К книге
Двери моей душиСтраница 11
69%
Страница 11
11

Покрываясь южным загаром, портило свою, некогда румяную, кожу. И, как только улеглось на землю, ощутило её. Сердцем. Яблоко удивилось, насколько по-иному всё слышится с высоты. И совсем неважно – возраст это или рост.

Вне прикосновений и общих забот, земля была не такой близкой, какой оказалась. Сердце яблока забилось скорее обыкновенного. А после – кольнуло несколько раз и затихло. То острые носы семян, множа прорехи колыбели, просились на волю. Не думая о том, что станет с яблоком, с домом, с Родиной, что питала их нектаром, баюкала в поднебесье, отгоняла неотвязных мух и приглашала добрых гостей – шмелей и пчёл.

Пока яблоко ещё было в состоянии видеть, оно заметило синицу и поползня, что суетились подле.

– Синица? Нехорошо, – подумало яблоко.– Унесёт в лес. Одичают детки, забудут о маме. А поползень – то славно. Он живёт недалеко. Будут навещать.

…Яблоко было собой, в полную меру. Однажды ощутив свою зрелость, оно разжало руку, которой держалось за ветку и полетело. А яблоня… Что она могла поделать? Ни остановить, не удержать…

Детское детство

В детском детстве мы ловили кузнечиков. Они упирались в пыльную ладошку лопатками и страдали, стрекоча. Пытались освободиться. Жалея их, мы ослабляли объятие кулака, давая подышать и передохнуть. Скоро привыкая к тёплому уюту руки, кузнечики переставали вырываться. Прислушиваясь к ласковым словам в свой адрес, лукаво щурили три своих дальнозорких глаза, двумя близорукими посматривали на нас пристально и хитрО. А после – ей-ей, – хохоча, принимались дразнить удилищами усов. Так старики, собрав пальцы в «козу», развлекают младенцев.

Пленяли мы и жоржиков. Бесстрашные лизуны в жёлтых застиранных тельняшках, обносках ос, подражая пчёлам, страстно целовали и цветы, и сладкие щёки ребятни. Жоржики чуть ли не сами забирались в тень зажмуренной ладони, щекотали её мелкими проворными пальчиками и весело напевали оттуда.

Неможилось нам пройти равнодушно даже мимо лягушек. Те позволяли зачерпнуть себя из пруда прямо с пригоршней воды. Сидели смирно, обхватив палец липкими тающими руками и смотрели в глаза. Не моргая. Долго-долго. С любовью и доверчивостью.

Бывало достаточно раскрыть ладонь, как бабочки, парами, стряхивая пудру крыл, усаживались передохнуть. И можно было разглядывать, сколь угодно долго, прелести их стройных фигур, и рулет хоботка. Они не хотели улетать никак. Тратили на нас свою короткую жизнь.

Пока мы малы, нам многое прощают. Многие. Никто не ждёт от нас ничего дурного. А мы… Мы подводим всех. Себя, рождённых, чтобы множить добро. Других, живущих ради того, чтобы у нас был повод сострадать.

Детство никого не торопит. И не уходит насовсем. Оно всё время сидит тихо, в уголке нашей души. Детство из тех, кто умеет любить по-настоящему и ждать, сколько потребуется.

Запутавшись в неводе чуждых чужих забот, что делают нас старше и грубее, мы оборачиваемся на него, чтобы убедиться, – оно всё ещё там. И не потому, что трусим быть взрослыми или боимся ответственности. Мы просто устаём прозябать во зле, которое творим.

Так это или нет? Кто знает. Но иногда, пока не видит никто, мы уходим подальше ото всех. В самое нутро леса, и стоим, подставив ладони небу. Почто? Мы ждём. Не слезинки дождя, как ожога жалости к нам. Мы надеемся, что кто-нибудь решится ступить на ладонь сам. Как в детском детстве. По воле. Своей.

