К книге
Двери моей душиСтраница 12
75%
Страница 12
12

– Осень, хотя и дама, – продолжил камень, – а всегда приходит вовремя. Нет-нет, и раньше времени заглянет, – нет ли у кого в ней нужды. – Стянутые простудой губы, плохо слушались его, но лягушка услыхала:

– Да-да, -подтвердила рассеянно, – так оно и есть. В этом году осень приходила каждую неделю… И не была бы она столь навязчивой, может и лето бы не пряталось от нас, как улитка!

– Точно так. – кивнул камень и чуть было не уронил лягушку в пруд.

В янтарных его водах, очертив границы затонувшего кленового листа, лениво суетились улитки. Они хрустели им, как дыней. До корки, которую уж и есть нельзя, но мочи нет остановиться. Ибо – вкусно. Время от времени, улитки бродили по поверхности пруда, головой вниз. Зевая беззубо и беззлобно. Рассматривали отражение в зеркальной плёнке воды, своё и собратьев. Сравнение было не в пользу. Всё, как у людей.

Виноградный лист наигрался и выплеснул остатки дождя, не глядя, вниз. Облил лягушку с головы до ног. Та утёрла нос тыльной поверхностью руки:

– Была не была! – и прыгнула в пруд.

Закашлялась вода, до пены. Неряшливо огрызенный, лист клёна обернулся тёмной своей стороной. Улитки гроздьями попадали на дно, раскрыв парашюты придонной мути.

И это всегда так. Если со стороны. Взгляд, мнение, упрёк. Мешается всё. У всех. Не только у людей.

Скользкий момент

Скользкие моменты существуют для того,

чтобы их посыпали песком обсуждения!

На коже леса начали проступать ржавые пятна рассвета, а мы всё не могли разойтись и наконец улечься. Ещё час-другой, и в этом не оказалось бы смысла. Мы не смогли бы вот так вот просто, безответственно улечься и проспать новый день с его не отведанными событиями. Накануне я встретил старого друга. Из той породы людей, редкие встречи с которыми не влияют на глубину и силу отношений. Такие друзья – как деревянные гвозди, на которых натянуты струны твоей жизни. Какова бы ни была сила, с которой они прикручены к ним, но если рвутся, то причина тому безудержно трагична. Её лучше не поминать.

Говорили мы обо всём. Потревоженный радостью встречи пруд нашей памяти поднимал события из жизни бессистемно и сумбурно. И это лишь добавляло очарования нашим посиделкам.

– Ты представь только, я помню те поставки консервов, из ленд-лиза!

– Да ты что?!

– Сам вот только понял! Какой же это год был… По-моему, 1954-й. Чтобы открыть банку консервов, надо было повернуть такой ключик, и крышка скручивалась в трубочку. А там – свинина, слоями. Слой мяса, слой сала. Полосатенькое. Мы ходили в военную часть нашего городка и на школу выделяли такие консервы. И, когда мы, мальчишки, открывали эти банки, то это называлось «Открыть второй фронт».

– О, я видел такую банку однажды.

– Где?

– Мы ныряли в Азовском море на затопленную у берегов немецкую баржу. Там было много всякого. Хрустальный графин для их шнапса, бутылки с красным вином, банки с такими консервами. И каски наших солдат, расстеленные пулемётные ленты. Много.

– М-да… А в каком году?

– В 1974-м…

Мы помолчали немного, из уважения к тем, которым так-то вот не поговорить. И я продолжил:

– Графин я принял сперва за медузу.

– Не достал из-под воды?

– Нет, почему, достал. Но на что мне вражеское барахло? Подарил мальчишке. Их много всегда бывало на берегу, когда мы погружались под воду.

– Да… мальчишки… Они, как медузы, или как грибы в осеннем лесу. Вездесущи, скромны и любопытны…

Тут на ногу мне запрыгнул небольшой лягушонок. Подобрав под себя задние лапы, устроился, как зелёный котёнок и стал смотреть на моего друга. Тот рассмеялся от неожиданности:

– Что это значит? Кто это?!

