждого. Ромм провозгласил тост за свободу Франции. А Попо — за введение Конституции в России. Новосильцев не возражал, чокался вполне одобрительно.
— Хорошо бы еще отменить у нас крепостное право, — отозвался вполголоса Воронихин.
— Это обязательно, — поддержал его молодой барон. — Крепостное право — страшный анахронизм. Человек не может быть вещью другого человека. Ты согласен ли, Николя?
Тот кивнул:
— Полностью, Попо. Но боюсь, матушка-императрица не захочет реформ. Ей и так неплохо.
— Надо убедить. Привести в пример Людовика XVI, упустившего время. На ошибках учатся.
— О, блажен, кто верует. Годы ея немолодые. В старости люди боятся перемен и желают спокойствия.
— Значит, Павел? На него делать ставку?
Пригубив вина, Николай вздохнул:
— Ох, не знаю, не знаю, право. Павел слишком вспыльчив и непредсказуем. Твердости в реформах может не хватить.
— Получается, вовсе нет надежды? — грустно вопросил Строганов.
— Отчего же, есть, — сказал Новосильцев. — Вся надежда на Александра.
За столом воцарилось молчание.
— Так ему ж всего четырнадцатый год, — подивился кузен полковника. — На престоле окажется лет не меньше чем через тридцать!
Но военный прикрыл глаза загадочно:
— Как знать, как знать… — Поднял веки и добавил тихо: — У Екатерины на него далеко идущие планы. Большего пока сказать не могу.
Впрочем, каждый понял как надо.
Значит, Александр. Павел Строганов помнил его совсем ребенком. Рыженьким мальчиком в веснушках. Скромным, вежливым. На него надеяться? Он введет Конституцию и отменит рабство? Верилось с трудом.
Уезжали на другой день поутру. Ромм их проводил до кареты, руки жал, а Попо обнял по-отечески. Заглянул в глаза через запотевшие очечные стекла. И сказал напутственно:
— Помните о наших мечтах, мон ами. Я во Франции, вы в России — мы должны их осуществить.
— Постараемся, мсье Шарль.
Стоя на крыльце, он махал им вслед носовым платком. А вернувшись в дом, был уже другим человеком — не сентиментальным, не грустным, только что смахивавшим слезинки, но суровым и желчным. Ромма ждал Париж. И голосование в Конвенте об участи короля.
А у наших путешественников впереди был Санкт-Петербург. На санях, присланных Строгановым-старшим, ехали легко (старая карета до этого постоянно вязла в снегу). Сквозь метель очертания города виделись с трудом. Что готовит Северная Пальмира каждому из них? Гибель или триумф? Нищету или процветание?
Потянулись предместья, мелкие дома, склады, пакгаузы, караульные будки, дворники, счищавшие снег, набережные Невы и река, скованная льдом, серый шпиль Петропавловки на фоне белого неба, наконец, Мойка и начало Невского проспекта. Дом, нет, почти дворец Александра Сергеевича. Три этажа, средний — высокий, как целых два, окна удлиненные, сверху — затейливая лепнина, восемь полуколонн, обрамляющие парадный подъезд, над которым — балкончик. Меньше, чем дворцы императоров, но совсем не хуже.
Куча лакеев, выбежавших навстречу. Старенький привратник. Сам дворецкий. Кланяются, приветствуют, помогают выбраться из саней. Целый церемониал.
А внутри — отец, посреди парадной мраморной лестницы. Совершенно не постарел за эти годы. Только седины в волосах прибавилось (вышел он в камзоле, но без парика, по-домашнему). Нет еще шестидесяти. Бодрый мужчина в расцвете сил. Смотрит весело, живо. Руки распахнул для объятий.
Первым делом, конечно, Попо. Трижды поцеловались по-православному. Александр Сергеевич щелкнул языком:
— Возмужал, подрос. Молодой мужчинка. Даже и не верится. Как я рад твоему приезду! Всё теперь будет хорошо.
Новосильцева приобнял, и без поцелуев. Сжал плечо:
— Молодец, хвалю. Отблагодарю щедро.
— Полно, дядюшка, я не за награды старался.
— Благородный труд должен быть отмечен.
С Воронихиным поначалу просто раскланялся, но потом не удержался, обнял одной рукой и похлопал одобрительно по спине:
— Тоже молодец. Знаю, что, в отличие от нашего бедокура, занимался прилежно. Очень пригодится. Я замыслил перестройку дворца. И твои таланты мне необходимы.
— Можете рассчитывать на меня, ваша светлость.
Перешли в столовую залу, где накрытый стол ломился от яств. Ели, пили и делились впечатлениями. Воронихин принес два своих альбома (остальные, под сотню, были еще не распакованы) и показывал свежие рисунки. Все смотрели их с восхищением.
— Это дар Божий, — говорил Новосильцев. — Ты отмечен Его перстом.
— Гений, гений, — соглашался Строганов-старший. — Он еще прославит нашу Россию, точно Леонардо да Винчи — Италию.
А когда пирующие понемногу размякли от съеденного и выпитого (и особенно Николай, перебравший лишку и отправленный к себе в комнату, взятый лакеями под белы руки), папа с сыном уединились у него в кабинете. Слуги подали кофе в миниатюрных чашечках. Александр Сергеевич пододвинул Павлу лакированную шкатулку с сигарами.
— Куришь, мальчик?
— Нет, мерси. Баловался трубочкой, но привыкнуть пока не смог.
— Ну и правильно. Нечего легкие забивать всякой дрянью. Я ведь тоже не табакур. Это для гостей, для раскрепощения. Чтобы говорить с ними откровенно.
— Можешь говорить со мной откровенно без табака.
— Разумеется. — Промокнул вышитой салфеткой кофе на губах. — Ты мой сын и с тобой говорить буду прямо. Я имел аудиенцию у ея величества. И сказать, что она была недовольна поведением твоим за пределами Отечества — значит ничего не сказать. Токмо и слышал нескончаемо: «якобинец», «карбонарий», «инсургент». Я молил отправить тебя послужить Отчизне в армию, но она слушать не желала: мол, своею крамолою ты разложишь русское офицерство…
— Господи, помилуй!
— И ни о каком другом поприще речь уже не шла. Слава Богу, не упекла в крепость… В общем, всё, чего удалось мне добиться, это разрешения ехать к матери в имение Братцево под Москвою. Своего рода ссылка. Но уж лучше так, чем куда-то в Сибирь.
Оживившись, Попо ответил:
— Что ж, совсем недурно. Мне в Москве побывать всегда хотелось. Маменьку обнять и сестрицу…
— …и еще выводок детей Ладомирских. — В голосе Строганова-старшего прозвучал сарказм.
— Да, и с ними, — без усмешки покивал сын. — Маменька, конечно, брачные обеты нарушила, но что сделано, то сделано. Я не в праве судить ея. Главное, усвоенное мною в Париже, не крамола и не инсургетство, нет, но простое умозаключение: люди рождаются свободными. Вне зависимости от того, в бедной семье или богатой. И никто не должен их свободы лишать просто так, без вердикта независимого суда. И за эту идею надобно бороться.