Ночью осень случилась…

Реке нездоровилось. На первый взгляд, вода была по-обыкновению гладкой, но скрип дыхания выдавал её недуг. Клоками размокшего хлопка, дымка парила над поверхностью. Невидимая в прочие дни, теперь до неё можно было дотронуться. Умыкнуть малую толику. Растопить дыханием, как ломоть весеннего снега. Казалось, подступись кто ближе к воде, – и будет с нею заодно. Занеможит. Задрожит тетивой камыша, наморщит от горечи челом песчаного берега.

Ветер первым заметил неладное. Подул нежно за разгорячённый ворот реки, та отвернулась волной. Заметалась на мокрых простынях, сбитых течением на сторону до самого дна. Ветер кинулся в лес, расчесав на пробор рощу к роще, дубраву к дубраве, сосняк к сосняку. Так – спеша, на бегу. Собирал, кто был близок реке, либо с ней на короткой ноге.

Лось, колени согнув, мягкой губкой мочил то, чего дотянулся. И прилёг. Чтоб на зов быть готовым прийти. А олень, тот не мог оставаться спокойным и, губами ко лбу, проверял – есть ли жар, бормотал: «Вот несчастье…»

– Так ли важно оно, это ваше участье? – возмущалась улитка и чем-то прозрачным утоляла разрывы обмётанных губ. И тонула на дно, где целительной сеткой, улыбаясь беззубо, беззубки втирали лечебную грязь.

Всё в заботах, к зениту до веера устья, отыскали причину случайной хандры. Те, кому это важно. Ночью осень случилась к реке. Уж с намёком, из горсти, так отсыпала ей золотых. И, хоть речка кричала: «Не нужно!», удалилась чрез лес, равнодушна, да оставила след: кисти худеньких веток и забытые кем-то на камне ключи родников.

Речка, речи бессвязны, донесла до просторов морей. И солёные слёзы добавили крепости пене, что сбивает о скалы волна. Ей-то с кем поделиться печалью? Лишь выслушивать стоны вольна…

Ночью осень случилась…

Ки-тай…

Часы вальяжно полулежали на боку и так славно тикали. Цокали каблучками по длинному коридору Времени. Под этот размеренный, как весенняя капель, звук, было даже жить хорошо, не то, что спать. Цифру двенадцать нёс на спине слон. Он шепотом трубил, задрав хобот на манер чайника:

– Ки-тай – ки-тай – ки-тай- и продолжал лежать, ибо… они не умели иначе, – эти старинные часы, и этот очень старый одинокий слон.

Пружина заводного механизма хмурилась и часы продолжали свою прогулку. Только стоило пружине задуматься, о чём-то своём, часы умиротворённо замирали. Поджидая, что к ним подойдут, обнимут за шею, встряхнут легонько, напоминая о том, что не всё так легко и просто, но беды в том нет. И пружина вновь делалась серьёзной, сердито хмурилась, пытаясь нагнать упущенное по её вине время.

Исключая такие дни, редко кому приходила охота тревожить часы, мешая размеренной жизни. Они были подарены однажды одним хорошим человеком другому, но не были так, чтобы очень нужны кому-нибудь. Поэтому продолжали быть рядом, где-то на краю жизни. Забытыми, но не брошенными.

В комнату, где жили эти часы, иногда приходила девочка. Она играла среди множества интересных вещей. Проводила пальчиком по струнам гуслей, вызывая их поверхностный трепет. Пыталась сдвинуть меха гармони, ожидая услыхать расстроенный вздох в ответ. Все предметы удивляли и радовали. Кроме часов. Они казались ей лишними.

– Дед, – спрашивала внучка, – что ты их не выбросишь?

– Зачем мне их выбрасывать? – удивлялся тот. – Они тут лежат себе тихонько, не мешают никому.

– Они немодные. Никто теперь не пользуется такими.

– А какими пользуются? – усмехнулся дед.

– Электрическими!

– Ну, а если электричество отключат?

– Не-а! – расхохоталась девчушка. – такого просто не может случится! Оно всегда работает!