– Не видишь? Лягушка.

– Но чего она у тебя на колене устроилась-то? Замёрзла, что ли?

– Тут такое дело… – И я рассказал, что произошло в прошлом году.

О том, как поскользнулся и наступил на полупрозрачного лягушонка. Как, оплакивая свою неловкость, заметил слабое дыхание жизни и решил дать умереть малышу в привычной среде, погрузил его в маленький пруд у дома. И как тот выжил, к моей радости. А после, – рассказал всем своим товарищам о том, что я – нестрашный, и не стоит шарахаться в холодную воду при каждом моём появлении. С тех пор все лягушки в округе меня уважают, позволяют проводить пальцем по шершавой спине и носу в веснушках. А лягушонок совсем выздоровел уже и считает себя моим товарищем. В чём я с ним согласен совершенно.

– Как жаль, что мы не лягушки… – как-то бездонно грустно сказал мой друг.

– Почему! – усмехнулся я.

– С их жаждой жизни и везением… – я понял о чём речь и перебил:

– На них может наступить кто угодно! Случайно или намеренно – то неважно. Но пока такая вероятность существует, давай совершать добрые дела в человечьем обличье. Так будет лучше. Пока не дорастём до благородства лягушки.

– Но мы ж с тобой не слишком дрянные люди, как считаешь?

– Рано судить. Рано…

Лето

Крона деревьев протёрлась на локтях. Видно грубое плетение ветвей. Штопать некому, а и было бы кому – недосуг. Мраморная столешница неба в крошках птиц. Лето вышло. Вроде недавно. Ненадолго. Как бы. Вероятно, верилось в это самому. И от того брошено сукно полян в прорехах мышиных нор. Шляпки надкусанных грибов лежат ущербными пирамидами. И – ряд берёз, чей шафт45 измаран пыльным хватом.

      Лето, как неряшливый дачник, что оставил после себя холодный чай, подёрнутый инеем радужной плёнки, опрокинутый навзничь стул и наполовину собранную скатерть. И вот теперь лежит она и волнуется – соберут её или растянут за уголки, погладят одобрительно. Расставят без стука посуду и приборы, внесут самовар и вазочки с вареньем. Непременно – с вишнёвым. И капнет оно – таким же обыкновенным манером в самый центр белого на белом узора.

Но увы. О ней забыли в суете. Набьётся пыль в морщины шитья. Станет грубой и ломкой нежная ткань. Пожелтеет, как жёсткий листок из блокнота липы, исписанный стихами, которых никто не прочтёт.

Всё – иллюзия… Вопрос лишь один – верим мы в неё или нет.

Всего хорошего

Сова рыдала ночь напролёт.

Сочувствие сквозь сон тягостнее того, на которое идёшь с открытым забралом век. Оно какое-то дикое, детское, безрассудное.

Хотелось выбежать и утешить страдалицу. Обнять её вместе с веткой, на которой горюет. Дать время переступить через себя. Сдержаться и не вскрикнуть, когда кожа предплечья лопнет с сухим треском, как подлокотник старого дивана. Прижать её голову к себе нежно, но так, чтобы она слышала прибой моего дыхания. И чтобы перестукивались наши сердца через стену неспособности понять другого, и нашли, наконец, общий ритм.

А после – перебирать тигровые пёрышки, проводить пальцем по широкому лбу, дорожкой меж чёткого среза ушей. И стает грусть из прикрытых глаз совы. Всхлипнет она, как ребёнок, и уснёт, спокойно и мирно.

– Ты слышал? Сова плакала всю ночь.

– Да. Хотелось выйти, отыскать её.

– А чего ж не пошёл?

– Да, вот… Не пошёл.

