То, что осталось от лаборатории Лисицына — обломки приборов, химической посуды, плотно закрытые банки с реактивными и наготовленными впрок активными зернами, — все пролежало в земле ровно пятнадцать лет.
И снова настал июнь.
Как прежде, чернел терриконик «Святого Андрея»; по-прежнему пахло в степи полынью; те же самые рельсы тянулись к горизонту, звездой расходились ветки к отдельным шахтам; и на железнодорожной станции все выглядело, как будто встарь: бурые кирпичные стены, скамейки для пассажиров, тот же колокол у дверей. Однако над окнами вокзала со стороны перрона яркой полосой алело кумачовое полотнище. Оно появилось недавно. На кумаче, еще не успевшем поблекнуть, крупными белыми буквами — надпись:
«Выполним пятилетку в четыре года!»
Близился полдень.
Жаркое летнее солнце накалило перрон. Асфальт стал мягким, как ковер. Когда начальник станции, в белой тужурке и фуражке с красным верхом, вышел встретить поезд, на асфальте отпечатались каблуки его ботинок. Каждый шаг оставил неглубокую лунку.
Он озабоченно взглянул на станционные пути, забитые гружеными платформами, потом вдаль — на стрелки у выходного семафора, на маневровую «овечку», толкающую к стрелкам товарные вагоны.
«Шестнадцатый почтовый пропустить, — подумал он, — а там с шахт уголь подают — четыре состава. Что я, семижильный? Где я маневры-то успею? Там опять сорок седьмой по графику… Дохнуть нельзя! Грузят и грузят… Не дуют в ус. Копают уголь, и хоть бы хны! А мне что делать-то? Как вы рассуждаете, дорогие товарищи? — обратился он мысленно к кому-то. — Путей же у меня ведь не прибавилось. Сколько было до революции, столько пока и есть. Пожалуйста, учтите…»
За семафором, за крышами домов появился дымок шестнадцатого почтового — белое облачко на сияющей голубизне неба. Начальник вытер носовым платком вспотевшее лицо — ветерок бы, что ли, повеял — и оглянулся, посмотрел на большие перронные часы.
«Шестнадцатый раньше срока на минуту… Так вот, товарищи, — продолжал думать он, — имейте, пожалуйста, в виду, поскольку реконструкция станции будет по плану только через год. Не могу же я без реконструкции… Как вы рассуждаете… Через год расширим станцию, тогда грузите хоть сто составов в сутки».
Поезд был уже близко, подходил к перрону. На паровозе, впереди, — две вырезанные из меди цифры, почти в половину человеческого роста каждая, и между ними буква: «5 в 4». Цифры с буквой промелькнули мимо, загрохотали колеса вагонов, зашипели тормоза; поезд плавно остановился. На паровозе тотчас заработал насос: пф-пф!.. пф-пф!.. пф-пф!..
Из плацкартного вагона, с чемоданами в руках, вышли два молодых человека. Оба были в рубашках с манжетами и запонками, без воротничков и галстуков, в черных суконных галифе, в начищенных до блеска сапогах. У одного рубашка была белая, у другого — в оранжевую полоску. Оба, не оглядываясь, твердым солдатским шагом пошли к зданию вокзала.
— Подводу бы хорошо, — сказал один, распахнув перед собой дверь.
— Ничего и так, — ответил второй, черноволосый.
На площади за вокзалом, где садик с редкими кустами акаций, солнце снова обдало их зноем. Из садика им навстречу выбежал плечистый детина в маленькой кепке с пуговкой.
— Э-э, братва!.. Рабфаковцы!.. Здоро́во! — крикнул он и сразу протянул широкую ладонь. — Здорово, Танцюра! — Пожал руку сначала одному приезжему, потом другому. — Здорово, Шаповалов! Ну, как оно? Совсем уже к нам? Или на отдых? Учеба-то как — не к концу?
