К книге
Судьба открытияНиколай Лукин СУДЬБА ОТКРЫТИЯ. Часть первая КРУШЕНИЕ НАДЕЖД. Глава II Снеговые вершины
23%
Николай Лукин СУДЬБА ОТКРЫТИЯ. Часть первая КРУШЕНИЕ НАДЕЖД. Глава II Снеговые вершины
5

Полковник Лисицын просил о зачислении своего сына Владимира в кадетский корпус. Стояла осень, учебные занятия шли уже вторую неделю. Генерал-лейтенант Суховейко написал красными чернилами:

«Принять без экзамена на казенный кошт».

После солнца, после ярко освещенных желтых листьев, шуршавших под ногами, в старинном здании казалось совсем темно. Дежурный офицер-воспитатель посмотрел на опоздавшего, потрогал его длинные рыжие волосы, вызвал солдата-дядьку и велел, чтобы мальчика тотчас остригли и одели по форме.

Коридоры были гулкие, мрачные. Солдат угрюмо шагал впереди. От парикмахера пахло махоркой, ножницы острым концом поцарапали голову. Но когда Вовка надел черные брюки навыпуск, рубаху сурового полотна с белыми суконными погонами, все перед ним посветлело: он стал настоящим военным человеком!

— Кадет Лисицын! — окликнул воспитатель.

«Кого зовут?» подумал Вовка. И тут же вздрогнул: ведь это он теперь кадет Лисицын!

— Иди, Лисицын, на плац. Эй, кто там, покажи ему дорогу!

Был час послеобеденной прогулки. Новичка-кадета привели во двор, где бегали, кричали, гонялись друг за другом сотни три-четыре мальчиков в одинаковых светлых рубашках с погонами.

Никогда в жизни он не видел такого сборища; теперь испуганно остановился.

«Сколько их! Какие большие!»

Новичка заметили, и толпа хлынула к нему. Вовкино сердце ёкнуло. Точно в вихре замелькали вокруг разные лица, глаза, руки. Вот он уже в тесном кольце: смеются, смотрят на него со всех сторон.

— Рыжий! — удивился кто-то.

— Нос, смотри, на двоих рос… Уши! Посмотрите, уши!

Вовка пятился и жалко хлопал ресницами. Подумал: «Неправда! И про нос, про уши — всё неправда!» А на него показывали пальцами и хохотали — кто визгливым голосом, кто басом.

Приятная мысль, что он — человек военный, растаяла без следа. Захотелось спрятаться хоть в какую-нибудь щелку. Стало страшно: «Неужели с ними придется жить?»

— Сы́рчика, рыжий, хочешь?

Высокий белобрысый кадет с квадратным подбородком подскочил и больно провел ногтем по затылку снизу вверх.

От неожиданности Вовка закричал, слезы потекли из глаз. А когда он вытер их кулаками, кадеты стояли уже поодаль и чинно разговаривали друг с другом. По двору неторопливой походкой шел командир роты.

Седая борода незнакомого офицера внушала доверие. К тому же Вовка не был искушен в обычаях. Он не видел причин скрывать свою обиду; даже наоборот, считал нужным восстановить нарушенную справедливость. Судорожно всхлипывая, он рассказал обо всем случившемся и ткнул пальцем в сторону белобрысого: «Вот этот!»

— Микульский! — позвал командир роты.

Белобрысый выбежал вперед, по-уставному вытянулся. Ощупав его тяжелым взглядом, офицер определил:

— На час станешь под лампу, за озорство.

«Стать под лампу» — Лисицын узнал это позже — было обычным наказанием для провинившихся кадет младших классов. Стояли «вольно», без напряжения; место посреди зала под большой керосиновой лампой находилось против комнаты дежурного воспитателя, и дежурный нет-нет, да посматривал на наказанного. Стой, одним словом, и молчи.

С этого дня за Вовкой потянулся шопот:

— Доносчик… Ябеда… Ябеда-беда, тараканья еда…

Микульскому было четырнадцать лет. Раньше он учился в подготовительном пансионе, а в первом классе корпуса остался на второй год. Кулаки у него были крепкие, нрав злой. Не многие из кадет осмеливались ему противоречить.

Вечером в темном коридоре, схватив новичка за руку, Микульский потребовал:

— Проси прощения, Лисица!

Новичок возмутился:

— И не подумаю! Сам проси!

