Небо над Петербургом было облачное, серое, моросил мелкий дождь, с крыш на тротуары падали тяжелые капли. Отпустив извозчика, Лисицын подошел к ветхому одноэтажному дому и долго стоял на крыльце, дергая ручку звонка. По мостовой зацокали копыта лошади: извозчик уехал. Наконец за дверью послышался стук отпираемых задвижек. В приоткрывшуюся щель поглядела горничная Варвара — мелькнули ее седые волосы и обрадованные глаза.
— Владимир Михайлович! Гостенек дорогой! — Варвара щелкнула цепочкой, распахнула дверь. — Пожаловали к нам, слава тебе господи…
Широко улыбаясь, гость вошел в переднюю, поставил в угол палку с костяным набалдашником, снял с богатырских плеч пальто, потом вытер платком мокрую от дождя рыжую бороду.
Из комнат донесся дребезжащий голос:
— Неужели там Вовочка?
— Они! — крикнула Варвара. — Барыня, это они!
За портьерами зашаркали туфли, заскрипели половицы. На пороге появилась сама Капитолина Андреевна, маленькая опрятная старуха в черном с кружевами кашемировом платье.
— Хорош, голубчик, нечего сказать! — заговорила она, жеманно растягивая слова. — Сколько лет не был, сколько зим… Кутишь, поди, где-нибудь, беспутный?
Улыбнувшись еще шире, Лисицын наклонился, поцеловал ее морщинистую руку:
— С праздником, тетя Капочка!
— Хоть посмотрю на тебя дай, сорванец…
Старуха прикоснулась губами к его лбу, шутливо похлопала ладонью по заросшей щеке. Голос ее сразу стал растроганным:
— Бородищу-то отпустил! Похудел чего-то, милый мой. А глаза прежние, точно бесенята… Невесту себе не нашел?
Племянник затряс головой и рассмеялся:
— Да нет же, тетя Капочка, что вы!
— Какой неугомонный! А пора, голубчик, уже. Лет тридцать тебе есть? Не век быть холостым. — Капитолина Андреевна откинула портьеру: — Ну, проходи в гостиную… Варя, самовар поставь, собери закусить.
В гостиной под ногами знакомым звуком скрипнули доски пола, и Лисицын, оглядываясь, остановился. Тут всё без перемен: картина «Полтавская битва» в позолоченной раме, большие фикусы, в синих кадочках у окон, мягкая мебель в чехлах, ломберный столик на гнутых ножках. Даже запах тот же, как давным-давно: пахнет шалфеем и чуть-чуть ванилью.
Усевшись, Лисицын вспомнил: вот здесь, на этом самом диване, он сидел еще четырехлетним мальчиком. Тогда был вечер, закатывалось солнце. От багровых полос солнечного света, протянувшихся по стене, вся комната казалась красной. Взрослые разговаривали между собой, а ему захотелось потрогать нарисованных японцев — около дивана на бамбуковой подставке стояла большая японская ваза. И почему так вышло? Едва к ней прикоснулся, ваза сдвинулась с места, упала на пол, рассыпалась грудой черепков. Он громко закричал от испуга и заплакал. Тетя Капочка его утешала, вытирала ему слезы, гладила по голове, дала шоколадного петушка. Она была стройная, красивая, с высокой прической… Как она сгорбилась и потускнела теперь!
И Капитолина Андреевна подумала, наверно, о том же.
— Время-то, время идет, — печально сказала она. — Смотрю на тебя, и не верится: таким вырос молодцом.
Ее узловатые, с вздувшимися жилками пальцы поднялись, поправили прядь белоснежных волос.
— Ведь мы с тобой — последние Лисицыны, Вовочка. Ты только женись скорее, не откладывай. Внучат понянчить хочу.
Старуха доживала жизнь небогато и одиноко, окружив себя вещами, служившими ей еще в молодости, пышно разросшимися фикусами да милыми сердцу портретами. С людьми она почти не встречалась. Из своей квартиры, кроме как в хорошую погоду прогуляться до соседнего квартала и обратно, никуда не выходила. Горничная Варвара была ее единственной постоянной собеседницей.