Ласточки вплетали полёт в ажурные браслеты железной дороги. В ожидании своего состава, и времени, когда ветшающий абажур дня станет уставать скорее, птенцы тянут с родителей последние крохи заботы. Звонко требуют добавки, а потом, заметив нечто более вкусное, чем привычно потчует мать, срываются в полёт перед самым её носом.

– Я хотел тебя попросить…

– О чём?

– В следующий раз, когда будешь разгружать дрова, смотри, чтобы там, куда кидаешь, никого не было.

– Так и не было там никого! Только я один.

– Вчера я подошёл к поленнице, гляжу, а оттуда на меня два глаза смотрят, спрашивают – один ли я тут или поблизости ещё кто-то есть.

– Не сочиняй, пожалуйста!

– Да тут – выдумывай или нет, но там была полосатая мышь, с огромным синяком на правой ноге. Ты прищемил ей ногу деревом. И, когда я подошёл, она попросила постоять рядом, пока она доковыляет до своей норы.

– У меня нет слов просто. Скажи ещё, что ты её кормил…

– Кормил.

– О! Как славно, что тебя никто не слышит, кроме меня!

Осень часто моргает золотыми карнавальными ресницами листвы. Рыбы в пруду толкают друг друга, стремясь ухватить первыми проспавшую берег муху. Бабочки машут белыми платочками крыл во след тому, кого знают от силы три недели, но уже успели привязаться. Благодарный, через плечо, взгляд мыши… Неслучайное прикосновение крыла совы к твоей мокрой от слёз щеке. Так привыкают ко всему хорошему, сколь кратко и кротко бы ни было оно.

Люди

Люди ссорятся, чтобы проверить – насколько велика боль. И, когда она достаточно сильна, и кровоточащие раны ничем не утолить, – возвращаются, зовут назад. Если успевают. Коли есть кому и кого. А если нет…

Луна, измождённая сострадательностью своей, взирает с высот, да не свысока. Студит затылок холодом вечности. Внимает. Гримасой грусти свело лицо. Но… не оторвать ей взгляда от людской скорби, что множат сумерки и тщится сокрыть пыльной мерцающей драпировкой ночь.

Зачем? Для чего вы тут? Не вами нажитое тратите. Не вами созданное портите. Чтите в лицо и ненавидите за глаза. Лю-ди… Лю-ди! Где вы?! Даже не пытаясь помешать, делаетесь помехой. Другим. Себе. Особенно себе.

Прислушиваясь к шёпоту иных, не слышите своих криков. Стыдитесь взглядов и подглядываете искоса сами. Так посмотрите прямо в глаза. Ответьте честно! Тем, кто напротив. Тому, кто внутри вас самих.

Когда ей, Луне, становится не в мочь глядеть безучастно, она силится отвернуть голову в сторону, дать глазам и измятому сердцу отдых.

У Луны нет сердца? А вы уверены? И даже готовы дать себе отсечь что-нибудь? Не торопитесь. Не спешите. Не всё, что привиделось намерещилось. Проживая свою очередную старость, даже тогда! – Луна стоит промеж нами и тем, кем мы быть не вольны.

      Она склоняет к нам голову и просит обождать до утра… с решением. С отказом. Ибо видела без счёта – как это. Ведь у неё требуют ответа, с неё просят. Ей не простят.

Люди ссорятся. Зачем они …так, с собой…

Нырок

Он сновал среди купальщиков, время от времени нырял под поверхностью воды, являя солнцу озябшие сиреневые пятки и выуживал то одно, то другое.

– Брось, это нитка! – Он выплюнул так быстро, как это сделал бы послушный щенок. И тут же скосил на меня глазом, так ли, верно ли понял просьбу. – Какой ты красивый! Умница! – нырок, а это был именно он, на вдох приоткрыл рот в улыбке, насколько позволяла физиогномика, но тут же сделался серьёзным. Ибо дело, которым занимался, было важнее некуда. Маленький гусь короткими стежками прошивал море, заодно пересчитывая малых рыбёх. Больших не касался. Слишком велики были они для его скромных потребностей. Время от времени он отдыхал. Сушил пёрышки и оглядывался по сторонам.