— Са-ам? — с угрозой прошипел Микульский и сдавил Вовкины пальцы. — Ты заруби на носу: за длинный язык — шинель на голову… Излупят чем попало, тогда реви сколь угодно, жалуйся! Пшол вон!

От толчка в спину Вовка ударился лбом о косяк двери. Кубарем пролетел через порог.

Каким он казался себе беззащитным! Горько было чувствовать, что уже не вернешься в свою детскую, где Пелагея Анисимовна заботливо взбивала перину на кровати. Холодом веяло в огромной, неуютной спальне. Он посмотрел и посчитал: девятью восемь… плюс трижды шесть… девяносто коек стоят. Рядом — другая такая же спальня. Обе называются — третья рота. А в корпусе есть еще вторая рота и первая; там только старшие классы. Вовка видел весь корпус в столовой. И на молитве тоже всех видел. Противное все, враждебное, чужое!

— Господа! — крикнул на всю спальню Микульский.

На койках сидели, раздеваясь, кадеты.

— Кто с фискалом водится, сам фискал!

Утром в шесть часов пронзительно трубил горнист. Потом раздавались команды: на молитву, на завтрак, в классы. Вовка становился в строй и шел, погруженный в тоскливые мысли, ёжась от окликов дежурных офицеров.

Первые месяцы жизни в корпусе были для него, конечно, самыми трудными. Тогда даже золотушный Сотников, сосед по парте, выпячивал грудь и цедил сквозь зубы:

— Ты-ы, Лисица! Отодвинься!

Сначала попытки подойти к кадетам — поговорить, участвовать в игре — кончались для Вовки плохо. Одни отмалчивались и отворачивались, а другие неожиданно щелкали его по носу или хлопали ладонью по затылку и хохотали. Иногда у него в чистой тетради неизвестно откуда обнаруживался комок грязи, иногда в кармане — живая мышь, иногда ночью сдергивали с него, спящего, одеяло. Чем сильнее испугался Лисицын, чем больнее он ушибся, тем громче смеялся в своем углу Микульский.

Стекла окон заросли инеем. По вечерам при зажженных лампах иней блестел разноцветными точечными огоньками. Вовка уже не плакал, если спотыкался о протянутую между партами веревку, не улыбался виноватой улыбкой, если на него брызгали чернилами. Он дергал плечом, сдвигал брови и молча отходил в сторону. Гордость появилась как-то сразу. За несколько недель он повзрослел. Чтобы не проронить ни слова, он прикусывал язык и заставлял себя думать о постороннем — об отце, матери, няне или просто о заданных уроках.

Оглядываясь вокруг, Вовка обязательно вспоминал о Микульском. Лицо Микульского он мог видеть даже через стену, из другой комнаты, даже закрыв глаза. Это лицо преследовало всюду — ухмыляющееся, с опущенными углами губ, с ненавистным широким подбородком. Другие кадеты были лучше, но каждый из них казался верным слугой белобрысого. Чувствуя их рядом, Вовка изнемогал от отвращения. Однако желание подраться или исподтишка прижать кому-нибудь дверью палец очень редко приходило ему в голову. И он подавлял такое желание. Это было бы унизительно — делать так, как они делают.

«Трус», решили о нем кадеты.

Вовка молчал и думал, что все похожи друг на друга, а он один ни на кого не похож. И ему надо без конца терпеть, потому что понять его окружающие все равно неспособны.

Уже став инженером — пятнадцать-двадцать лет спустя, — если в памяти всплывал кадетский корпус, Лисицын морщился; только о каникулах воспоминание было приятно.

Когда он перешел во второй класс — и позже, когда перешел из второго в третий, — за ним в корпус приезжал отец. В пути домой они были вместе; до дома — целые сутки езды по железной дороге.

В ясные летние дни отец приказывал подать верховых лошадей, учил сына держаться в седле. Никто не думал, что мальчик окажется таким ловким и смелым. Вовка ощутил небывалую радость — мчаться на взмыленном коне навстречу ветру, чувствовать упругую подвижность своих мускулов, шум воздуха в ушах, чуть шевелить поводом и видеть, как конь меняет направление бега и как сзади летят комья земли из-под копыт.

Во время каникул Лисицыну все казалось прекрасным. С отцом он часто бывал в лагерях, а с матерью прогуливался по городу, поддерживая ее под руку по-взрослому. Встречая знакомых, мать говорила:

— Вовочка в своем классе — первый ученик.