Приезжие опустили чемоданы на землю. Все трое стояли несколько минут молча, глядели друг на друга и улыбались. У третьего, подбежавшего к приехавшим друзьям, подмышкой была обвернутая газетой тетрадь.
— Ты, Данилка, такой же, — сказал ему, сверкнув белыми зубами, Шаповалов. — Ничуть не изменился, прямо ну нисколько!
— Что ты говоришь! — засмеялся Данилка. — А кепку я новую купил: разве не заметно? Хороша кепочка, ничего не скажешь…
— Ты здесь что делаешь? Ты почему на станции?
— Э! Все хочешь знать! Ишь какой… Ну, братва, встретил вас — радость неожиданная… — Захарченко заглянул в глаза старым своим приятелям, Петьке и Ваське, затем взял тетрадь, скрутил ее в трубку. — Мне полным ходом на смену пора. Если по пути — пойдемте. Вон куда мне, видишь?
Он показал тетрадью за дома железнодорожного поселка. Раньше там была степь, пустырь, а сейчас раскинулся целый городок временных деревянных построек.
Они пошли втроем посредине улицы.
Постройки на пустыре еще не успели потемнеть, еще сияли желтизной свежих досок. Чудилось — от них доносится запах сосновой смолы. За бараками и складами, за невысоким бревенчатым копром уже росли окутанные лесами кирпичные стены.
Шаповалов шел и смотрел вперед не отрываясь. Вот, подумал он, как выглядит на самом деле этот маленький значок, этот черный треугольник, один из сотен, рассыпанных по карте Советского Союза. Вся карта теперь — в значках строящихся предприятий. Каждый новый рудник — черный треугольник. А этот именно треугольничек он часто разыскивал среди других таких же на своей географической карте — еще зимой, вечерами, в рабфаке. Отсюда, от Хохрякова, приходили письма. Интересно, думал тогда Петька, как это выглядит в натуре. Очень интересно, очень…
Вон сейчас по-прежнему виднеется «Магдалина», вон вдалеке — терриконик Русско-Бельгийского. Но стоит повернуть голову — всё ближе, ближе новые постройки.
Шаповалову казалось: странно, будто он приехал не в родные места, где каждый бугорок знаком, а в какой-то другой, неведомый край. Посмотришь сюда — опять «Магдалина», Русско-Бельгийский. Их будто извлекли из прошлого и нарочно, в назидание потомкам, — его взгляд снова перебегал на желтизну свежераспиленного леса, — нарочно перенесли в этот строящийся мир. «Чудно́!» повторял про себя Петька. Три года назад здесь была такая, как он ее помнит с детства, заросшая полынью степь. Всего два лета, три зимы прошло с тех пор.
— Будущая шахта-гигант! — говорил Захарченко, размахивая тетрадью; по его лицу скользила снисходительная, чуть самодовольная улыбка, как у жителя столицы, показывающего достопримечательности города провинциалам. — Седьмой номер бис будет называться! Две тысячи тонн в сутки будет давать!
— Ты, значит, — спросил его Танцюра, — на новой шахте работаешь?
— Я? Понятно, на новой.
Данилка потупился, с деланной небрежностью добавил:
— Машинистом работаю на проходке ствола.
— Бачь як! — Танцюра поднял брови. — Машинистом?
— Машинистом, — скромно подтвердил Данилка. Однако прищурил глаз, точно хотел сказать: «Не вы одни, я тоже не лыком шит». И заговорил через минуту, притрагиваясь к руке то одного, то другого рабфаковца: — Квалификацию-то многие из наших получили. Помнишь Алешку Стогнушенко, комсорг был на девятом номере? Тот учился на курсах механиков вместе со мной. А помнишь, был Рукавишников Митька? Он сейчас десятник по капитальным работам. И Тяпкин Серега, и Ванька Цыганок… да мало ли! Вот сами поживете здесь — увидите.