— Вот тебе и крамола, — оценил отец.
— В чем же я не прав? — удивился младший.
— Прав, конечно. Но бороться за свободу в стране, где построено все не на свободе, где свободного суда и в помине нет, значит, сотрясать краеугольные камни.
— Но ведь не бороться — значит не любить свою Родину?
Старший Строганов закатил глаза:
— Ах, Попо, Попо, ты пока слишком юн и дерзок. И не понимаешь, что нельзя прошибить стену лбом. Слишком стены крепкие. Ото лба останется только мокрое место.
Судив губы, юноша ответил:
— Поживем — увидим.
— Ладно, поезжай покуда в Москву, успокойся малость. Поразмысли над своей судьбой в тишине. В Братцеве такие красоты! Умиротворяют.
— Я надеюсь, матушка-императрица тоже успокоится вскоре и меня простит. Разрешит вернуться в столицу.
— Не надейся слишком, — повздыхал отец. — Я, само собой, стану хлопотать… Но ея величество очень уж упрямы бывают временами. По-немецки упрямы. И в ближайшем будущем на смягчение твоей участи нечего рассчитывать.
Дом барона Строганова находился близ реки Яузы — там, где она впадает в Москву-реку. Рядом — Спасо-Андроников монастырь, здесь бывал митрополит Алексий после своего паломничества в Константинополь, расположенный на Босфоре в заливе Золотой Рог, и шутя назвал стрелку между Яузой и Лефортовским ручьем Золотым Рожком. Шутка шуткой, но забавное прозвище прижилось: набережную Яузы с той поры звали Золоторожской, так же, как и улицу, где располагалась усадьба с парком[75].
Строгановы купили участок у Разумовских и отстроили новый особняк по проекту архитектора Казакова: капитальный дом с колоннами. Роскоши, конечно, в нем было меньше, чем в Петербурге, но жилье комфортное, утопающее в зелени. Впрочем, это летом. А зимой, когда Попо появился у матери (это был январь 1791 года), парк стоял в снегу, Яуза во льду, а из труб шел белесый прямой дымок, превращаясь в серые нависшие облака. Но подъезд к дому был расчищен, а привратник выскочил на улицу с веником, чтоб смести снег с сапог барина.
Павел вышел из саней в долгополой песцовой шубе и высокой меховой шапке из бобра. На усах иней, даже брови и ресницы в инее. Громко крякнул, разминая затекшую спину. И пошел по ступенькам в дом.
Встретить молодого барона вышло все семейство. Баронесса Екатерина Петровна, 46-летняя дама в кружевном чепце и таком же кружевном платье свободного кроя, бледная лицом, но с живыми синими глазами. Софья Александровна — ей в ту пору шел пятнадцатый год — очень худая девочка-подросток, на щеках какой-то нездоровый румянец, а глаза блестят как-то лихорадочно. Младшие дети Любо-мирские: Варя с близнецами Васей и Вовой — им не больше четырёх-пяти лет, маленькие, глазастенькие блондинчики. Позади держался Римский-Корсаков; он слегка обрюзг за время жизни в Москве, отрастил брюшко и к тому же приобрел лысинку; вроде был спросонья или же с приличного возлияния; улыбался весьма застенчиво. Чуть поодаль стояла постаревшая компаньонка-француженка мадемуазель Доде.
Начали здороваться. Мать, не видевшая сына после своего отъезда из Петербурга, помнившая его еще ребенком, глядя на высокого, статного восемнадцатилетнего молодца с усами, пораженная, разрыдалась. Соня бросилась брату на шею, звонко расцеловала, но потом, сразу устыдившись, залилась румянцем еще больше. А Иван Николаевич протянул руку для пожатия — Строганов-младший без колебаний ему ответил, показав, что сожитель матери ему не противен. Сразу все повеселели, устранив неясности в отношениях друг к другу: значит, без обид, без взаимных претензий, можно существовать под одной крышей по-родственному.
За обедом он рассказывал о Париже, о взятии Бастилии, о своих знакомствах с якобинцами, что стоят во главе революции. Родственники ахали, а француженка осеняла себя крестом. Баронесса Екатерина Петровна заключила:
— Слава тебе, Господи, ты уже в России. Выбрался цел и невредим из этой преисподней. Но каков Ромм, крамольник? Ведь казался тихоней, книжным червяком, а пытался совратить тебя с пути добродетели. Вот и верь после этого людям.
— Ах, маман, — возражал ей Попо, — вы возводите на него напраслину. Он милейший человек, движимый высокими идеалами.
— Нет, не защищай этого разбойника, — продолжала упорствовать госпожа Строганова. — Бунтовщик по определению мне не мил. Злоумышленник не может иметь никаких идеалов. По нему плачет каторга.
Убедить барыню в обратном было невозможно.
Софья им играла на клавесине и неплохо пела, а затем, день спустя, за беседой с братом в библиотеке, с глазу на глаз, шепотом призналась, что она тайно влюблена в одного молодого человека; а поскольку он старше на целых пять лет, то считает ее маленькой и не обращает внимания как на девушку.
— Кто же он? — с ходу задал вопрос Попо.
— Ах, не спрашивай, братец, это мой секрет.
— Да какие ж секреты могут быть от братьев? Ты должна сказать. Положительно, должна.
Та какое-то время колебалась.
— Никому не поведаешь? И особливо маменьке?
— Честное благородное, буду нем, как рыба.
И она вполголоса сообщила:
— Князь Димитрий Голицын.
Молодой человек задумался:
— Это же какой князь Голицын? Сын «усатой княгини»? Соня прыснула:
— Фу-ты, как не стыдно повторять обидное прозвище благородной дамы!
— Но она, говорят, в самом деле усата.
— Может быть, слегка. Кстати, ей идет. Ведь ея зовут в свете не только Princesse Moustache, но и Fée Moustachine[76].
— Как ты познакомилась с этим Димитрием?
— Мы друзья, летом приезжают к нам в Братцево. — Чуть помедлила. — Кстати, у него есть младшая сестра, тоже Софья. Мы почти ровесницы — ей теперь пятнадцать. Писаная красавица, между прочим. Ты в нея влюбишься, как увидишь.
— В самом деле? — рассмеялся Попо.
— Я уверена. — Покусала губки. — Больше того скажу: ты на ней женишься, и у вас будут детки.
— Да откуда ж ты можешь ведать, Софи?
— Коли говорю, значит, ведаю. — И глаза отроковицы сделались туманными, а румянец на щеках разгорелся ярче. — Видела во сне.
— Ну а ты и твой князь Димитрий? Выйдешь за него? — веселился он.
Девочка заметно поникла:
— Не скажу, пожалуй. А не то накаркаю.
— Что накаркаешь?