Он пытался делать вид, что это ему безразлично, ко все-таки краснел от удовольствия. Мать говорила правду. В корпусе, по давнему обычаю, вывешивали списки кадет, где фамилии лучших были вверху, а фамилии худших — внизу; список его класса всегда начинался строкой: «Лисицын Владимир». Отметок ниже десяти баллов по двенадцатибальной системе он не получал.

Вот тут — он втайне злорадно улыбался — и сказывалась разница: у Микульского больше шести баллов ни по одному предмету не было.

В книге басен Крылова Вовка подчеркнул карандашом: «Своей дорогою ступай; полают, да отстанут».

Зимой, когда он учился в третьем классе, Микульскоро исключили из корпуса. Выгнали с позором: за мелкую кражу. Узнав об этом, Лисицын только чуть пошевелил бровями, будто до случившегося ему дела нет.

Той же зимой следом за Микульским из их класса исключили Иванова, кадета великовозрастного, из неуспевающих, к которому Лисицын относился тоже без особенной приязни. Однако происшествие с Ивановым взволновало Вовку — показалось и несправедливым и нелепым.

Преподаватель немецкого языка Отто Карлович Тра́вен изобрел особый метод преподавания. Он изложил грамматику в стихах и требовал, чтобы ее отвечали наизусть. Кадеты зубрили:

Ан, а́уф, хи́нтер, не́бен, ин,

Юбер, у́нтер, фор унд цви́шен

Ште́ен мит дем а́ккузатиф,

Вен ман фра́ген кан «вохи́н»;

Мит дем да́тиф штейн зи зо,

Вен ман нур кан фра́ген «во».

Иванов не мог одолеть зубрежки. А Отто Карлович частенько издевался над ним на уроках. «Вы есть лодырь, — говорил. — Вы есть дубина стоеросовая».

Как-то вечером «дубина стоеросовая» сболтнул перед товарищами, что он «проклятого немца» зарежет. На следующий день учитель вызвал его к доске. Кадет, еле приподнявшись, ответил басом:

— Не знаю.

— Нет, пожалуйте, пожалуйте, — ехидно посмеивался немец и манил к себе пальцем.

Иванов тогда раскрыл перочинный нож, выставил лезвие вперед и, вытаращив глаза, зашагал в проходе между партами.

— А нож… зачем? — пролепетал Отто Карлович.

Продолжая двигаться к преподавательской кафедре, Иванов крикнул.

— Мел чинить!

Отто Карлович опрокинул чернильницу и выбежал из класса. Через несколько минут он вернулся. Вместе с ним вошли инспектор классов полковник Лунько, офицер-воспитатель и двое солдат. Иванов стоял у кафедры и ковырял ее острием ножа.

— Бросьте нож! — взвизгнул воспитатель.

— Ручка у него костяная — расколется.

— Веревку! Вязать его! В карцер!

Солдаты навалились на стоявшего с ножом, скрутили назад руки и вытолкнули в коридор.

Спустя дня два, когда уже стало известно, что Иванова исключают, Лисицын тайком от всех направился к офицеру-воспитателю. Постучал в дверь:

— Господин подполковник, можно?

— Ну, войди, — сказал тот. — Что тебе?

— Позвольте, — начал Вовка озираясь — он почему-то не хотел, чтобы разговор услышали другие кадеты, — разрешите, господин подполковник… Конечно, Иванов… я не оправдываю его вообще. А все-таки сейчас несправедливо. Сейчас он не был виноват.

— Что-о?

— Не был виноват, говорю.

— В чем это не был?..

— Он не хотел Отто Карловича зарезать.

— Ты ясно понимаешь, о чем говоришь? Ты что, мнение свое высказывать решил? Марш отсюда! — закричал подполковник. — Нет, стой, погоди! Ты крепко-накрепко запомни: твое дело — слушать и повиноваться. Слушать, повиноваться, и только. Под лампу станешь — на первый раз. Подумаешь… — он саркастически засмеялся, — подумаешь… совета его не спросили! Да если ты еще когда-нибудь осмелишься на что-нибудь подобное… Марш отсюда, сказано тебе! Кру-гом!

…Наступили морозы. Плац засыпало снегом. На переменах, когда открывались форточки, в класс текли струи белого холодного пара. Приближалось рождество.

Однажды кто-то громко позвал:

— Кадет Лисицын! К инспектору!

Такие приглашения в корпусе бывали редки. Они не сулили ничего приятного. Все начальники, даже классный воспитатель подполковник Терехов, с кадетами попусту не разговаривали. Разговоры обычно были короткими: кадет провинился — надо его наказать.