И вот однажды, рано – рано утром, в пору, когда замолкают птицы, оказывая солнцу то почтительное внимание, которого оно заслуживает, дед распахнул глаза. Он не сразу понял, что лежит в своей постели. Спросонья казалось, он вышел из кинозала, где в очередной раз крутили его любимый фильм. В квартире было слишком тихо. Не звука шагов войлочных тапок, в которых пыль бродила по дому, собирая товарок, посплетничать под кроватью и на крышах шкафов. Ни голодного урчания в животе холодильника. Электрическая проводка – и та расслабленно дремала. Даже ночник, позабыв о своих обязанностях, спал на посту, прикрыв единый глаз…

«Наболтала внучка» – подумалось деду, -«закончилось электричество…таки.»

На душе стало нехорошо. Тишина сильно дула в уши. Хотелось заполнить её чем-то, хоть самим собой. Но не было сил. Не было и звуков, подражая которым можно было бы пришпорить своё сердце. Позвать на подвиг следующего дня…

Дед попытался подняться, и не смог. Прикрыл глаза и почувствовал, как сердце, залепив оплеуху так сильно, что заскрипела натужно кожа барабанных перепонок, замерло. Перестало биться.

Дед глянул удивлённо вокруг, пытаясь зацепиться взглядом хотя бы за что. Но кроме сероватого от пыли потолка и мишуры свисающей паутины не отыскалось ничего…

«Эх…» – подумал было дед, но тут…

– Ки-тай – ки-тай – ки-тай- пружина, очнувшись от своих грёз, принялась за дело и часы, всё так же, лёжа на боку, взялись нагонять потерянное время и чуть было не упущенную жизнь…

Сердце сперва засомневалось едва, но одумалось вовремя и потянулось, семеня во след за слоном, который, подняв кверху хобот, словно носик чайника, тянул свою тяжёлую ношу, которую ни бросить, не нести уж не было больше сил…

Ущерб сострадания

– Ты куда?

– Да, я быстро, окунусь и вернусь.

– Во, ты на лягушек-то глядел?

– Зачем на них смотреть? Я их не видел никогда, что ли?!

– Видел, конечно, но не рассматривал.

– А что такое?

– Так они уже почти чёрные!!!

– Зелёные они.

– Да. Когда жарко!

– А когда холодно, что? Куртку надевают?!

– Кожа становится плотнее, темнее.

– Да ну! Скажи ещё, что вода меняет цвет.

– Конечно, меняет. Тёплая – зеленовата, жива. Чем холоднее, тем больше в ней голубого цвета. Она делается более густой, вязкой, и.… держит в объятиях крепко. Пойми, из неё окажется не так просто выйти.

– Не говори ерунды.

– Ты намерен рискнуть?

Высокомерный смешок был мне ответом.

…Видимо, вода показалась не слишком холодной. Но притвор природной купели лишь гляделся миролюбивым. Впуская всех без разбора, он горячо обнимал, прилипал тесно своим грузным великолепием, и увлекал на дно. Корча коробила члены, тяжёлым мокрым бельём выжимала из них живое тепло. Мешая противиться, вода пыталась напоить, допьяна. Казалась тёплой и пронзительно вкусной. Отказаться было бы стыдно, потому не смог не отведать и он.

– Ну… живой?

Он молча смотрел на меня. Васильковое лицо и почти фарфоровые глаза. Зрачок немногим больше макового зёрнышка.

– Знаешь, я думал, что всё. Она меня обняла и держит. Я вырываюсь, а она липнет. И смеётся. Красивая, дерзкая. Вкусная!..

– Наглотался-таки?

– Угу…

Я помог подняться на ноги своему другу, укутал его халатом и повёл в дом. Почти чёрные лягушки наблюдали за происходящим молча. Они уже не были теми, весёлыми лёгкими летними лягушками. Те помногу раз приседали, в виду у алчущих своею выти44 ос, пока ветер утюжил плащ поверхности воды за спиной. Жалели их, не опасаясь жал из жалости. Эти же – тёмные, как влажные камни, лежали по пояс в пруду с ровной душой. Не трепеща ни капли. Берегли мочь свою от ненужного ущерба сострадания.