Всхлипнув, она ответила:
— Смерть мою в юном возрасте…
Брат, растрогавшись, обнял ее за хрупкие плечи:
— Глупости какие. Я не верю в вещие сны. И в приметы не верю. Все зависит не от примет, а от промысла Божьего.
— Но приметы — суть Его подсказки.
— Да, но Господь нам дает свободу выбора — встать на путь грешника или праведника.
Соня дрогнула мокрыми ресницами:
— Думаешь, судьба каждого не предрешена?
— Я не фаталист. И считаю, что в любом жизненном случае есть альтернатива.
— Дай-то Бог, дай-то Бог. — И она вздохнула. — Ты меня чуть-чуть успокоил. Буду спать сегодня менее тревожно.
По негласному распоряжению государыни, Строганову-младшему надлежало не посещать в Москве массовые празднества и балы, не ходить по гостям и не слушать лекций в университете. Он фактически был заперт в доме своей матери, а затем в подмосковном Братцеве. Но вначале участью своей тяготился не слишком, а тем более маменька подыскала ему дворовую девушку Феклу, чтобы та помогала юноше правильно развиваться как мужчине; он увлекся ею, называл Фулей и дарил мелкие презентики — ленты, заколки и недорогие колечки. Но когда она забеременела и ее услали в деревню, выдав замуж за кузнеца, сразу заскучал, затомился и ходил по комнатам неприкаянный.
Летний переезд в Братцево оживил его ненадолго: рыбная ловля и охота по окрестным лесам скоро надоели, он читал книжки без особого интереса, вместе с Варей и близнецами бегал за бабочками с сачком, вяло ел черничные пироги и в четыре руки играл с Соней на клавесине. Все внезапно переменило известие о приезде княгини Голицыной с дочерью. К сожалению, Сонина пассия — князь Димитрий — находился у себя в части на учениях и не получил отпуск. Но сестра Попо все равно сияла от радости, говоря, что пока устроит счастье своего брата. Молодой барон хоть и фыркал, но испытывал приятное возбуждение тела и ума.
Барский дом в Братцеве был тогда еще деревянный, без особых изысков: два невысоких этажа и балкон с колоннами[77]. Но уютный и просторный, в окружении вековых лип. И когда появилась Голицынская карета с запряженной в нее парой лошадей, все прильнули к окнам, а потом ссыпались на крылечко, под балкон. Подбежавший лакей опустил подобранные под днище кареты ступеньки и. полусогнувшись, распахнул дверцу. А Иван Римский-Корсаков подал княгине руку, помогая сойти.
Пред очами Строганова-младшего появилась невысокого роста полноватая дама лет пятидесяти. В белой шляпке, без парика (по причине летнего зноя), с черными, очевидно восточного типа волосами, темными густыми бровями и едва заметной порослью на верхней губе. (Предком рода их был боярин Черныш, прозванный так за иссиня-черные волосы и черную бороду, вероятный южанин — может быть, из персов, может был», из крымских татар.) Вслед за матерью вышла девушка — с тонкой, прямо-таки осиной талией и огромными, лучезарными, в пол-лица глазами. Сразу поймала устремленный на нее взгляд Попо. И потупилась, стала смотреть себе под ноги.
После поцелуев и взаимных приветствий Соня подвела свою тезку, юную княжну, к молодому барону:
— Познакомься, душенька, с моим братцем. Он у нас бунтарь, брал в Париже Бастилию и его сослали к нам в имение, дабы охладить. Но вообще вьюнош превосходный, ты сама видишь.
— Вижу, вижу, — согласилась та, тонко улыбнувшись. — Рада с вами встретиться, мсье Поль. Я бывала в Париже с маменькой, но четыре года назад, и не помню многого по тогдашнему моему малолетству.
— Да, Париж… — с грустью протянул Павел. — Я люблю этот город до самозабвения. Вероятно, потому что родился там. И провел лучшие минуты моей жизни.
— О, любовь? — догадалась девушка.
— Ах, не надо об этом. Я уверен, что Париж еще будет в моей судьбе. Уж на радость или на горе — не знаю. Чувствую. Он меня воскресит или убьет.
— Вы меня пугаете, сударь.
— Что ж пугаться, мадемуазель Софи? Жизнь устроена так, что пугаться ею нелепо. Коли мы родились, стало быть, умрем непременно. Радость и горе в одной упряжке, как и ваши лошади.
— В юности не хочется думать о смерти.
— Верно, и не думайте. Но всегда имейте в виду, чтоб не рисковать попусту.
Пили чай, сидя на балконе. Ядовитая Наталья Петровна Голицына понемногу поругивала всех — светский Петербург, светскую Москву, канцлера, правительство, окружение государыни, генералов, духовенство, театральную и литературную жизнь. Раздражали ее погода, цены на хлеб и обилие иностранцев во всех сферах. Баронесса Строганова поддакивала из вежливости, Римский-Корсаков неизменно молчал, проявляя интерес лишь к вишневой наливке, а Попо не слишком прислушивался к незатейливо текущей беседе, то и дело бросая взоры в сторону прелестной княжны. Та старалась их не замечать.
— Вот скажите мне, Павел Александрович, — неожиданно обратилась к нему «усатая фея», — как свидетель известных безобразий в Париже, сможет ли законный монарх вскоре обуздать зарвавшихся бунтарей?
Спорить с княгиней на политические темы Строганов не решался, так как не желал вызвать ее неудовольствие своими речами и как следствие — запрещение видеться в будущем с понравившейся дочерью. И поэтому ответил уклончиво:
— Ситуация сложная, мадам. Но пока инициатива у якобинцев. Загнанный в угол король вынужден только отбиваться.
— Загнанный в угол тигр иногда, нападая, загрызает своих ловцов.
— Но Людовик, увы, не тигр — он, скорее, кот, согнанный с дивана.
Посмеялись удачной шутке.
— Я считаю, Россия, Австрия и Пруссия могут, объединившись, протянуть ему руку помощи, — заявила Голицына-старшая. — Если инсургенты одолеют короля, эпидемия может охватить всю Европу. Нам в России не хватало только республики.
Все сидящие за столом молча согласились. Но внезапно матери возразила юная княжна:
— Про республику, мама, ничего сказать не могу, не знаю, может, хороша, а может, и плоха, не берусь судить, но парламент и Конституция, по английскому образцу, нам бы не помешали, мне кажется.
Все уставились на нее в изумлении. Девушка зарделась и опустила глаза. А Наталья Петровна вспыхнула:
— Душенька моя, ты в своем уме? Где ты слов таких нахваталась-то — «Конституция», «парламент»? От Димитрия, поди, всем известного карбонария? Вот ужо от меня получит. И тебе не спущу, бесстыднице. Никуда с собой больше не возьму, только мать позоришь.
Та поджала губы:
— Как изволите, маменька, как изволите. Только я сказала, как думала. Мы должны равняться на лучшие европейские образцы — например, на Англию, — а не на отсталые деспотии Азии. Можете делать со мною, что желаете, токмо взаперти поменять свои взгляды все одно не подумаю.