В комнате инспектора сидел сам генерал-лейтенант Суховейко — гроза корпуса, которого Вовка раньше видел только издали и только в торжественной обстановке. На его щеках пышно лежали усы с подусниками, как носил император Александр II.

— Ты — Лисицын Владимир?

— Так точно! — прищелкнув каблуками, отчеканил Вовка.

— Знал я твоего батюшку, знал.

Генерал вынул из серебряного футляра пенсне.

— Я, видишь, Лисицын, письмо неприятное получил. Твой отец заболел очень опасно…

Вовка стоял не дыша. Генерал взглянул ему в лицо и принялся протирать пенсне носовым платком.

— И матушка твоя заболела. Тиф, понимаешь ли…

Надев пенсне, генерал вздохнул.

— И оба они скончались, царствие им небесное. Я надеюсь, ты перенесешь тяжелую утрату мужественно…

Вовка повернулся и выбежал из комнаты.

Товарищам в классе он ничего не сказал. Но через час они шопотом передавали друг другу, что Котов, кадет первой роты, подслушал — в комнате дежурного воспитателя говорилось о смерти родителей Лисицына.

— Вот человек! — удивился Сотников. — Каменный он, что ли?

За Вовкой наблюдало множество глаз.

Вечером он сел на подоконник и, сгорбившись, смотрел на огонек лампы. Кадеты обступили его:

— Лисицын, это верно говорят?

Он дернул плечом, спрыгнул на пол и, молча отстранив кого-то, пошел вдоль стены. Уходя, заметил встревоженный, участливый взгляд Сотникова.

Тот же взгляд он почувствовал на себе и в спальне, когда лег в постель. Сотников затопал босыми ногами в проходе между койками, нагнулся, стал шептать:

— Ты вот что… на меня, стало быть, не сердись…

— Отстань! — крикнул Лисицын и закрылся с головой одеялом.

Целый ряд дней не сохранился в памяти. Все сплылось в мутную, как зимнее утро, полосу. Приезжала из Петербурга тетя Капочка. С ней был господин в черном блестящем цилиндре и шубе с бобровым воротником — присяжный поверенный, чтобы хлопотать о наследстве. Вовка изумленно спросил: «О наследстве?» и, точно впервые узнав о случившемся, заплакал, прислонясь к колонне вестибюля.

Жизнь в корпусе шла своим чередом. Недели проходили за неделями.

От шести до восьми часов вечера кадеты готовили уроки. В классной комнате зажигались большие лампы. Для порядка присутствовал офицер-воспитатель; он приносил с собой толстую книгу — любил романы Достоевского, — усаживался на преподавательское место и погружался в чтение. Класс гудел: кто зубрит вслух, кто просто разговаривает с соседом.

Высунув от усердия кончик языка, Сотников переписывал начисто только что решенную задачу. Вдруг Лисицын — этого никогда раньше не бывало — положил руку ему на погон:

— Ошибка у тебя. Вот, смотри. Купец продал семь аршин ситца первого сорта…

Карандаш ловко забегал по бумаге. Выручка купца оказалась вдвое больше, чем думал Сотников.

— Давай, что надо еще!

Сзади раздался голос Тихомирова:

— А мне ты не поможешь?

— Я? Ну, иди сюда! Все равно, давай!

С тех пор уже до самого конца ученья в корпусе Лисицын сам искал, кому нужно объяснить теорему, проверить задачу или растолковать трудный урок. В вечерние часы Вовка занимал середину парты, Сотников садился на правый край скамейки, слева помещался очередной слушатель.

— Как ты не понимаешь? — сердился Вовка и снова повторял рассуждения, черкая по бумаге карандашом. — Вот что и требовалось доказать. Теперь понял?

Замолчав, он смотрел взглядом фокусника, выпустившего из жилетного кармана десяток живых голубей.

Математику он любил. Учебники по алгебре и геометрии казались ему книгами легкими, интересными, которые приятно прочесть «от корки до корки» и время от времени перечитывать на досуге. Он выискивал для себя задачи потруднее и упорно их обдумывал; часто даже в постели, засыпая, он разглядывал сквозь прищуренные веки потолок или часть стены, мысленно строил кубы, призмы, извлекал в уме корни из громоздких дробей.

Слушая музыку — корпус славился своим духовым оркестром, — Лисицын закрывал глаза. И звуки тогда представлялись ему потоком плывущих в темноте фигур — зубчатых линий, спиралей, неожиданных углов, расходящихся и рассеченных на части кругов.