Заметив с берега птицу, что выжимала рассол из своего индейского убора, молодой мужчина с разбегу бросился в воду. В его порыве угадывалось намерение изловить нырка. Чтобы что? А.… просто так.

Пытаясь предотвратить непоправимое, я бросился ему наперерез, но опоздал. К счастью.

– Папа! Папа! Не надо! Не трогай птичку! – молодой отец так красиво обмяк, что шлёпнулся грузно о воду, набросив на сына жемчужную сеть солёной пены. Тот рассмеялся счастливо, и отец улыбнулся в ответ.

Чайка держала спинку, вглядываясь в неровную линию горизонта. Юный рапан дразнил её липким языком с мелководья. Волны нежно пересыпали мальков с ладони на ладонь. А маленький гусь по-прежнему сновал промеж купальщиков. Прилежно примётывал мелкие сборки бирюзовой ткани к краям бухты. Нырок старался изо всех сил. Так он пытался задержать лето, прихватив край его прозрачных одежд. Он торопился. До осени оставалось всего лишь несколько часов, но он верил, что успеет. Если так, без помех.

Мама

Паучиха укутала деток в белую фланель, охватила нежно, баюкает. Мечтает о том, как подрастут малыши, сядут на закорки, ухватившись за шерстинки, и поведёт она их по любимым тропинкам. Станет смешить, щекоча за пятки, рассказывать сказки, поить прохладной кисленькой росой и раздавать сухарики да сласти из авоськи, что припрятана в дальнем углу куста.

А пока… Надо подождать. Да ещё надеяться, что девочек в этот раз будет больше, чем ребят. Горько с ними, с парнями. Болит сердце за них. Тяжёлая судьба, недолгая жизнь.

Паучиха ловко кутает в пелёнку малышей, прижимает к себе и укачивает, чтобы не разбудить раньше времени. Меняя местами затёкшие руки, она непременно подоткнёт, чтобы поуютнее. И дремлет большей частью глаз, ибо, когда малыши подрастут, за ними и восемью не углядишь.

Со стороны оно – белый, словно ватный комок, сор. Рядом, прообразом своих строений, расположился паук. Раскинул лапы, словно шерстяные удочки. Стережёт чутко шаги. Чтобы встать на пути. Быть раздавленным, но дать уцелеть и вырасти тем крохам, для которых ещё и имён-то не нашлось. Но …без мамы? Как оно им? Кто пригладит чуб, погладит хрупкую коленку, покачает в гамаке паутины? Только она. Ма-ма…

Как всегда

– Гляди-ка, пять лепестков у сирени!

– Вижу.

– А тут, представь только, – целых шесть!

– Ну и что?

– Это же счастье! Я нашёл его!

– Как у тебя всё просто. Быть счастливым лишь потому, что отыскал лишний лепесток у цветка…

– Так он не лишний, понимаешь? Он – тот самый…

Куст сирени кланялся по сторонам, пожимал порывам ветра холодные ладошки пухлой пятернёй своей. В перчатках. Лайковых. Сиреневых. Как тому и положено быть. Иной цвет у маслинных считается лакейским, ибо сочетается с пеной стаявшего снега. Считается с нею. Заискивает. Но так – нет его уже, а та, грядущая в осенних сумерках встреча… так ли она важна? Страшна ль? Так…

В такт шмели шепелявят лениво. Брезгая холодным цветом, охотно обращают себя в сторону роскошного светло-лилового. Коему и тень ни по чём, и бодрый озноб поздних заморозков впрок. Знай, – кутаются рыхлой вязкой соцветий, словно шалью.

Предыдущая главаГлава 12 из 16Следующая глава