Старшая Голицына обвела присутствующих возмущенным взглядом.
— Слышали? Вы слышали? Вот они, нынешние детки. Учишь их, учишь, возишь по европам, чтоб они набирались уму-разуму, а в ответ получаешь дерзость и крамолу. — Обратилась к дочке: — И не стыдно тебе матери перечить? Что о нас подумают? Что змею вскормила у себя на груди?
Сонины глаза налились слезами.
— Маменька, ну зачем же так? Разве ж я змея?
— Так а кто ж еще? Подколодная гадюка и есть.
— Вы несправедливы! — И она, не выдержав, плача в голос, выбежала в дом.
— Соня, Соня, не плачь! — устремилась за ней Строганова-тезка.
Остальные сидели тихо. Наконец Наталья Петровна проговорила:
— Господа, я прощу прощения за мою дочь. Девочка совсем не умеет сдерживать свои чувства. Не сердитесь на меня и нее.
— Боже мой, да мы и не сердимся вовсе, — улыбнулась Екатерина Петровна, разливая чай по чашкам из самовара. — Соня моя такая же. Не поймешь иной раз, что в ее прелестной головке творится. Возраст такой — отроковицы.
— Да, скорей бы взрослели обе.
Поскучав еще какое-то время за столом, Павел удалился с балкона и, спустившись вниз, начал искать девушек в саду. Те сидели в беседке, обнявшись. Было видно, что Голицына сетует на судьбу, на тиранку-мать, а подруга гладит ее и ласково утешает. Увидав Попо, сразу замолчали.
— Извините, не помешаю? — Он смотрел по-доброму, даже простодушно. — Я хотел сказать, уважаемая Софья Владимировна, что вполне разделяю ваши взгляды. Не хотел спорить за столом, чтоб не раздражать Наталью Петровну. Вас она простит быстро, а меня может невзлюбить.
У княжны глаза сразу потеплели.
— Рада, что хоть кто-то со мной согласен. Но ответьте, Поль, вы всерьез считаете, что в России возможны перемены?
— Я уверен в этом.
— Как? Откуда? На кого надеяться?
Он помедлил и проговорил, как тогда Новосильцев:
— Я надеюсь на Александра Павловича. Хорошо известно, что ея величество видит внука своим преемником.
— Как, минуя Павла Петровича?
— Ах, мадемуазель, я и так наговорил лишнего. Больше ни единого слова.
— Понимаю, да… — И она взглянула на него с восхищением.
Поболтали на отвлеченные темы. Юная Голицына пригласила Попо как-нибудь приехать к ним в гости. Он развел руками: ездить по гостям ему не рекомендовано; но предлог найти можно, чтобы встретиться где-то ненароком — например, в Тайницком саду на прогулке.
— Я гуляю там с моей гувернанткой, — подтвердила Софья. — Во второй половине дня, между трех и четырех пополудни.
— Постараюсь быть. Например, в четверг.
— Лучше в пятницу, маменька по пятницам навещает кузину.
— Я учту.
Жизнь его обретала новый смысл.
Между тем Воронихин, в отличие от Попо, не скучал и не сидел сложа руки. Перестройка, подновление Строгановского дворца требовала от него полной самоотдачи, непрестанного труда в мастерской и среди рабочих. Он придумал и начертил новый облик внутренних покоев, поменял декор, а еще собственноручно нарисовал эскизы новой мебели, новых обоев и паркета. А потом следил за исполнением всех своих задумок. Замечал огрехи, требовал их исправить. Иногда забывал даже пообедать. И к концу года, к завершению начатого, выглядел усталым и похудевшим, но с неунывающим блеском в глазах. Он считал, что счастлив. Из простой деревни Пермской губернии перенесся волшебным образом в Петербург, а потом в Европу, овладел профессией архитектора, и ему доверили переделку одного из лучших домов в столице. Сыт, одет, помогает деньгами матери и задумал поселить ее рядом с собой. Это ли не счастье?
Но когда Андрей впервые увидел Мэри, понял, что до полного счастья очень далеко.
Мэри была чертежницей у известного тогда в Петербурге архитектора из Англии Чарльза Камерона. Он по приглашению государыни жил в России больше десяти лет, и ему поручали возведение многих зданий в Павловске и Царском Селе. Строганов, получив от Воронихина чертежи переделок своего дворца, попросил Камерона оценить задуманное. Чарльз внимательно изучил представленное и сказал коротко: «Этот начинающий всех заткнет за пояс!» Но отдельные недочеты все-таки нашел и просил прислать к нему молодого зодчего для консультаций. Так Андрей оказался на квартире у англичанина, где и познакомился с девушкой.
Мэри Лонг тоже была из Англии, и ее родитель, пастор, жил неподалеку от семьи Камеронов. Хорошо рисовала и чертила, и, когда Чарльз в 1789 году навещал родных, предложил девятнадцатилетней соседке стать его помощницей в Петербурге (самому джентльмену было к тому времени сорок пять, он годился ей в отцы и ни о какой связи речи быть не могло; правда, однажды, выпив лишнее, он пытался ее прижать в темном уголке, но она оказала такое бурное сопротивление, что ему пришлось унести ноги, а потом, в трезвом виде, долго извиняться).
Нет, назвать мисс Лонг красавицей вряд ли кто-то взялся бы: пепельные негустые волосы, серые глаза и бесцветные брови. Серенькая мышка. Одевалась тоже во все серое, словно бы стараясь выглядеть незаметной. Вероятно, сказывалось воспитание папы-пастора. Но когда она изъяснялась, складности ее речи мог бы позавидовать профессиональный оратор. И улыбка была тоже хороша — ясная и слегка загадочная. Хороши были пальчики — тонкие, изящные, с аккуратными розовыми ногтями. В общем, натура интересная и неординарная.
Говорила по-русски с сильным акцентом, а зато Воронихин не знал английского. Приходилось общаться, перемешивая русские, французские и вообще латинские слова. Первый длительный разговор состоялся где-то месяц спустя после их знакомства: он зашел к архитектору по делам, не застал, и она предложил ему подождать, выпить чаю со сливками.
— Чай со сливками? — удивился Андрей. — Я такого еще не пробовал.
— О, из бьютифул — очень скусно! — засмеялась девушка. — Май фазер — папа — очень, очень любить. И мы тоже. Надо пробовать!
И действительно, новый вкус ему понравился. И особенно из рук Мэри; двигалась она плавно, женственно, делала все ладно, ловко и бросала на него лукавые взгляды.
— Коль ваш папенька пастор, вероятно, воспитывал вас в строгих правилах, — догадался он.
— Да, конечно, — согласилась чертежница, — но при том правил англиканский церковь не есть очень строг, он не ортодокс. Очень просто в храм и дома.
— Наша церковь вам не нравится?
— Отчего не нравится? Нравится. Служба очень красиво. Но чуть-чуть много пышно. Это мой впечатлений.