— Изрядным будете артиллеристом, — хвалил его Семен Никитич, преподаватель математики.

Такая похвала не достигала цели: учитель говорил это и позевывал, неторопливо почесывая свою переносицу.

Вовка глядел на его розовую переносицу и втихомолку пренебрежительно морщился. Другие кадеты, впрочем, Семена Никитича тоже не любили. Учитель был немолодым уже человеком, с лицом, обрюзгшим от тайного пьянства, в неопрятном, обсыпанном табаком и пеплом сюртуке. У него было прозвище: «От сих до сих». За пределы заданного он заглядывать не разрешал.

«Много будете знать, — говорил, — скоро состаритесь».

Сотников и Тихомиров каждый вечер готовили уроки с помощью Лисицына. А когда их фамилии поднялись по классному списку на несколько номеров вверх, Вовка почувствовал гордость и радостную уверенность в своих силах. Он понял: приятно быть полезным людям, сознавать, что люди тебе благодарны.

Однажды, открыв наугад томик Пушкина, он прочел:

…живи один. Дорогою свободной

Иди, куда влечет тебя свободный ум,

Усовершенствуя плоды любимых дум,

Не требуя наград за подвиг благородный.

«Да, — подумал, — хорошо — «не требуя наград»…» И, судорожно, сладко вздохнув, представил себе будущее: какие-то великие дела покроют его славой, будто сиянием; далеко позади останутся Сотников и тысячи, тысячи других; все будут счастливы, но счастливы благодаря ему, Лисицыну… Вот бы сбылось!

Усовершенствуя плоды любимых дум,

Не требуя наград за подвиг благородный.

Вовка захлопнул книгу, прижал ее к груди и долго сидел — посматривал на Сотникова, склонившегося над партой. Потом быстро взглянул на стену, где висит список фамилий, и чуть заметно — заблестели глаза — улыбнулся.

…На лето тетя Капочка пригласила его гостить к себе в Петербург. Дорогой он с утра до вечера стоял у раскрытого окна вагона. Колеса выстукивали под ногами веселую песню. Перистые облака плыли высоко в голубом небе, точно мчались, не отставая от поезда, над серыми деревнями, лесочками, полями. Ветер тугими, плотными порывами бил в лицо.

Сощурившись, Вовка шептал:

Лети, корабль, неси меня к пределам дальним

По грозной прихоти обманчивых морей…

Чья-то рука легла ему на плечо:

— В Петербург едешь?

Рядом стоял кадет, почти совсем взрослый, синеглазый, скуластый, смуглый; в корпусе, в столовой, Лисицын видел его за одним из столов первой роты.

— Как твоя фамилия? — спросил кадет, не снимая руки.

— Моя? Лисицын. А вас… — Вовка колебался — на «вы» или на «ты» сказать, — а тебя как зовут?

— Я — Глебов, — ответил нараспев новый знакомый. — Подвинься немного, около окошка стану.

Оба они высунулась в окно. Лисицын искоса поглядывал: «Что ему нужно?» Стихи теперь не шли на ум.

Перед глазами проносились телеграфные столбы, деревья, будки железнодорожных сторожей. Зрачки Глебова прыгали, провожая убегающие предметы. А через полчаса он зевнул, потянулся так, что у него хрустнули кости, и сказал:

— Эх, брат! Скорей бы… окончить, что ли, корпус. Уж вот надоело!

Мысль о корпусе Вовке показалась правильной.

— Знаешь, пойдем чай пить, — предложил Глебов.

Вовка подумал и решил:

— Пойдем.

Колеса поезда размеренно постукивали, вагон раскачивался.

У большого кадета в корзине с продуктами сверху лежала стопка книг с непонятными надписями на переплетах. Притронувшись к ним, Лисицын полюбопытствовал:

— Что это?

— Грамматика, видишь. Греческий, латинский.

— Да разве в корпусе их учат?

Глебов, скользнув взглядом по жирному, свисающему складками затылку спящего на верхней полке пассажира — в купе второго класса они были втроем, — негромко засмеялся. Скуластое его лицо от смеха стало еще более широким; уголки губ забавно вздрагивали.

— Чудак ты! Ну, конечно же, не учат.

Он постелил на столик чистое полотенце, поставил стаканы и почему-то шопотом сказал:

— А думаешь, охота юнкером маршировать да — в подпоручики? Не-ет, брат, это не по мне. Ты понял?.. Что ты глядишь на меня, как волчонок?