Петр Шаповалов шел, смотрел, не замечая капель пота, стекающих по лицу, забыл, что в руке тяжелый чемодан с книгами.
Вот-вот уже начиналась территория стройки; оттуда доносился шум. Было слышно: стучат по металлу пневматические молотки, визжат круглые пилы. Веселое что-то, праздничное было -в этом шуме. Вон экскаватор протянул свой длинный хобот, вон штабелем сложены бочки — наверно, в них цемент. Кучи досок, бревен, кирпича. А там, поодаль, что такое строят?
— Данила, а там что?
— Там будет коксобензольный завод.
Над головой — безоблачное небо. Солнце жгло почти отвесными лучами.
— Наша бригада, — сказал Захарченко, — вызвала монтажников на соревнование. Пока мы держим сто двадцать процентов плана.
Шаповалову было и радостно — приехал, как к себе домой, — и в то же время он чувствовал себя немного виноватым.
«Без тебя обошлось. Мы, скажут, новый Донбасс строили, а ты спрятался, как черепаха. И нашел когда! Просидел за книжкой. Диктанты писал, задачи по алгебре решал. А потом явился незваным гостем».
«Незваным ли? — подумал он. — Ну, это мы еще посмотрим!»
Ему вспомнились дни и вечера, проведенные в рабфаке. Вспомнилось, что в чемодане — вот здесь, в руке — в широком блокноте среди конспектов и записок есть та самая, особенно поразившая его цитата из Менделеева: «Настанет, вероятно, со временем даже такая эпоха, что угля из земли вынимать не будут, а там, в земле, его сумеют превращать в горючие газы и их по трубам будут распределять на далекие расстояния». И Ленину, вспомнил Шаповалов, понравилась эта мысль. Чтобы и под землю людям не надо было спускаться! У Ленина есть статья, ее название: «Одна из великих побед техники». В ней Ленин сказал, что подземная газификация «означает гигантскую техническую революцию».
Прошлой осенью, услышав впервые об идее превращения пластов угля в горючие газы, Петька пришел в восторг и спросил у преподавателя: в какой вуз надо поступить, чтобы научиться этому? Преподаватель ответил: нет специального вуза. Для газификации, объяснил он, потребуются инженеры разных профилей. Нужны будут и энергетики, и горняки, и химики. Петька захотел узнать, кто ученый, который придумал такую вещь. «О, — воскликнул преподаватель, — Дмитрий Иванович Менделеев!» — и раскрыл книгу, дал рабфаковцу про< честь, что говорили о подземной газификации угля Менделеев и — позже — Ленин. Шаповалов тогда выписал в свой блокнот цитаты. Еще раз задал вопрос: «Менделеев? Значит, химия привела к этой мысли?» — «Химия, — подтвердил преподаватель. — Конечно, химия! Основа техники будущего!»
Сейчас, идя по степи, Петька беспокойно оглянулся. Подумал: неизвестно еще, как отнесется Хохряков к выбранной им специальности; не скажет ли: «Чистой работы ищешь». Спросил у Захарченко, притронувшись к его плечу:
— Хохряков здоров, все в порядке у него?
— Александр Семенович? — переспросил Данилка.
— Александр Семенович.
— Он секретарь парторганизации у нас… Ну, братва, прощайте, до завтра. Или — послезавтра я свободный — лучше до послезавтра. Побежал я, до свиданья!
Данилкина кепка мелькнула за невысокой эстакадой и скрылась. По эстакаде под уклон медленно катились вагонетки с породой; видно было, что порода мокрая: из вагонеток капала вода. Тут же около шахтного копра, облокотись о перила, стояли два проходчика. Оба были в резиновых сапогах, в серых резиновых брюках навыпуск, в серых резиновых куртках, в кожаных шляпах со свисающими на спину полями. Поднялись, наверно, только что из-под земли: на одежде у них еще не просохли пятна жидкой красноватой глины.