Каждый день, когда Варвара хозяйничала в кухне, Капитолина Андреевна глядела на ветви деревьев за окном. Если ветви покрывал снег или раскачивал ветер, ей становилось грустно. Тогда, задернув окно занавеской, старуха принималась перелистывать альбом с поблекшими фотографическими карточками или перекладывать в шкатулке старые пуговицы, пряжки, кокарды, офицерские темляки. Эти мелочи, что лежали в шкатулке, уводили ее мысли в далекий, невозвратный мир. Она прикасалась к ним бережно, рассматривала их затуманившись, а иногда даже разговаривала с ними шопотом о чем-то.
Двадцатилетней девушкой Капитолина Андреевна совершила, как сказали о ней, «опрометчивый поступок»: родители хотели выдать ее замуж за старого богатого помещика, а она убежала из родительского дома к человеку, которого любила давно, к молодому подпоручику Татарцеву, стала его женой без церковного брака. Командир бригады почему-то не позволил подпоручику жениться. Тот решил оставить военную службу, но не успел: бригаду послали на подавление вспыхнувшего тогда восстания против царской власти в Польше, Белоруссии, Литве. Евгений Иванович Татарцев, человек свободомыслящий и честный, перешел на сторону восставших, через месяц был схвачен, разжалован и казнен. Восстание было разгромлено. Тридцать тысяч восставших погибли в боях, полторы тысячи — на эшафоте.
Прежние знакомые перестали кланяться Капитолине Андреевне при встречах с ней. На нее показывали пальцем, про нее говорили: «Невенчанная вдова». Случалось ей слышать о себе и более грубое слово; а ее святыню — имя казненного Евгения Ивановича — даже кое-кто из родственников называл с отвратительной усмешкой, добавляя: «изменник», «предатель», «туда ему и дорога».
На Васильевском острове она поселилась ровно сорок лет назад. Горе тогда было еще свежо. Она сняла вот эту самую квартиру. Ей не хотелось никого видеть, и только брат Миша навещал ее в те дни. У Миши было доброе сердце: он не упрекал ее, как другие, ни в чем. Он приходил, позвякивал шпорами, шумно смеялся и искал, чем бы развлечь овдовевшую сестру.
Вскоре с Мишей пришлось расстаться: его назначили в провинцию командиром армейского полка. Там, в каком-то губернском городе, он женился — как написал в письме — «на первой в губернии красавице»; спустя год после свадьбы его жена неожиданно получила богатое наследство. Потом Капитолина Андреевна узнала, что у брата родился сын. Через несколько лет Миша приехал в отпуск в Петербург с женой и четырехлетним Вовкой. Давно ли это было? Странно, время как летит!
«Странно… — думала старуха. На диване перед ней сидел племянник — крупный, плечистый мужчина в просторном сюртуке. — Вот он какой стал! А глаза быстрые, веселые, как у Миши когда-то».
— Вовочка, почему ты по отцу не пошел?
Об этом ей следовало бы спросить по крайней мере лет двенадцать тому назад.
— Семья твоя — военная семья… Полком бы уже командовал. А то вы-ыдумал! И чем тебе этот Горный институт понравился? Были бы живы отец с матерью, ни за что бы не позволили. Ни за что!
Капитолина Андреевна говорила и укоризненно качала головой. Побранить племянника при каждой встрече она считала своим долгом. Все-таки она — Лисицына и постарше его. Пусть повеса чувствует, что есть еще за ним глаз. И надо, ох, как надо за ним доглядеть!
«Повеса», поглаживая бороду, прятал под ладонью снисходительную улыбку. Наконец кротко сказал:
— Кому по душе мундир, кому, видите, наука. Разные бывают вкусы.
— «Вкусы»! — забормотала Капитолина Андреевна. — Господи! Хоть бы с наукой на службу куда поступил… По военной не можешь — по штатской бы в департамент… Нет, баловство у тебя на уме! — Она закрыла глаза, глубоко вздохнула. — Что мне с тобой делать, как за тебя ответ держать…
«Вот, — думала она, — был бы он рыцарь, как покойный Евгений… Нет, где ему!»