Лисицын еще никогда не слышал таких разговоров. Откинув голову на спинку дивана, он недоверчиво смотрел на странного кадета. Кадет поднял над столиком чайник, чтобы налить в стаканы остывший кипяток, забыл о нем и, повернувшись к Вовке, продолжал шептать:

— Я в университет, знаешь, поступлю. Вызубрю древние языки — немного осталось, — выдержу экзамен…

Вовка переменил позу — оперся локтями о колени — и наконец улыбнулся:

— Разве это можно?

Спящий пассажир захрапел. Глебов вспомнил про чайник в своей руке, поставил его на пол, потом взглянул на Вовку.

— Волчонок… — покачал он головой. — Ах ты, честное слово, волчонок! — Уголки его губ опять зашевелились. — А почему же нельзя?

— Да мало ли… Вдруг не позволят?

— Ну, брат, дудки! — сказал Глебов. — Так просто мне не запретишь! Э-э, брат, если человек захочет… Я, брат, такой!

— А зачем?

— Как это — зачем?

Оба они — в одинаковых полотняных рубашках с белыми суконными погонами — смотрели друг другу в глаза. Через минуту Глебов перевел взгляд на свою корзину.

— «Зачем» — это серьезный вопрос, — тихо проговорил он и принялся доставать из корзины пакеты, завернутые в газетную бумагу. — Ты, например, пойдешь из корпуса, куда все идут… Вот эти, — он стал разворачивать пакет с пирожками, — думаю, с вареньем. Попробуй, вкусные… А у меня в жизни своя дорога.

Лисицыну очень понравился новый знакомый, только показалось обидно: почему считает, будто ему, Вовке, нужно итти, куда всем? «Вдруг и у меня своя дорога? Ведь не знает, что я за человек. Не знает, а говорит!»

Засовывая в рот сладкий пирожок, он искал, каким бы образом показать Глебову свою необыкновенность. Вспомнилась трудная математическая задача.

— Ты можешь, — спросил он после второго пирожка, — по геометрии решить?

Глебов кивнул. Лисицын достал из кармана карандаш и начал торопливо чертить на обрывке газеты.

— Этот угол, — приговаривал он, — меньше прямого по построению… перпендикуляры, значит, пересекутся. А следовательно, — Вовка взглянул с коварством, — прямой угол равен острому. Ну, в чем ошибка?

Глебов сразу нашел, что точки А, В и С лежат на одной прямой; ошибка состоит вот в том-то. И хлопнул Лисицына по плечу:

— Запутать меня захотел? Нет, брат, не запутаешь!

Вовка отвернулся и закусил губу от досады.

Они разговаривали до вечера — напившись чаю, стояли в проходе вагона у открытого окна. А на следующее утро — это было уже на Николаевском вокзале в Петербурге — Глебов сказал:

— Из тебя, знаешь, толк может получиться. Занятный ты, одним словом, паренек.

Усевшись в извозчичью пролетку, он крикнул:

— В корпусе встретимся, еще поговорим!

Извозчики увезли их в разные стороны: Глебов торопился на другой вокзал, чтобы ехать куда-то дальше, — здесь у него была пересадка.

Сначала Петербург ошеломил Лисицына. Тут все выглядело не так, как сохранилось в смутных воспоминаниях со времени раннего детства, когда, приехав сюда с отцом и матерью, он разбил у тети Капочки японскую вазу. Дом, где она жила, оказался маленьким, одноэтажным. Но зато сам город теперь раскрылся перед Вовкой во всем блеске.

Целую неделю он бродил по широким проспектам, разглядывал колонны дворцов, смотрел на нарядных прохожих, на многоводный простор Невы, на мосты, на гранитные набережные, на зеркальные витрины. Долго любовался знаменитым всадником на бронзовом коне. Потом прочел на пьедестале: «Petro Primo Catharina Secunda». Подумал: «Латынь». Вспомнил о Глебове и пошел искать книжную лавку.

В лавке купил сразу ворох книг: учебники греческого, латинского, сборник речей Цицерона против Катилины, комедии Аристофана, несколько толстых словарей. Книги принес в гостиную тети Капочки и разложил на ломберном столе.

Тетка всполошилась:

— Вовочка, не заболел ли ты?

Племянник отчего-то перестал гулять, потерял аппетит и каждый день сидел за книгами, будто за зиму не успел выучить свои уроки.