— Спецовка-то до́бра, — задумчиво проговорил Танцюра и остановился. — Добра, як наши хохлы кажуть.
— Ничего, Вася, — сказал ему вполголоса, размышляя о своем, Шаповалов. — Кто нас послал учиться: партия? Партии, значит, нужно, чтобы мы учились. И, значит, не должно быть нам стыдно с тобой…
— Да ну тебя! — махнул рукой Танцюра. — Давай пошли! — И ладонью подтолкнул товарища в спину.
Ему хотелось скорее быть на Русско-Бельгийском — теперь он называется рудник номер четыре, — увидеть свою сестру Марийку — сестра вышла замуж за инженера Косых, — познакомиться с новым родственником. Хотелось скорее увидеть Марийкину подругу Ольгу. Обрадуется ли, думал Танцюра, Ольга его приезду или безразлично ей? Она такие письма хорошие писала!
«А Петьку хлебом не корми — о морали любит рассуждать. Дывы́сь, яки́ шука́е сложности… Та на що воны? Учимся, и ладно: на то — советская власть».
— Пошли! Что ты стоишь?
— Я, Вася, — сказал Петька, — дальше не пойду.
— Вот тебе раз! Тю, скаженный!
— Нет, не пойду. — Петька тряхнул головой, откинул назад упавшие на лоб черные волосы. — Я остаюсь тут: Хохрякова разыскивать стану. Ты не сердись, пожалуйста, иди один. Здесь он где-нибудь близко.
— Ну-у, — протянул Вася, — это не по-дру-ужески…
— Будь здоров! — Шаповалов пожал его руку у локтя. — Я тебя завтра найду. В крайнем случае послезавтра, с Данилкой вместе. Значит, пока!
Он кивнул и, подхватив свой чемодан, пошел к эстакаде поговорить с проходчиками, узнать о Хохрякове. Потом оглянулся, посмотрел: Танцюра в полосатой белой с оранжевым рубашке, тоже с чемоданом — поднял его на плечо — уже шагает напрямик через степь.
— Где секретарь партийной вашей организации?
Один из проходчиков ответил:
— Лександра Семеныч? Он скрозь ходит цельный день. Взад-назад. Час либо полтора тому в проходку к нам спускался. Спытай, милый человек, в конторе: вон слева большой барак, там столовая; так за столовой кругом обойдешь. Спытай, всякий тебе с удовольствием покажет.
Хохрякова в конторе не оказалось, и Шаповалов долго ходил по его следам «скрозь» и «взад-назад». Кружил у штабелей, у строящихся стен, пробирался по узким гнущимся доскам над глубокими котлованами, Петькины сапоги, только утром, в поезде, со старанием начищенные, теперь были в глине, цементе и извести. Всюду отвечали: «Александр Семенович недавно ушел», советовали, в какую сторону итти, чтобы разыскать его. Петькина рубашка уже совсем промокла от пота, когда наконец из-за бревенчатого копра — не того, где он расстался с Танцюрой, а другого — донесся сочный, внушительный бас.
— Дай срок, — говорил кому-то Александр Семенович. — А им, смотри ты, — как же им не хочется! Видят: силу берем. Я тебе скажу: и вредители, что просто пакостят, и в партии оппортунисты, которые хлопочут, мечтают уступок побольше врагу… как тебе сказать?.. ну, все они одним миром мазаны. На один манер. Нутром чувствую!
Шаповалов сделал несколько шагов, вышел из-за высокой кучи бревен. Хохряков не сразу заметил его. Он сидел на деревянном брусе у основания копра. Был в поношенном брезентовом шахтерском костюме, в широкополой кожаной шляпе и знакомым жестом то складывал ладони, то разводил ими перед собой. Петька увидел этот жест, улыбнулся: тепло стало на душе.