— Понимаю… — И подставил чашку для новой порции чая. — А допустим, — проговорил он с серьезностью, — вам бы сделал предложение русский…
— Предложение? — сдвинула бесцветные брови Мэри. — Что есть предложение?
— Ну, руки и сердца. По-французски — марьяж.
— О, марьяж! — рассмеялась помощница Камерона. — Предложение, так… Уот некст? Что потом?
— Вот и я спрашиваю: что потом? Если бы хотели выйти за него, вы бы согласились перейти в православие?
Англичанка не поняла, и пришлось растолковывать ей по словам, помогая жестами. Наконец до нее дошло.
— О, ноу, ноу ортодокс, — замотала она головой решительно. — Вера не менять никогда.
— Да при чем тут вера? — раздосадовался Андрей. — Вера у нас одна, христианская. Церкви разные.
— Ноу, ноу, церковь не менять тоже.
— Даже если бы полюбили сильно?
— Сильно? Да. Но любить своя церковь тоже очень сильно. Не хотеть менять.
Видя его задумчивый вид, попыталась растормошить:
— Хорошо, Эндрю, если сами вы любить девушка другой вера… нет, другой церковь, вы ее менять?
Он поднял на нее удивленный взгляд.
— Думаю, что вряд ли.
— А, вот видел! — улыбнулась Мэри. — Каждый не хотел уступать, да? Каждый свой любовь.
Словом, Воронихину стало ясно, что жениться на Мэри у него не выйдет. Он не представлял, что жена и муж могут принадлежать к разным церквям. Да и как венчаться, в конце концов? По какому обряду? Нет, абсурд, тупик.
Но забыть ее молодой зодчий тоже никак не мог. И его альбомы запестрели милыми женскими головками, нежными профилями, все на один манер — пепельные волосы, серые глаза… И Григорий Строганов, посетив однажды комнату сводного брата в доме Александра Сергеевича, сразу обратил на это внимание. Оживился, начал расспрашивать: «Кто она? Что она? У тебя амуры?» Воронихин отнекивался, прятал глаза.
Именитый брат был уже камер-юнкер и работал в Коллегии иностранных дел, правда, всего лишь секретарем, перекладывающим бумажки, но надеялся, что его усидчивость, да еще помноженная на знатность, и влияние при дворе дядюшки Строганова сделают свое дело и ему удастся занять пост посланника в какой-нибудь, пусть и небольшой, но цивилизованной стране.
— Уж никак задумал жениться? — наседал Григорий.
— В мыслях даже не было. Да с чего ты взял?
— Значит, просто крутишь амуры?
— И амуров никаких нет. Перестань, ты меня смущаешь.
— Экий ты конфузливый, право. Вроде не мужчина, а кисейная барышня. Что ж амуров своих стесняться? Ты уже немаленький — скоро тридцать два. А живешь бобылем. Надо бы подумать и о семье.
Воронихин насупился:
— Некогда, занят, недосуг.
— Ну и очень глупо. Думать об амурных делах можно и во время трудов праведных. Я вот, например, хоть и младше тебя на одиннадцать годков, а и то не прочь связать себя узами Гименея. Это, знаешь ли, не токмо пользительно для физиологии, но и выгодно с матерьяльной точки зрения, ежели невеста богатая и с приданым.
— Присмотрел уже? — кисло улыбнулся Андрей.
— Так, присматриваюсь пока. Выбираю из нескольких вариантов. Года через два женюсь обязательно.
— Буду за тебя очень рад.
— Я бы за тебя порадовался тож, коли б ты решился.
— Нет, пока не время. Да и сбережения мои невеликие. Должен погодить.
— Ну, годи, годи. Как бы поздно не было.
Вскоре Воронихин узнал от Камерона, что у Мэри серьезно болен отец и она поспешила в Англию — поддержать его, послужить сиделкой и, не дай Бог, если что плохое, то услышать его последнее «прости».
Приунывшему молодому человеку Чарльз сказал по-французски:
— О, не надо грустить, Андре. Вы ей очень нравитесь, я знаю. И у вас есть шанс. Правда, правда. Вот, держите письмо: мисс Лонг попросила меня передать его вам при встрече.
Поблагодарив искренне, тот поспешно удалился и, присев во дворе на лавочку, в нетерпении разорвал надушенный конверт. Писано было по-русски:
«Милостивый государь Андрей Никифорович! Я должна ехать. Вам расскажет мистер Камерон. Я не знаю, когда вернуться. Но надеяться очень. Я хотела продолжать наша дружба. Важно для меня. Можете мне писать тоже. Мэри».
Он поцеловал наивные строчки, ставшие для него самыми дорогими строчками на свете.
А во Франции политические события уподобились снежной лавине, несущейся с горы. Ведь недаром зачинщиками бед сделалась ультрарадикальная фракция парламента «монтаньяров» («горцев») — названная так потому, что располагалась она на верхних рядах зала заседаний. К ним примыкал и Ромм, избранный в Законодательное собрание от своей провинции Овернь.
21 июня 1791 года насмерть перепуганный Людовик XVI попытался бежать из страны. Он, переодевшись в костюм пажа, вместе со всей семьей поскакал в карете по направлению к Бельгии. Но его опознали, задержали и вернули в Париж. Посадили под домашний арест.
Вскоре парламент принял Конституцию. Франция объявлялась конституционной монархией. Королю ничего не оставалось, как принять эти новые правила игры, ведь фактической власти он уже давно не имел.
Ситуация становилась катастрофической: дикие цены, воровство на всех уровнях, разграбление прежних богатств. Не хватало продуктов. А развязанные войны с соседями лишь усугубляли общее положение.
Бедняки обвиняли во всем аристократов и короля. Раздавались призывы свергнуть Людовика и установить парламентскую республику. Споры происходили жестокие, но никто не решался сделать первый шаг. Наконец, в августе 1792 года вспыхнуло восстание: 20 тысяч неуправляемых босяков двинулись на штурм замка Тюильри. Защищали монарха швейцарские гвардейцы, но в кровопролитном бою были уничтожены почти полностью. Самодержца с семьей тут же препроводили в тюрьму. Под напором улицы монтаньяры развернули массовый террор против аристократии и вообще зажиточных людей. Францию объявили республикой. Состоялся суд над свергнутым королем, именуемым теперь «гражданин Луи Калет». Главным обвинителем выступил Сен-Жюст, хорошо знакомый Попо. Он призвал казнить бывшего монарха как «изменника Родины и предателя национальных интересов».
Большинство в Заксобрании (в том числе и Ромм) проголосовали за.
21 января 1793 года главного арестанта Франции обезглавили на гильотине.