И все оказалось зря. Каникулы шли к концу, а Цицерон с Аристофаном остались непонятными почти по-прежнему. Тогда Вовка решил: его способности, наверно, не в языках, а в математике. И, махнув рукой, принялся читать «Айвенго» Вальтер Скотта.

Осенью, вернувшись в корпус, он никому не сказал, что летом занимался по-греческому и по-латыни.

Кадеты смотрели на него и удивлялись: всегда нелюдимый и чудаковатый, он начал часто разгуливать по коридорам с семиклассником Глебовым. «Что за пара такая? — думали кадеты. — Чудеса!»

Новые друзья разговаривали вполголоса.

— Значит, роль личности в войне? — спросил однажды Глебов.

— И Александр Васильевич Суворов, и Кутузов, — волнуясь, перечислял Лисицын, — и Александр Македонский…

— Ну, а мореходство, промышленность? Вообще наука?

— Во-первых, разве не Петр открыл пути для русских кораблей? Потом, что ни возьми… А Ломоносов? Архимед? Вот так я чувствую… — Лисицын заикался, с трудом подбирал слова. — Будто черная ночь. Тысячелетия. Беспредельная… в темноте… равнина, что ли. Если осветить ее — мусор, щепки. Ты понимаешь? И каждый гений… над мраком, как снеговая вершина, возвышается. Те, что строили судьбы человечества, творили историю… своей волей творили, своим разумом…

— Ух, как здорово! Только чересчур, — усмехнулся Глебов. Помолчав, строго заглянул Вовке в лицо. — Каждый человек — не щепка, не мусор, — сказал он. — Например, ты сам — разве щепка?

Вовка, потупившись, перебирал пальцами пуговицы своего мундира.

— А есть еще другая точка зрения, — продолжал Глебов, — правильная — не твоим снежным горкам чета. Вот послушай: не герои делают историю, — он потер ладонью скуластую щеку, — а, знаешь, иначе. Народ создает героев и двигает историю вперед. Хоть будь семи пядей во лбу, но если не понял, что обществу нужно, если не поддержат его люди, в смешном положении окажется всякий гений и герой! Интересная точка зрения, правда?

Лисицын, соображая, поднял брови:

— Интересная, правда.

Они дошли до конца коридора и остановились. Глебов вспомнил прошедшее лето, маленькую железнодорожную станцию, где он гостил у Ксени, своей замужней сестры. Бледное северное небо, в палисадниках — кусты желтой акации, на берегу реки — деревянный домик.

Только одна Ксеня, пожалуй, знала, о чем Глебов мечтал с детства, о чем думал, еще поступая в корпус. Замыслы у него были большие, тайные, скрытые от всех. Он хотел увидеть новых декабристов, итти с ними на Сенатскую площадь; он воображал себя одним из атаманов в армии нового Степана Разина. Есть где-то люди, он слышал, которые бросают бомбы в царей: ведь убили же недавно Александра II! Где эти люди, думал он, как их найти? Примут ли они его к себе?

И вот наступило лето; никогда это лето теперь не забудется.

Сестра, оказывается, в делах конспиративных знала гораздо больше, чем Глебов предполагал. К ее мужу, Петру Ильичу, изредка приходили знакомые, запирались в дальней комнате, много курили, говорили вполголоса и расходились поодиночке. Пока они разговаривали, Ксеня бывало сидит на крыльце, вяжет или шьет что-нибудь. Сидит и посматривает по сторонам.

Очень скоро Глебов понял, какие сюда приходят люди. Сразу даже сердцу в груди стало тесно: рядом, подумал он, вот тут, за стеной, — судьба, которую он ищет.

Он прямо пошел к Петру Ильичу. Тот только усмехался да отшучивался; казалось, из него теперь и слова путного не вытянешь. Друг Петра Ильича, Азарий Данилович Марков, учитель из фабричного поселка, человек в пенсне, с остро подстриженной бородкой, сначала тоже молчал и все поглядывал на белые кадетские погоны. Тут на помощь пришла Ксеня. Она шопотом сказала что-то Маркову и еще вслух добавила, очень веско дала понять: корпус для брата — единственный способ учиться, иначе на ученье у него денег нет. Тогда Азарий Данилович подумал немного и кивнул; с тех пор его взгляд стал проще, теплее и на погонах кадета уже не задерживался.

По ночам Глебов спал на свежем воздухе, на сеновале.

Светлое, бледное небо, вспомнил он теперь, еле видные звезды, и близко шумела река. За рекой — болото, темная лесная опушка. Сено шуршащее, пахучее, мягкое.