Двинувшись вперед, Лисицын взъерошил волосы и по-мальчишески весело расхохотался. Посмотрел, лукаво щурясь, на тетку и встряхнул обеими руками, будто сбросил с них что-то на пол.
— Да тетя Капочка, милая, если б вы знали, каких еще натворю чудес! Вы послушайте: теперь в моей лаборатории приборы…
Щеки Капитолины Андреевны сразу испуганно вытянулись:
— Из трубочек всё строишь? Ах, несчастье… Не забыл еще? Не закинул их?
— Да вы послушайте…
— И слушать не хочу! Что же это такое! — закричала старуха плачущим голосом. — Был сорванцом, так и остался! Борода только выросла. Что же это… Ах ты, горе мое!
…Трубочками Лисицына дразнили в детстве. Дразнили взрослые: он был единственным ребенком в семье и в первые годы своей жизни со сверстниками почти не встречался.
Вовке тогда шел пятый год. Купец Вавилов украсил свой магазин необычной витриной: за зеркальным стеклом стоял большой бурый медведь — с бутылкой в одной лапе, со стаканом в другой. Размеренно взмахивая лапами, медведь наливал вино из бутылки в стакан, подносил ко рту, выпивал, двигал стакан вниз, снова наливал, опять выпивал, и так — без передышки — с утра до вечера. Зрелище очаровало Вовку. Мать звала, тянула за руку, а мальчик упирался, точно прирос к тротуару, и глядел на сказочного зверя жадными глазами. Только час спустя, пообещав купить оловянных солдатиков, мать уговорила сына сесть в извозчичий экипаж.
Но оловянные солдаты скоро были брошены под стол. Каждый день Вовка с плачем просил, чтобы его повели смотреть медведя. Несколько раз ему уступали; тогда, обгоняя прохожих, он подбегал к витрине, поднимался на цыпочки и замирал от восхищения.
Однажды, налюбовавшись работой ловких медвежьих лап, он захотел узнать, как выглядит медведь сзади. Мать позволила зайти внутрь магазина. Здесь наступило неожиданное и жестокое разочарование: вместо мохнатой меховой спины Вовка увидел хитрый механизм из рычагов, колесиков и трубок. Вовка был настолько этим потрясен, что сразу потерял к медведю интерес.
Никто не понял, почему в ребенке произошли какие-то перемены. Иногда мальчик становился молчаливым, дичился и смотрел на всех исподлобья. «Пустяки», думали взрослые. А Вовка с тех пор почувствовал, что мир вокруг него страшен и что взрослые, наверно, просто его дурачат.
Он поглядел на портниху — она сидела в комнате матери, шила. Рука ее двигалась размеренно, поднимаясь и опускаясь. Вовке пришло в голову: наверно, портниха только притворяется живым человеком. Быть может, она, как медведь в витрине, только повернута к зрителю «показной» стороной; сзади, где не видно, у нее, быть может, скрыты движущие машинки из меди и стекла.
Мальчик испугался своей мысли и убежал. Кинулся в детскую, посмотрел в окно. За окном, через раскрытые ворота, он увидел: солдаты-новобранцы стоят на улице в строю, учат ружейные приемы — «на-караул», «к ноге»; снова повторяют — «на-караул», «к ноге».
А вдруг эти новобранцы, показалось Вовке, тоже только притворяются? Вдруг и они — как медведь?
Как же узнать, кто настоящий? Обманывают его взрослые или всё — «по правде»? Неужели он один во всем мире без подделки, живой?
Временами Вовка об этом забывал, но несколько раз страшная мысль возвращалась; и лишь спустя неделю он понял, что колесиков и трубок у людей не бывает.