Безраздельная власть оказалась у якобинцев во главе с Робеспьером. Следовали новые казни неугодных…
Впрочем, говорить только об одних преступлениях революции было бы неверно. В частности, Ромм, находясь в руководстве комитета народного просвещения, сделал много полезного и здравого. Например, якобинцы ввели бесплатное обучение для детей всех сословий. Упорядочили систему образования — от Нормальной школы в Париже и центральных школ в крупных городах до начальных в сельских общинах. Открывали консерватории и музеи. Приняли единство мер и весов по десятичной системе. Повсеместно начал работать телеграф. Строились бесплатные богадельни и больницы. Наконец, Ромм придумал в окончательном виде знаменитый республиканский календарь, заменив античные и христианские термины на «революционные». Каждый день отныне именовался по растениям и животным: скажем, «корова», «морковь», «ревень» и т. д. Месяцы — соответственно: вандемьер — «месяц сбора винограда», брюмер — «месяц тумана», жерминаль — «месяц прорастания», термидор — «месяц жары» и пр. Месяц делился на декады, а час — на сто минут… Вся Европа смеялась над этим изобретением, появилось много карикатур в газетах и журналах, только сам Ромм несказанно им гордился и считал, что недалеко то время, как в других странах примут его летоисчисление…
Он вообще сильно изменился за последние годы. Постарел, облысел совершенно и ходил, прихрамывая, из-за боли в суставах. Но энергии его мог бы позавидовать любой молодой. Пропадал на заседаниях своего комитета с утра до вечера, в перерывах сочинял его постановления, да и дома работал за конторкой с ночи до утра. И почти не спал. И почти не ел. Словом, жил на износ.
Он считал революцию своим звездным часом. Потому что творил историю. И работал для будущих поколений.
Выйдя на трибуну, Ромм преображался. Это был уже не маленький лысый человечек, припадающий на правую ногу, а почти античный оратор, потрясающий воображение зрителей. Убедить мог любого в чем угодно.
Вероятно, поэтому в мсье Шарля и влюбилась молоденькая вдовушка Мадлен Шолен. Он снимал квартиру рядом с ее шляпной мастерской. Мило здоровались друг с другом каждый раз при встрече: Шарль приподнимал головной убор, а она приседала в книксене. И не знала, что ее сосед — столь значительное лицо в законотворческих органах. Но хозяйка квартиры Ромма ей открыла глаза. Прямо так и сказала: «Крупная шишка в нынешней власти. Дружит с Робеспьером против Дантона. Ты с ним поосторожнее: стоит ему пошевелить пальцем, и тебя поведут на гильотину». Поначалу шляпница испугалась, но потом ее разобрало любопытство, и она побывала на галерке Конвента (так теперь именовался парламент), оказавшись там во время выступления Ромма. Многие слова до нее не дошли (просто не знала ученых терминов), но сам пафос речи, темперамент Шарля и его пылающие глаза взволновали юную даму чрезвычайно. Тут как раз подоспел день рождения бывшего гувернера Строганова, и Шолен преподнесла ему в подарок сделанный специально в ее мастерской синий цилиндр с красно-белой лентой (под цвета республики). Он растрогался, принял презент с благодарностью, пригласил Мадлен выпить кофе (правда, настоящих зерен в магазинах давно не было — пили ячменный суррогат). Женщина ответила, якобы смутившись:
— О, гражданин Ромм, я, конечно же, польщена, но боюсь, что соседи наши истолкуют превратно: одинокая женщина в гостях у холостого мужчины… Сплетен не оберешься!
Шарль проговорил с возмущением:
— Что за предрассудки! Вы должны изживать в себе старую мораль. Люди теперь во Франции совершенно свободны. И вольны распоряжаться собою по своей воле. В том числе и любить — как и кого им угодно.
Шляпница изогнула левую подведенную бровь:
— Вы сказали «любить» — или я ослышалась?
— Да, любить, а что? — тот не понял.
— Вы меня приглашаете на кофе или на любовь?
Он презрительно выпятил нижнюю губу.
— Разве одно исключает другое? Может, просто кофе. Может, и любовь. Кофе с молоком и с любовью. Мы свободные люди. Как хотим, так и сделаем.
Улыбнувшись кокетливо, молодая вдовушка заключила:
— Что ж, пожалуй, вы правы. Глупо стесняться своих чувств. Если вы пришлись мне по сердцу, почему я должна думать о соседях?
— Значит, я вам пришелся?
— А я вам?
— Очень.
— Вы мне тоже стали небезразличны.
— Значит, кофе?
— Почему бы и нет!
Вскоре мсье Шарль перебрался к мадам Шолен (у нее квартирка над шляпной мастерской была своя, по наследству от покойного мужа). Жили весело, несмотря на разницу лет, взглядов и образования: очарованная его умными словами, женщина соглашалась со всем, что он говорил и делал, называла «мой гений» и почти молилась, а ему это льстило, он купался в ее любви, обожании и обожествлении.
А в начале 1794 года в стане якобинцев случился окончательный раскол, Робеспьер согласился с арестом своего бывшего соратника Дантона и не возражал, когда суд по надуманным обвинениям вынес тому смертный приговор.
Революция стала пожирать собственных детей.
Маховик был уже раскручен.
И никто уже не мог рассчитывать на спасение от гильотины.
Осенью 1794 года младшего Строганова в Москве навестил Новосильцев, возвращавшийся с театра военных действий в Польше. Вместе с Суворовым принимал участие в подавлении польского восстания во главе с Костюшко и во время штурма Праги (так именовалось предместье Варшавы) был ранен в шею. Но нетяжело, хоть еще и кашлял негромко, говорил с хрипотцой.
А Попо переживал «медовый год»: прошлым маем он женился на Сонечке Голицыной, и теперь она была на седьмом месяце, ожидая разрешения от бремени к Рождеству.
Встретившись, двоюродные братья крепко обнялись и с улыбкой начали оценивать друг друга.
— Возмужал, возмужал, разбойник, — иронично кривил рот Николай, чуть покашливая. — Экий стал матерый мужчина!
— Да и ты посолиднел, как я погляжу.
— Войны закаляют.
— И семейная жизнь тоже учит уму-разуму. Ты-то когда женишься?
Но полковник только морщил нос:
— Фух, избави Бог, никогда, наверное. Для чего мне эта добровольная каторга? От себя не зависеть, думать о пропитании семейства и всегда отчитываться — где был, с кем был, отчего заявился домой поздно, да еще и навеселе? Нет, уволь, сие не для меня.
Младший Строганов отвечал ему с блаженным выражением лица:
— Так-то оно так, но скажу тебе, братец, с откровенностью: есть в женатой жизни маленькие прелести. Этак просыпаешься утром и находишь рядышком с собою милое создание, пахнущее духами и еще чем-то невообразимо прельстительным. И жена целует тебя нежно, и щебечет в ухо всякие благоглупости, а ты таешь, чувствуя себя на седьмом небе. А прогулки в парке с нею под зонтиком? А ее заботливые ручки, наливающие тебе чай из самовара? Ах, шарман, шарман, мне сие словами не передать!