На этот же сеновал, несколько раз случалось, приходил ночевать и Азарий Данилович.

Бывало так: укрывшись полушубком, поблескивая из-под овчины стеклами пенсне, учитель начинал говорить негромко, медленно, точно нехотя. Потом, увлекаясь, он сбрасывал с себя полушубок, садился; говорил, поднимая руку, уже в полный голос. Он рассказывал — Глебов слышал это впервые —о причинах бедности и богатства, о прибылях и труде, о великой философии справедливости. Он называл незнакомые Глебову имена Маркса, Энгельса, Плеханова. Наконец — голос учителя становился торжественным — он переходил к рассказу о русских рабочих союзах, Северном и Южном, о смелых борцах за человеческое счастье, о будущих светлых временах.

Перед Глебовым раскрывались новые миры. Мысленно он видел Халтурина, Обнорского, стачки в Орехово-Зуеве и Юзовке. Лежал и слушал, затаив дыхание. Понял на всю жизнь: вот оно где, настоящее!

Какая-то птица тогда кричала, точно звала, за рекой. На половину неба всю ночь — заря…

А теперь — он поглядел вокруг — корпус, коридор, заросшее инеем окно. И этот рыжий мальчик стоит, пытливо смотрит.

«Сказать ему, как Азарий Данилович — мне? Нет, наверно не поймет. Но что же ему сказать?»

Глебов выпрямился, в его зрачках голубым огоньком блеснул свет лампы.

— Дело гения, — проговорил он нараспев, — дело настоящего героя должно быть всегда полезным человечеству. Ясно тебе? — Он слегка наклонил голову; по его лицу протянулись углы резких теней. — Иначе — нет никакого героя. Вот, — закончил он скороговоркой, — и делай отсюда, если хочешь, свои выводы.

Вовка подумал: «Иначе нет героя. Да, верно, пожалуй». И поднял спрашивающий взгляд: а как же стать для всех полезным?

— А как… — начал он.

В тот момент запела труба — горнист затрубил «отбой». Из дверей лавиной ринулись кадеты, появился дежурный офицер, и Глебов, кивнув, побежал по лестнице на свой этаж.

Позже Лисицын часто вспоминал этот разговор. Мысли с годами становились сложнее, но образ бесконечной темной равнины, где сияющими конусами вздымаются одинокие снеговые горы, остался в его памяти надолго.

…живи один. Дорогою свободной

Иди, куда влечет тебя свободный ум…

Люди, говорил он себе, — не щепки, конечно. Однако у всех ли есть призвание к большим делам, глубокая вера в собственные силы, такая, как вела молодого Ломоносова в Москву и Коперника — к звездам? «Глебов здесь был абсолютно прав: дело гения, дело настоящего героя должно всегда принадлежать человечеству. И чем больше даст обыкновенным людям человек избранный, — при этой мысли Лисицын клал руку себе на грудь, — тем выше его оценят люди, тем ярче разгорится его слава».

В старших классах Вовка стал гораздо общительнее, веселее. Он был уже крупным — косая сажень в плечах, — высоким юношей с ёжиком медно-рыжих волос на голове, с темными, снисходительно посмеивающимися глазами.

Если кадеты спорили о чем-нибудь серьезном, кто-нибудь из них обязательно говорил:

— Пойдем у Лисицына спросим.

О судьбе Глебова в корпусе знали только по слухам. Рассказывали, будто он учится теперь в Петербурге, в Горном институте, потому что «срезался», поступая в университет, по древним языкам.

Один раз Сотников увидел, как сосед по парте запечатывает конверт и пишет на нем адрес: «Глебову Павлу Кирилловичу, С.-Петербург».

— Ты получаешь от него письма? — спросил Сотников, вытянув от любопытства шею.

— Нет, — ответил Лисицын. — Наугад пишу. — И быстро спрятал надписанный конверт в тетрадь.

Весной 1895 года, когда Тихомиров уже готовился ехать в Николаевское кавалерийское, а Сотников — в Тамбовское пехотное училище, Лисицын неожиданно для всех подал «по команде» рапорт:

«Его превосходительству генерал-лейтенанту Суховейко

Полагая, что для отечества смогу более принести пользы на службе штатской, покорнейше прошу разрешить мне держать конкурсный экзамен в Санкт-Петербургский Горный институт».

Предыдущая главаГлава 5 из 22Следующая глава