Как-то вечером, согревшись на руках у матери, он рассказал ей напрямик про недавние страхи. Та расхохоталась неудержимо, затем пошла к отцу, к гостям, и все смеялись доупаду. Вовка смеялся громче всех, заливался колокольчиком. Однако чувство исключительного, особого своего положения среди людей — тут, надо сказать, мать была повинна — смутный след в его душе оставило.
Мать жила заботами о званых вечерах и новых модных платьях. То она — в толпе чуждых ребенку гостей, то спит до обеда — ночью танцевала на балу, то уедет к подруге, то в театр. Вовка любил ее голос, прикосновение пальцев, даже звук шагов, но ему редко удавалось провести с нею целый день. Чаще она заходила в детскую наспех, спрашивала няню, здоров ли ребенок, заглядывала сыну в глаза, забавным и милым жестом притрагивалась к Вовкиному носу; не успевал мальчик поговорить с ней, как мать перебивала его, просила не шалить и торопливо шла продолжать свои бесконечные «дела».
А иногда бывали у нее бурные порывы. Мать, хлопая дверями, врывалась в комнату. Стремительно, словно у нее кто-то отнимает сына, она прижимала ребенка к себе, осыпала его золотисто-рыжую головку поцелуями.
— Ты мой хороший, — нашептывала она ему в такие минуты, — ты единственный мой… Люди противные… Лучше тебя нет на свете никого!
И добавляла, повернувшись к няне:
— Гулять пойдете — чтобы в сторонке от других детей. Смотрите, вы отвечаете!
— Да я, барыня, завсегда… — говорила нянька.
Отец, если слышал об этом, каждый раз сердился:
— Вконец испортите мальчишку. Ведь под стеклянным колпаком! Как это назвать? К чему?
Мать начинала с отцом спорить, отец махал рукой, и все оставалось по-прежнему. Михаил Андреевич скрепи сердце соглашался, что воспитание ребенка — дело женское. «Пусть пока, — думал он. — А Вовка вырастет — пойдет в кадетский корпус. И все тогда окажется на своих местах».
Наблюдать за Вовкой повседневно Михаил Андреевич не мог. Он был очень занятым человеком — из тех немногих офицеров-тружеников, которые безустали работали и службу ставили выше личных интересов. Ревностно относился к своему полку, заботился о подчиненных, гордился славой русского оружия, любил русских людей — простых солдат, «чудо-богатырей», как говорил он про них суворовскими словами. Понятно, у такого полковника досуг был небольшой.
С сыном он встречался главным образом в столовой за обедом. Высокий, с усами, в мундире с эполетами, Михаил Андреевич по-приятельски подмигивал ему и спрашивал всегда одно и то же: «Ну как, молодец?»
По праздникам, в часы послеобеденного отдыха, отец звал сына к себе в кабинет. Ни тот, ни другой не умели беседовать друг с другом. Один смотрел с высоты своего роста, трогал усы и говорил: «Рассказывай!» Второй, переминаясь с ноги на ногу, молчал. Тогда отец гладил ладонью золотистые волосы мальчика, передвигал кресло, садился спиной к окну и разворачивал на коленях книгу. Отсюда начиналось самое интересное, что приносил разговор с отцом. «Папа, можно?» спрашивал сын. Михаил Андреевич кивал головой. Вовка кидался к ящикам письменного стола. Перед ним раскрывались недоступные в будние дни сокровища: гипсовый бюст Суворова с отбитой наполовину подставкой, связанные узлом аксельбанты, огрызки карандашей всех цветов, картонная коробка с брелоками, револьверные патроны, сломанное пресс-папье.
Вовкину няню звали Пелагеей Анисимовной. Она ни на минуту не оставляла «господского» сына без присмотра. Ее маленькое, подвязанное у подбородка черным платком лицо мелькало перед ним повсюду, ее козловые полусапожки поскрипывали от зари до зари. Если Вовочка не нашалил, не ушибся, не простудился, не порезался, вовремя покушал, вовремя лег спать, — вечером, закутывая ребенка одеялом, старуха усаживалась на край постели и журчащим голосом говорила: «Вот и слава те, пречистая, день прошел. Всегда бы так, соколик, ноженькам моим спокой…»
Семья Лисицыных занимала каменный особняк со двором и садом неподалеку от военных казарм. Во дворе и в кухне хозяйничали солдаты-денщики. Солдаты никогда не заговаривали с полковничьим сыном: им это было настрого запрещено женой полковника. А Пелагея Анисимовна оберегала ребенка, чтобы мальчик, избави боже, не вздумал играть с детьми на улице. «Ни в коем случае! — подняв палец, твердила ей об этом барыня. — Да мало ли каким гадостям его могут научить!»