Оба смеялись добродушно. Но потом вдруг сменили тему, вследствие чего погрустнели. Новосильцев спросил:
— Коль не хочешь, не говори, но мне кажется, наша Софьюшка — не твоя жена, а твоя сестрица и моя кузина — не по-шуточному больна. Или показалось?
Завздыхав, Попо подтвердил:
— Да, увы, увы. У нея с рождения были нездоровые легкие, а когда Димитрий Голицын, брат моей супруги и предмет воздыханий нашей сестры, обвенчался с Васильчиковой, вскоре заболела горячкой и почти три недели пролежала пластом. И хотя потом с одра встала, у нея открылось кровохарканье. Надо везти на море, но куда теперь, глядя в зиму? А врачи предрекают самое плохое.
Николаи сокрушенно покачал головой:
— Ах, какая жалость! Неужели ничего нельзя сделать? Я ведь, вероятно, вскоре выйду в отставку и вполне мог бы съездить с нею в Крым. Слово дворянина и офицера — без каких бы то ни было амурных притязаний. Как ты смотришь на сей прожект?
Молодой барон оживился:
— Был бы только рад. И надеюсь, что мама возражать не станет. Но Софи — не знаю, согласится ли.
— Отчего же нет?
— Нрав такой упрямый. А в связи с болезнью сделалась нервозной совсем — без конца горючие слезы льет и кричит, будто не желает никого видеть и скорей бы умереть, чтобы дальше не мучиться.
— Но попробовать нужно. Ты с ней потолкуй ненавязчиво.
— Надо попытаться.
Как ни странно, Соня отнеслась к предложению Новосильцева без истерики, даже позитивно и ответила, что должна подумать. А подумав, сказала:
— Нынче первое ноября; если Николай утрясет дела со своей отставкою ближе к Рождеству, то, пожалуй, в марте будущего года мы могли бы отправиться.
Тот повеселел и она тоже — показалось, что ее кризис миновал и возникла призрачная надежда. На прощанье Сонечка подарила кузену золотую ладанку: «Вот, возьми, Николя, на память. Пусть она оградит тебя от всяческих бед. Мысленно с тобою буду всегда». Он склонился и по-братски поцеловал ее в щеку.
А неделю спустя юной Строгановой сделалось значительно хуже, началась лихорадка, и 20 ноября ее не стало.
Смерть кузины так подействовала на супругу Попо, что она почувствовала преждевременные родовые схватки, доктора начали борьбу за ее жизнь и за жизнь младенца и на сей раз вышли победителями: 22 ноября появился мальчик, правда, недоношенный, но довольно крепенький. Окрестили его в честь барона Строганова-старшего Александром.
Воронихин писал Мэри каждый месяц, и она ему тоже. Эта переписка, доверительная, нежная, сблизила их еще больше, оба перешли на «ты» и обменивались любезностями. Дело оставалось за малым: встретиться, объясниться в любви и обвенчаться.
«Дорогой Эндрю, — обращалась англичанка к нему по-русски и вполне уже грамотно. — Получила от тебя весточку, где ты сообщаешь, что твое полотно “Вид картинной галереи Строганова ” вызвало большое одобрение зрителей и критиков и тебе за него присвоили звание профессора живописи. Поздравляю! Ты такой талантливый! Верю в твое будущее и горжусь нашей дружбой и твоим вниманием, удостоившим мою скромную персону. У меня тоже вести неплохие: папеньке значительно лучше, он уже встает и сидит на солнышке, на крылечке нашего дома. Разумеется, речь пока не идет о возобновлении службы, предстоит немалый период восстановления, но потом, кто знает, если самочувствие его не ухудшится, сможет возвратиться к своему любимому делу. И тогда я с легким сердцем поплыла бы на корабле в Россию, в Санкт-Петербург. Так уже соскучилась по нему, по мистеру Камерону, да и по тебе, моему любезному другу. Я желаю тебе здоровья и всего наилучшего. М.Л.»
«Драгоценная Мэри, — отвечал архитектор и живописец тоже по-русски. — Я безмерно рад, что не забываешь Россию, Петербург, мистера Камерона и меня, грешного. Как же хорошо на душе от сознания, что тебя кто-то помнит и тобой гордится. Я всегда поминаю в своих молитвах и тебя, и твоего достойного папеньку, дай Бог ему здоровья, ставлю свечки в храме. У меня случилось событие, также заслуживающее внимания: маменька моя прибыла ко мне на жительство. Уговаривал ея долго, не хотела покидать родные края, где ей все знакомо. Но соображение, что года преклонные (скоро шестьдесят), а живет одна-одинешенька, и, случись что, некому помочь, окромя соседей, убедили в необходимости переезда к сыну под бок. Прибыла с обозом, соль везущим. Подустала малость в дороге, долго приходила в себя попервоначалу, но теперь уж повеселела и взялась за работу: стряпает проворно, прибирает в комнатах и стирает. Кланяется тебе низко. Благодетель наш, Александр Сергеевич Строганов, против ея приезда, слава Богу, не возражал, принял ласково, подарил пять рублев серебром и пообещал в скором времени отписать вольную. Мы ему благодарны по гроб жизни. Я же продолжаю трудиться на его даче на Черной речке по переустройству всех интерьеров да еще в прожектах имею обустроить его усадьбу, что в Калужской губернии, и еще построить особняк в Братцеве. Дел, как говорится, по горло. Но тебя не забываю и хожу на почту за твоими письмами с нетерпением. И грущу немало, коль письма нет. И, почти как дитя, радуюсь, коль письмо пришло. Будь и ты здорова. Преданный тебе друг навеки А.В.»
Об ударе, постигшем Екатерину II, Воронихин узнал на Черной речке и, взволнованный, поскакал к Строганову во дворец на Мойку. Не застал дома: слуги говорили, что барон со вчерашнего вечера пребывает в Зимнем и туда же из Гатчины прискакал наследник, и его дети, и надежды на выздоровление мало, и в церквях идут молебны о спасении государыни. Появившись у себя в комнате, он столкнулся с матерью, сухонькой старушкой в платке, смуглое лицо все в морщинках; женщина крестилась и причитала: «Господи, помилуй! Господи, помилуй!», а потом спросила с перепуганными глазами:
— Господи, Андрюшенька, что же станет с нами теперь со всеми?
Сын присел на стул, положил на стол шляпу:
— Ты чего всполошилась-то? Как жила, так и будешь жить.
— Мы-то ладно, мы люди незаметные. А не выйдет ли чего нехорошего с Александром Сергеевичем, нашим барином? Новая-то метла по-новому метет.
— Нет, не думаю. Ведь его высочество Павел Петрович дружат с ними. Оба они масоны.
— Кто такие?
— А, неважно, долго объяснять. Главное, что дружат.
— Ну, давал бы Бог. — И она осеняла себя крестом. — Коли с его сиятельством ничего не случится, то и мы не пропадем тож.
Умерла императрица 6 ноября, и усталый Строганов возвратился в дом к вечеру того же дня. Проходя к себе в покои, он заметил выходящим из библиотеки Воронихина, сделал знак рукой, чтобы тот приблизился, и увлек к себе в кабинет. В кресло усадил, предложил лафиту.