То, чего нет

Всю ночь дождь топтался под окнами. Просился в дом. Выстукивал холодными пальцами по подоконнику вальсы, манил. А под утро, когда я уже готов был сдаться, ушёл. С сожалением разглядывал я разрушительные следы его настойчивости. Мышь, не сумевшую покинуть недавнее свидетельство мерной поступи лося. Бабочку, тщившуюся воспарить в мокрых от воды одеждах… Но тут, через зарёванное стекло, я увидел Её. Не надев на себя почти ничего, выбежал навстречу. Так скоро, как умел…

При моём приближении она вздрогнула. Было очевидно, что я оказался помехой её раздумьям. Само намерение обратить на себя её внимание, вызвало нервный неровный жест. Томным движением тонкой руки в ажурной перчатке она почти сразу отмахнулась от меня, умоляя молчать. Но… я не сумел!

– Отчего вы тут, тоскуете, одна?

Она отвернулась и не ответила. Казалось, что услыхала, а точно так это или нет, было не понять. Её глаза, стылыми каплями ночи, глядели сквозь. Они видели во мне то, чего распознать самому дано не всегда. Я казался себе человеком сострадательным и добрым более приличного. Но выражение Её глаз говорило об обратном. Из-за расстройства ли или по причине упрямства, я не мог оставаться покоен и принялся за расспросы вновь:

– Вы грустите? Вам холодно? Давайте, я принесу плед…

Раздражённая уже, принуждённая выказать своё отношение, она чуть отстранилась. Так ягода земляники втягивает голову в плечи, с упованием, что пройдут мимо. Едва видимо. Подол Её закрытого чёрного платья немного приподнялся и обнаружил нелепую, морковного цвета, оборку. В смущении она поправила туалет и глянула на меня гневно. Молча обвиняя в неловкости, на которую её обрёк.

– Простите меня! Я не желал быть причиной…

– Но стали ею! – услыхал я в ответ и.… пчела оставила меня наедине со своею неуклюжей манерой знакомиться.

Очарованный, я глядел ей вослед. Кружево морковного цвета мелькало меж мелких жёлтых цветов адониса. Но… понимала ли пчела, в чьи объятия летит она?.. Этого я, увы, не знал.

Озадаченным направился в дом. Ночной дождь, поджидавший за углом дня, выскочил навстречу. Обняв, задышал влажно, но рассудил скоро, отчего не ответил я на зов его. И обратился в ливень. Пара горячих капель тронули щёку прощальным поцелуем, а боле – ничего. Дождь покинул меня. Ни окликнуть, не пуститься следом.

Кто глуп, кто умён? Тот, кто находит объяснения всему или иной, не обременяющий себя поиском ответов? Тот, кто способен оценить меру своего несчастия или счастливый лишь намёком на обретение того, чего нет…

Всё, как у людей

Виноградному листу было скучно. Пока дождь выжимал из облака остатки влаги, от успел набрать довольно в ладони и теперь развлекался, проливая туда, куда вздумается…

Лягушка, обхватив камень за шею, прижалась к нему животом:

– Потерпи, милый. Скоро будет тепло. Сейчас я тебя согрею.

– Ага, как же, – бурчал камень, слизывая капельки воды, которые ронял на него виноград, прямо мимо носа лягушки. Та пыталась поймать, но устала моргать в такт капели. Устремила взгляд цвета жёлтой пастели в мечты о тёплом лете, что обещало быть со дня на день. Но, вот уже и осень скоро, а сколь не высматривай в просвет дороги, – пусто там. Лишь воздух с перчинкой мяты. Строен и вежлив. Снуёт промеж, ровно на балу, пожимает холодные пальцы, трогает за щёки, словно незрячий. Следя за ним и не вспомнишь, что бывает жаркий полудённый, летний, тот – с полынным угаром день.

Предыдущая главаГлава 11 из 16Следующая глава