И Вовка рос, как на необитаемом острове.
Постепенно он начал считать, что их дом — самое важное место на свете, что самые важные люди — это нянька, мать, отец. И дом, и вещи, и люди — все должно служить ему, главнейшему, лучшему из всех человеку, чтобы он жил интересно и весело, чтобы желания его исполнялись, чтобы никто ему не противоречил, чтобы он чаще получал подарки, новые игрушки, лакомился конфетами и пирожными.
Однажды Пелагея Анисимовна собралась поехать к замужней дочери в деревню. Барыня отпустила ее на три дня. Тогда Вовка заметил, что няня прячет в свою корзину предметы, им еще невиданные: деревянное игрушечное корытце и ярко раскрашенную куклу. Он подбежал, обрадовался, засмеялся:
— Все равно вижу! Дай!
Вдруг старуха захлопнула перед ним крышку корзины:
— Это, соколик, не тебе. Я внучке своей купила.
Вовка сначала не понял, а затем наморщил нос и расплакался. Такую обиду встретить он не ожидал. Как смеет она кому-то… не ему… Это казалось чудовищным, несправедливым. И он долго, почти целый час, отворачивался от няньки и размазывал по щекам кулаками слезы.
Пелагея Анисимовна была вообще виновницей многих его неприятностей. Вот, например, она заставляла надевать шерстяные гамаши — да зачем они нужны, если на дворе еще морозы не настали! Назло она так делает? Нарочно?
Похныкав, он все-таки брался за гамаши. Нехотя трогал их и оглядывался на старуху. Пелагея Анисимовна начинала хитро приговаривать: «Ай, молодец ты мой, другие дети капризные, а ты ведь сам, умница, сам все понимаешь…»
Было ясно, зачем она его хвалит. Однако устоять против похвалы Вовка не мог. Если няня так говорила, он скрепя сердце мирился и с гамашами и с суконными ботиками и позволял намотать себе на шею толстый пуховый шарф.
Ему хотелось, чтобы его хвалили всегда, чтобы взрослые любовались, восторгались им постоянно.
Он стал хвастливо приписывать себе неправдоподобные поступки: будто взлезть на крышу по водосточной трубе ему ничего не стоит, он делал это не раз; будто, гуляя, он встретил большого тигра и не испугался; будто против их дома опрокинулась нагруженная повозка — он выбежал, поднял ее одной рукой, поставил на колеса.
Выдумки никого не удивляли.
«Не надо врать, Вовочка, — останавливала няня. — Грех!»
Вовка тогда обиженно замолкал, а через минуту принимался снова рассказывать, как он выстрелил на улице из настоящего ружья — нет, не из ружья, а из пушки — или как он разбежался и перепрыгнул через самый высокий забор.
Незаметно Вовка научился читать. Мать дарила много книжек с картинками; картинки быстро надоедали, и мальчик разглядывал надписи. Нянька — она была грамотная — показала ему буквы. В день своих именин, когда ему исполнилось пять лет, Вовка неожиданно для себя сразу прочел страницу из сказки о Красной Шапочке. Он засиял от счастья: все — отец, мать, гости — смотрели на него, говорили о нем, улыбались и гладили по голове.
Спустя два года к нему стала приходить учительница Валентина Александровна, застенчивая пожилая женщина в черном платье. С ней мальчик начал заниматься по русскому языку, по французскому и по арифметике.
Летом уроки бывали только изредка, чтобы не забылось пройденное зимой.