— Выпьем на помин души ея величества. Знаю, что не пьешь, но нельзя не выпить, больно повод веский. А один я выпивать не умею, это Колька Новосильцев квасит в одиночку, а меня так с души воротит.
— Благодарен за честь. Отказаться грех.
Выпили не чокаясь. И еще по одной. Помолчали, подумали о бренности бытия, а потом барон вновь заговорил:
— Да, мон шер Андре, все мы, к сожалению, смертны. Будет и наш черед когда-нибудь… Но пока что живы, и жизнь, слава Господу, продолжается. Надо думать о грядущем… Я имел долгую беседу с его императорским величеством Павлом Петровичем… Он как сын, конечно, скорбит о невосполнимой утрате, но как новый государь полон далеко идущих планов. Хочет перетрясти всю Россию, вывести из спячки, ознаменовать собственное правление свежими идеями. Я дерзнул и покорнейше попросил его смилостивиться над Попо. Знаешь, обещал. Мол, минуют скорбные церемонии, траурные дни, и, когда придет время его коронации, не забудет облагодетельствовать своего тезку. Мол, Отечеству нужны молодые умы, преданные люди. И Попо как раз может пригодиться…
— Это добрая весть! — живо согласился Андрей.
— Тоже так считаю. И давай по рюмочке за здоровье нового царя. Кстати, все цари чают увековечить себя возведением храмов и дворцов. Понимаешь, о чем я? Вовремя подскажем, дельно посоветуем — тут, глядишь, и твое зодчество найдет применение…
— И мечтать не смею.
— А ты смей. Я, Попо, Новосильцев, Гриша Строганов, ты — будем держаться вместе. Мы одна большая семья — говоря по-аглицки, клан. Вместе станем силой.
И на этот раз, улыбнувшись друг другу, звонко чокнулись наполненными рюмками.
27 июля (или 9 термидора, по республиканскому календарю) 1794 года пробил час самого Робеспьера.
Ярые противники якобинцев при поддержке Национальной гвардии захватили правящую верхушку республики и арестовали. Смертный приговор обжалованию не подлежал. Головы Сен-Жюста, Робеспьера и еще сотни их сторонников, отсеченные гильотиной, угодили в корзины, установленные под эшафотом. Революция кончилась. Монтаньяры были повержены. И фактически во главе правительства встал Баррас — дворянин, быстро разбогатевший на спекуляциях и финансовых махинациях.
Нет, последние монтаньяры-якобинцы, в том числе и Ромм, попытались сопротивляться. Дважды в 1795 году поднимали они Париж, но Баррас во главе Конвента подавлял недовольство бестрепетной рукой. Ромма с друзьями в результате схватили, бросили в узилище и 17 июня зачитали им смертный приговор. Но, по правилам, каждого спросили о его последнем желании; Мсье Шарль ответил: «Я прошу свидания со своей женой».
Да, они с Шолен заключили брак в парижской мэрии накануне его ареста: дама сообщила сожителю, что беременна, и как честный человек он не захотел плодить незаконнорожденных детей.
В тот же день, 17 июня, женщина явилась в тюрьму. Офицер, командир охранников, лично препроводил ее в комнатку для переговоров и велел подождать. Вскоре привели бывшего наставника молодого барона Строганова. Он был в одной сорочке, как-то неряшливо заправленной в заляпанные жирными пятнами штаны, похудевший, растрепанный, с фиолетовыми мешками у глаз. И казалось, что ему не сорок пять, а все семьдесят.
Молча взял ее за руки, заглянул в глаза. Грустно произнес:
— Извини, Мадлен.
— О, за что, Шарль, любимый? Я была так счастлива рядом с тобою. Я, простая шляпница, рядом с великим человеком. И благодарю Господа за такое счастье. — У нее по щекам покатились слезы.
— Видишь, ты плачешь, — отозвался он. — А счастливые люди не должны плакать.
— Люди плачут от счастья тоже, — всхлипнула она.
— Нет, неправда. Люди от счастья должны смеяться. Я мечтал, что своими идеями осчастливлю французов, всех людей планеты, а не смог осчастливить даже одного человека, тебя.
— Ошибаешься, милый, — твердо заявила мадам Ромм. — Я ношу под сердцем твое дитя. Продолжение нас с тобой. И от этого счастлива.
— Кстати, о ребенке, — проговорил якобинец. — Расскажи ему обо мне и о нашей революции. Пусть он знает, что борьба его отца, наши жертвы не были напрасны. Люди поймут нашу правоту. Рано или поздно наши лозунги — Конституции, равенства и братства — победят повсеместно.
— Обещаю, Шарль. Я ему расскажу.
— И когда он родится, назови его днем нашего календаря. Уж тогда он точно не забудет, кем был его отец.
— Да, не беспокойся, так и назову.
Офицер сказал:
— Граждане, свидание окончено. Надо попрощаться.
Крепко сжав ее ладони, Ромм воскликнул:
— Я люблю тебя. Помни обо мне.
— Да, и я люблю, Шарль. Никогда тебя не забуду…
А когда его увели, женщина упала лицом на скрещенные на столе руки и расплакалась горько.
Тем же вечером в камере монтаньяр узнал, что один из его соратников, тоже на свидании со своей супругой, смог принять от нее и потом незаметно спрятать некоторую толику денег, на которую намерен подкупить охранника, чтобы тот помог совершить побег. Ромм невесело улыбнулся:
— Сумма слишком невелика, и никто за нее рисковать не станет.
— Речь идет о побеге только одного человека — вас.
— Ты с ума сошел!
— Говорю серьезно. Вы нужны революции и на воле сможете продолжить борьбу.
— Нет, мой дорогой, я вас не покину. Вместе так вместе, до последнего вздоха.
Тем не менее подкупить тюремщика все-таки удалось: тот по просьбе осужденных передал им два кинжала. Революционеры предпочли остаться свободными и не следовать, как овцы на заклание, на гильотину.
Первым кинжалом свел счеты с жизнью Ромм. Вслед за ним оружием воспользовались другие. Словом, на следующее утро палачу казнить уже было некого…
5 октября (13 вандемьера) того же года вспыхнуло в Париже восстание роялистов — тех, кто хотел реставрации монархии. Всполошенный Баррас обратился за помощью к войскам, и один из боевых генералов встретил мятежников картечью. Бунт был жестоко подавлен. Этим генералом оказался молодой и бесстрашный корсиканец Наполеон Бонапарт.
Так начиналась его эпоха. А на смену республики гулкой армейской поступью двигалась империя.
Впрочем, ее торжество будет впереди, а тогда, под конец 1795 года, в декабре, 15-го числа, появился на свет мальчик, названный его матерью, мадам Ромм, и по святцам, и по-республикански, как просил ее покойный супруг, — Шарль-Грийон (Grillon — сверчок).