— Война, браток, еще продолжается. Ты присмотрись, — говорил Хохряков сидевшему рядом с ним шахтеру; в голосе его постепенно нарастали сердитые нотки, — ты присмотрись, пожалуйста, к этому… ну, тянут как с поставкой нам взрывобезопасных агрегатов. Ведь это что, разве случайно? Кто виноват? Саботаж! Как назвать, палки в колеса.. — Александр Семенович при щурился. — Мобилизуем массы на трудовой подъем, рабочие встречный план выдвигают… Я сегодня же в райком партии поеду! Ты, Николай Федотыч, телеграмму в ВСНХ самому Серго… Очень тебя прошу, непременно телеграмму!
Он встал, повернулся, вдруг встретился глазами с Петькой. Быстро кинулся к нему:
— Петро, дружок мой! Ах ты, комсомолия!
У Петьки промелькнула мысль: «Комсомолия! В партию-то рекомендовал меня — забыл?»
— Приехал? А надолго? С учебой как? — расспрашивал Хохряков и заглядывал в лицо бывшему своему воспитаннику. — По совести: не подкачал?
— С учебой ничего, — ответил Шаповалов, сверкнув белизной зубов. — С учебой — рабфак, стало быть, окончил. Путевку дали в университет. На осень.
— Ты, значит, сейчас — в полной форме студент?
— Осенью буду в полной форме.
— Ну то-то!
Александр Семенович хлопнул его по плечу:
— Теперь, брат, держись! Крепко держись!
Тут же он оглянулся на человека в шахтерской одежде, с которым минуту назад разговаривал о телеграмме в ВСНХ. Движением головы показал на Петьку:
— Вот, Николай Федотыч, — Петр Шаповалов. В семнадцатом дядя его от тифа помер, и стал он мне с тех пор как вроде сына. Всю гражданскую со мной провоевал, до Перекопа. Студент теперь. Кандидат партии. — И кивнул Петьке: — Знакомься: начальник нашего строительства
Подходя к начальнику строительства, Шаповалов подумал: «Странно, сколько же ему лет? Не то тридцать, не то пятьдесят. Не разберешь!»
У Николая Федотовича брови были тронуты сединой, на висках — крутая проседь. Под бровями посмеивались живые, умные глаза, темные и веселые, о которых хотелось сказать: похожи на черную смородину. Он протянул рабфаковцу руку, назвал себя по фамилии:
— Осадчий.
Время от времени раздавались сигналы: проходчики под землей дергали за стальной шнур, и тут, наверху, у одной из балок копра, укрепленный на шарнире молоток звонко бил о железо. По сигналам машинист приводил в действие подъемную машину. Когда из шахты поднималась груженая бадья, рабочие опрокидывали ее -порода с шумом пересыпалась в дощатый бункер, оттуда — в вагонетки.
Николай Федотович взглянул на загрохотавший бункер. Спросил у рабочих, сколько бадей подняли с начала смены. Потом взглянул на часы и сказал Хохрякову, что пойдет в столовую обедать.
— Может, вместе со мной? — предложил он ему. — Кстати гостя накормим.
Они пошли вместе. Столовая была в деревянном бараке, очень длинном, где стояло около сотни покрытых скатертями столиков и земляной пол оказался аккуратно посыпанным желтым песком. За некоторыми столиками обедали люди в синих комбинезонах — слесаря и монтажники, как объяснил Александр Семенович; строители и горняки придут обедать позже, тогда в столовой «ты посмотри, — сказал он, — народу станет, как на именинах».
Перед обедом все мыли руки. У входа для этого была отдельная большая комната.
В раскрытых окнах — туго натянутая марля. Официантки в белых передниках, ловко балансируя подносами, разносили в тарелках густой жирный борщ, куски жареного мяса с кашей, стаканы с компотом.
«Рабочих кормят — хоть куда…» подумал Шаповалов.
Втроем они заняли отдельный столик.
— Так вы осенью в университет? — спросил у молодого человека Осадчий.