В один из свободных летних дней он поехал с отцом за город, в полковые лагеря. Ехали по железной дороге. Путь занял мало времени: двадцать минут туда и столько же, вечером, обратно.
Эта поездка оставила у Вовки в памяти след на всю жизнь. Он увидел лес, желтые от пшеницы поля — волны катились по ним от ветра, — крытые соломой деревенские домики и в лагере — белые палатки солдат. А главное, он впервые рассмотрел вблизи паровоз. Интересно и страшно: шипит, пускает пар по бокам…
— Папа, почему он без лошади едет?
Отец засмеялся:
— Дрова горят в топке… Смотри — искры из трубы!
Целый месяц Вовка говорил о виденном. А потом притих и задумался о постройке собственного паровоза.
«Пусть, — думал он, — небольшой паровоз, ростом хотя бы со стул. Но надо, чтобы в нем по-настоящему горел огонь и чтобы он от огня ехал. Можно вставить туда керосиновую лампу: над самым огнем будет колесо; оно завертится, закрутит четыре приделанных снизу колеса; те тоже завертятся, и паровоз побежит вперед».
Он решил строить свою машину втайне. Все ахнут, увидев его едущим на паровозе из детской в столовую. Самое главное, чтобы пока о лампе никто не догадался. Ее надо Поставить, когда остальное будет уже готово.
Пелагея Анисимовна обрадовалась: мальчик занят тихой игрой, вырезает кружки из толстого картона, связывает шпагатом какие-то палки, обклеивает их бумагой. Карету делает, что ли?
Через несколько дней вечером, когда старуха ушла на кухню ужинать, в детской раздался крик. Паровоз испытания не выдержал. Горела бумага, горел шпагат, разлился и горел на полу керосин.

Все, даже отец, прибежали в детскую. Пожар потушили одеялом; Вовку увели «на расправу» в кабинет отца.
Вину свою он мужественно признал: да, он забыл приклеить картонную трубку, чтобы улетали искры. Поэтому, наверно, бумага загорелась. Если бы огонь пошел по трубке…
— Вовочка! — всплеснула руками мать. — Боже мой, какую еще трубку… Господи! Что это он говорит!..
Нянька стояла у двери, испуганная, бледная. А отец покраснел и застучал пальцем по столу.
— Если ты, — сказал он, — посмеешь притронуться хоть раз к лампе… или вообще играть с огнем… выдумывать всякие трубки…
Схватившись ладонями за щеки, мать прошептала:
— И тогда он — трубочки… помнишь?
— …выдумывать, — продолжал отец еще более грозно, — всякие паровозы и трубочки, так я тебя… — он повысил голос, — за такие проделки…
Тут Вовка всхлипнул и заплакал навзрыд. На этом, собственно, наказание и закончилось. С тех пор мать иногда посматривала на сына с тревогой во взгляде, а отец раскатисто смеялся и стал дразнить его трубочками. Вместо обычного: «Ну как, молодец?» Михаил Андреевич теперь говорил: «Как твои трубочки поживают?»
И только учительница Валентина Александровна отнеслась к происшествию иначе. Узнав о сгоревшем бумажном паровозе, она отложила в сторону хрестоматию Марго и простыми словами рассказала, как устроены настоящий паровоз и пароход. На следующий день она принесла книгу, где были нарисованы машины, пароходы и парусные корабли. Вовка рассматривал эту книгу с жадностью. Рассматривал и приговаривал: «Вот это — да!»
К деревянным лошадкам, к плюшевым медведям он уже не прикасался. Он стал мечтать о стучащих железом цилиндрах и поршнях, о стальных гигантах, мчащихся со скоростью ветра через степи, о кораблях, пересекающих бурные моря.
Дело началось опять с витрины магазина. Мальчику тогда шел десятый год. Гуляя с нянькой по городу — в то время он уже неохотно ходил с нянькой, — он увидел модель парусного судна. Среди мозаичных чернильниц и бронзовых статуэток стоял настоящий двухмачтовый бриг со всеми парусами, такелажем, окошечками-иллюминаторами, с килем, рулем, со всеми блоками и приспособлениями, только размером не больше аршина от носа до кормы.