— Да, — ответил Петька, — совершенно верно.
— Ага! Я тоже, знаете, учился в университете. Лет двадцать тому назад с лишком. Окончить не пришлось: в ссылку попал. А на факультет какой собираетесь?
— Пожалуй… — Шаповалов почему-то смутился, — пожалуй, на химический пойду.
— На химический? — переспросил Николай Федотович. — Спасибо! — сказал он официантке, взял у нее тарелку борща. — Вы, Настенька, всё цветете. — Снова повернулся к рабфаковцу: — Химический — это хорошо! С великим будущим дело! Удачно выбрали.
Хохряков положил локти на стол, подпер кулаками подбородок. Глядел на Шаповалова не то одобряя, не то с удивлением.
— Химик будешь, — повторял он. — Вот как. Вот как. Химик.
И вдруг глаза у него стали такими, как в давно прошедшие дни, когда маленький Петька сидел за букварем. Было это в конце семнадцатого года. Хохряков решил показывать мальчику в день по одной букве, а назавтра тот знал уже весь алфавит. Подумав, что ученик все забудет и перепутает, Александр Семенович недели две строго его экзаменовал. «А ну-ка, — говорил, — давай сюда. Вот здесь прочти. Тут какое слово? А это какая буква? — и ласково трепал по волосам. — Молодец ты, — говорил, — шельмец».
Сейчас Александр Семенович посмотрел на рабфаковца из-под мохнатых, соломенного цвета бровей; в глазах, как прежде, заблестели искорки.
— А ну-ка, — спросил он, — какие капитальные затраты в пятилетке на химическую промышленность?
Прежний ученик, покраснев, молча пожал плечами.
— Сколько суперфосфата будет сделано за пять лет? Сколько серной кислоты?
Шаповалов опять поднял плечи и замотал головой.
— Как же так? — спросил Хохряков. — Я и то знаю. Капитальные вложения на химию составят… — напрягая память, он наморщился, — составят… один и шесть десятых миллиарда рублей. Общий рост производства — пятьсот двенадцать процентов. Суперфосфата в плане… Ну ладно, ладно! Борщ остынет — кушай, потом поговорим.
«Химией не занимается, а как же помнит?» подумал Петька. Мысленно дал себе слово выучить наизусть весь пятилетний план: ведь план этот — главное теперь в жизни советского государства. И, взяв ложку, смущенно наклонился над тарелкой. Борщ оказался вкусным. «Ох, сел же в калошу! А коммунист должен знать все!»
Осадчий в ожидании второго блюда разглядывал плакат на стене и мял кусочек хлеба в пальцах.
— Вот хлеб, — проговорил он, опять повернувшись к Шаповалову. — Немало ученых размышляло о хлебе. Встречал я одного химика. Еще помог ему бежать с каторги — встретились мы в тайге. Потом этот человек исчез совсем бесследно — умер или жандармам попался, не могу сказать. Я позже справки наводил: никто о нем не мог дать сведений. Никаких следов, как в воду канул. — Николай Федотович передвинул с места на место солонку, смахнул крошки со скатерти. — Я вот к чему речь веду, — сказал он, повысив голос. — Интереснейшие есть в химии проблемы. Тот человек, например, о котором я вспомнил сейчас, году в девятьсот шестом… ага, нет, в девятьсот седьмом… в Ленинграде в своей лаборатории получил сахар и хлеб. Ленинград тогда Петербургом назывался. Сахар и хлеб прямо из углекислого газа и воды. Прямым взаимодействием, цепью химических реакций. Вы понимаете?
Шаповалов уже покончил с борщом. Глядя на Осадчего, кивнул — движением головы показал: «Понимаю вполне». Хохряков откинулся на спинку стула, тоже слушал.