Жизнь Вовке сделалась не мила: он захотел, чтобы ему эту модель купили. Он прибежал сначала к матери, потом к отцу, рассказывал, просил.
— Ты знаешь, каких денег игрушка стоит? — сказал отец. — Вот писарь у меня, семейный человек, в год получает столько.
Вовка рассердился: разве такой корабль — игрушка?
Он смотрел умоляющими глазами.
— Па-па, — тянул он, — купи!
— Нет, — ответил Михаил Андреевич, — не куплю. Обойдешься.
Мать дернула плечом, повернулась к отцу спиной и вышла из комнаты.
Это был первый случай, когда Вовке так резко отказали.
Сдаваться было нельзя. С упорством одержимого он искал выход из трудного положения, искал до тех пор, пока путь не открылся перед ним во всей ясности и простоте.
Теперь он знал, что делать. Каждый день вечером, прошептав скороговоркой перед иконой «Отче наш», он добавлял специально сочиненную молитву: «Боженька, вели им, — подразумевались отец и мать, — вели им купить мне модель».
Время шло, терпение истощалось. Модель прочно стояла в витрине. Отец и мать были по-прежнему непреклонны. Христос глядел с иконы с безразличным видом.
«Разве возможно, — думал Вовка, — чтобы он не сделал? Ему не стоит ничего, только велеть. Или он не слышит?»
К вечерней молитве прибавилась утренняя, и еще днем по нескольку раз. Наконец Вовкой овладело беспокойство: получит он модель или не получит?
В приступе отчаяния он залез на стул, снял с гвоздя икону и сказал почти с угрозой: «Пусть сейчас же тут появится модель! Слышишь? Пусть появится!»
В детской ничто не изменилось. От иконы пахло воском.
Неожиданно для себя он показал Христу кулак: «Вот тебе!»
Все в Вовке затряслось от страха. Что теперь будет? Он ждал грома, удара, чьего-то страшного прикосновения.
— Что ты делаешь, негодяй? — крикнул случайно заглянувший в дверь отец.
Икона выскользнула из рук на пол.
— Тебя спрашиваю: что делаешь?
Вовка стоял на стуле и молчал.
«Это уже выходит за рамки всяких детских шалостей, — подумал Михаил Андреевич. — Это бог знает что, названия нет: кулак показывать и бросать на пол икону!»
Провинившегося заперли в пустом чулане. К обеду отец объявил решение: во-первых, он прикажет денщику Федьке его высечь; во-вторых, немедленно отдаст в кадетский корпус. Там умеют учить уму-разуму, там много не набалуешься. И хватит баклуши бить. До безобразия дошел.
Тут Вовке даже слезы матери не помогли.
При таких трудных обстоятельствах мальчик закончил жизнь в родительском доме. От угрожавшей порки спасло вмешательство тети Капочки: она очень кстати приехала погостить из Петербурга. Капитолина Андреевна в те дни решила, будто племянник — несносный шалун и озорник; это убеждение осталось у нее надолго.
Спустя двадцать с лишним лет подряхлевшая тетка кивала на старые дела:
— Из трубочек всё строишь? Как был сорванцом, так и остался!
«Господи, — думала она, — в кого только он пошел? То человек как человек, то юрод-юродом. И единственный ведь, единственный потомок… И ни дед, ни отец не блажили. Может, женится — остепенится?»
Она с жалостью посмотрела на бородатого племянника. В выцветших старушечьих глазах блеснули слезы.
Лисицын, посмеиваясь, сидел перед ней на диване.
Капитолина Андреевна вспомнила: позапрошлой весной на пасху она вздумала навестить своего Вовочку. И что же? Она тогда увидела — стыдно сказать — целые две комнаты, где тесно от бутылок и стеклянных трубок.
Сейчас она посмотрела заслезившимися глазами и сокрушенно вздохнула:
«Так в баловстве и живет. Нет, не приведут игрушки взрослого к добру! Ведь ни отец, ни дед… Ах ты боже мой!»