— Так вот, — продолжал Осадчий. — Лисицын, видите, разработал такой проект. Использовал углекислоту из дыма. Из нее — крахмал и сахар. Путем синтеза. Она же ничего не стоит! Затраты сводились, кажется, к электрическому току — энергии нужно было довольно много. Большая затрата энергии, он говорил. Странный был, характера замкнутого, с этакой рыжей бородой. По его подсчетам выходило, что искусственная пища и дешевой станет и будет ее сколько угодно, хоть миллиарды пудов. Он комбинировал как-то в своих приборах электричество с солнечными лучами. Жаль, понимаете: пропал человек — пропало вместе с ним такое открытие. — Николай Федотович вздохнул. — Очень жаль! Вот какие проблемы в химии бывают! Да мало ли, и другие проблемы есть…
Когда он замолчал, Шаповалов вынул из кармана записную книжку, карандаш с жестяным наконечником. Снял наконечник, спросил:
— Простите, того ученого как фамилия?
— Лисицын, — ответил Осадчий. — Владимир Михайлович Лисицын.
«Лисицын», записал Шаповалов.
— Простите, а какая литература по этому вопросу? Я почитать бы хотел. Где об этом напечатано?
— Где напечатано? — Осадчий усмехнулся. — Да нигде! Помощников у него не было. Журналы его опытов сгорели при пожаре, лаборатория вся сгорела, сам он исчез без следа. Товарищ один мой, студент-химик, видел. Еще Глебов видел… Настенька, — крикнул он, — что вы нам второе не несете? Мы ждем!
— Иду!
Официантка с подносом уже подходила к столику.
«Какой-то Глебов… — подумал Петька. — Тот тоже был Глебов. Однофамильцы…»
После обеда Николай Федотович попрощался, сказал — у него много работы, ушел в контору. Хохряков, как только вышел из столовой, встретил долговязого, ссыпанного белой пылью бурильщика. Они остановились разговаривая. Сначала рядом с ними остановился еще един рабочий, потом третий, четвертый. Наконец вокруг собралась небольшая толпа. Петька скромно стоял в стороне, дивился множеству плакатов, наклеенных на стенах дома. Разные тут были плакаты. «Безопасность труда — дело государственной важности, — прочел он на одном из них. — Соблюдайте правила!» И шагнул к кучке обступивших Хохрякова людей. Прислушался.
— Лексан Семеныч, — говорил кто-то жалобным голосом. — В бурозаправочной намедни дожидались два часа. Разве мыслимо?
— Я так скажу, — перебил другой голос: — план мы выполним, никаких гвоздей! Вот Огарков только, в лицо ему скажу, со своей бригадой… Ударники! И как ему не совестно?
— Александр же Семенович! Там балку если пере- ставить, пройдет вагон, вот увидите. Вот посмотрите!
— И що вин каже? Вин каже: чекайте трохи. Як найкраще цю продольну… Як мы пи́йдемем…
Люди, стоявшие вокруг Хохрякова, наседали друг, другу на плечи — каждый остановился здесь с, заботами сегодняшнего дня, с мыслями, родившимися только сей< час, во время смены; каждый хотел поговорить с ним, спросить о чем-то, рассказать, посоветоваться.
— Товарищи, — услышал Шаповалов знакомый бас, — завтра у нас производственное совещание. Давайте приходите — там продолжим беседу. Теперь так: в бурозаправочную я сам зайду. Разберемся, какой кузнец не хочет или не умеет… А с бригадой Огаркова я сегодня уже толковал. Обещают, знаете, огарковцы! Ну, посмотрим. Надо будет — поможем. Вот ты, Легостаев, ошибаешься. Ты — старый шахтер. Как тебе это в голову пришло? Не для какого-нибудь хозяйчика — для себя шахту строим. Ясно, все у нас должно быть самое лучшее, безопасное… и добротное вполне, долговечное. Конечно, надо быстро работать. Кто же спорит против этого? Быстро и хорошо. Только ты быстроту неправильно понимаешь. Поспешать — это отнюдь не означает класть деревянные клинья вместо цемента. Нет, потрудись зацементировать как надо! Ну, товарищи, простите — недосуг. На производственное совещание приходите завтра. Непременно приходите!