— Наследство, — спросила она, — поди, все размотал?
Лисицын, опустив руки в карманы сюртука, ответил:
— Водки я не пью; в карты не играю…
— Смотри! Размотаешь деньги, по миру пойдешь. На меня, голубчик, не рассчитывай!
У «голубчика» даже борода раздвоилась от улыбки, даже веки вытянулись в щелочки. Он достал из кармана два круглых прозрачных флакона с какими-то белыми не то порошками, не то зернышками, поставил их перед теткой и сказал:
— Вот!
Та откинулась на спинку кресла:
— Что это?
— Товар, тетя Капочка. Образцы. Здесь — сахар, здесь — крахмал. Торговать думаю.
Капитолина Андреевна не заметила шутки, всплеснула руками и закричала:
— Да ты совсем, что ли, рехнулся? Никогда Лисицыны лавочниками не бывали. Срам какой!
«Нет, — подумала, — никогда бы этого Евгений…»
Глаза Лисицына спрятались. Он солидно погладил бороду:
— Зачем же лавочниками? Я, может, крупное дело открою.
— Тебя обманут ведь! — застонала тетка. — Миленький, не позорься. Хоть память отца пожалей!
А племянник озорным басом тянул:
— Будут меня величать: «Ваше степенство… пер-рвой гильдии…»
— Ах, несчастье какое… Что же ты выдумал, — дребезжащим голосом причитала старуха: — сын полковника, офицера…
В ее руке появился смятый батистовый платок. Она беспомощно, по-детски искривила губы. Тогда Лисицын всхлипнул от смеха, захлопал ладонями и сказал, заглядывая тетке в лицо:
— Я шучу, шучу! Помилуйте, какой я купец. Не стану я торговать. Это я сам сделал.
Капитолина Андреевна опустила на колени руку с платком, насторожилась. О науке она имела самое смутное представление. А торговля казалась ей отвратительным занятием, недостойным того, кто мог бы носить офицерский мундир.
— Что сделал?
— Да вот сахар и крахмал.
Она улыбнулась сквозь слезы.
— Ну тебя, баловник!
— Сделал, — Лисицын снова оживился, — ей-богу, сделал! Каждый день только и занят этим.
— Купить, что ли, не можешь?
— Я не для себя.
— Так неужели… — рука с платком приподнялась и вздрогнула, — значит, на продажу?
Лисицын резко замотал головой.
Скрипнула дверь, вошла Варвара. Она была в белоснежном накрахмаленном переднике, с кружевной наколкой на седых волосах — принарядилась по случаю гостя.
— Барыня, кушать подано, — сказала она нараспев. Шагнула вперед, добавила скороговоркой: — А Владимир-то Михайлович… не узнать прямо. Тьфу, чтобы не сглазить… такие выросли!
Тетка, косясь на племянника, опасливым жестом показала на флаконы:
— Тогда на что они тебе понадобились?
— А чтобы люди были сыты.
— Бедным раздаешь?
— Нет, не раздаю. — Глаза Лисицына стали большими и строгими; он взял один из флаконов и посмотрел через него на свет. — Видите, тетя Капочка, хочу я всех людей научить, чтобы пища ничего не стоила. Хлеб по крайней мере, сахар…
Капитолина Андреевна следила за ним, наморщив лоб. Наконец подумала: наверно, шутит.
— Ах, сорванец! — хихикнула она. — Кухмистер какой! — И тут же, опять вздохнув, забормотала: — Баловство тебе всё, игрушки… Господи, хоть женился бы.
— Пожалуйте к столу, — напомнила Варвара.
— Пойдем, — спохватилась тетка, поднялась с кресла. — Что же я… Вовочка, пойдем!
А Лисицын сидел и молчал, словно вдруг перестал слышать. Пошевеливая бровями, он разглядывал белые крупинки в прозрачном флаконе. Флакон медленно поворачивался в его руке, и кристаллики-крупинки перекатывались, отсвечивая тусклой, матовой белизной.