Рабочие, один за одним, пошли в столовую. Спустя две минуты Александр Семенович спросил у Шаповалова:
— Ты заметил — справа от меня стоял крепильщик? Ну, молодой. Топор у него за поясом в кожаном чехле.
— Нет, — сказал Петька. — А что?
— Ох и парень! Следишь за ним — душа радуется. — Хохряков сложил перед собой ладони и тотчас, улыбаясь, развел ими в стороны. — По часам — не по дням растет. На глазах. Был неграмотный, приехал из деревни, а сейчас такие доклады делает — заслушаешься. Вот о Парижской Коммуне, помню. Осенью, между прочим, он тоже будет учиться. Посылаем его. И много таких, и каждый в своем роде талант!
Жара схлынула. Солнце по-прежнему сияло на безоблачном небе, но от построек уже протянулись длинные тени. С другого конца площадки несся дробный стук: безумолку, как стая исполинских сверчков, стучали о железо пневматические молотки. Котлы, наверно, клепали или стальные фермы.
Александр Семенович окликнул кого-то, велел, чтобы запрягли и подали ему лошадей. Потом повел гостя в свою комнату. Он жил во временном бараке недалеко от конторы. Открывая дверь, сказал:
— Мне в райком партии надо. Ты, Петюнька, отдыхай. Я вряд ли сегодня вернусь. На диване вон располагайся.
Петька поставил чемодан у порога.
В комнате два окна, письменный стол с настольной лампой, узкая железная кровать, черный клеенчатый диван, несколько простых табуреток. Около двери — телефон с ручкой, которую нужно крутить, чтобы кого-нибудь вызвать. На дощатых неокрашенных стенах — полки с книгами. В углу — шкаф, на шкафу — связки газет. В другом углу — чугунная раковина с водопроводным краном; из крана капает вода.
Шаповалов подошел к книжным полкам.
«Ленин, полное собрание, у него было раньше. А здесь — новые, новые… Когда он находит время читать?»
Петька ощупывал взглядом корешки книг. Тут и «Аналитический курс горного искусства», и «Справочник по электротехнике», и «Сопротивление материалов», и «Прикладная механика».
— Ведь это, — удивился он вслух, — вузовские всё учебники!..
Хохряков, как только вошел к себе, снял грязную шахтерскую одежду, повесил ее на гвоздь за шкаф, успел помыться у раковины. Он был теперь в белой куртке, белых брюках и коричневых парусиновых туфлях.
Усевшись на табуретку, Александр Семенович посмеивался:
— Техника! А как же иначе!
Протянув руку к столу, он взял папиросу, спички. Закурил. Опять чему-то засмеялся.
— Я про одного чудака вспомнил, который техникой не занимается… Ты садись! — Александр Семенович хлопнул ладонью по дивану.
Шаповалов подошел, сел.
— Ты понимаешь, — продолжал Александр Семенович, — приехал к нам из Харькова по финансам ревизор. Строгий такой и никому не верит. Ну, это хорошо — бдительность у товарища, настороженность. Ценное качество. Тем более, что на-днях вредительскую организацию разоблачили. Вот, ходит этот товарищ по нашей стройке, лоб нахмурил, пальцем тычет и суровым голосом спрашивает: «Это что? А это у вас что?» Наконец пришли на электрическую подстанцию — временная у нас подстанция, может ты заметил, за компрессорной… Он опять задает вопрос: «Что здесь?» Инженер, который ходил с ним, отвечает: «Трансформаторы». — «Какие такие трансформаторы?» — «Видите, — говорит инженер, — мы получаем ток в три тысячи триста вольт, а нашим потребителям лишь двести двадцать вольт даем. Понижаем, значит, напряжение». — «Намеренно?» — «Понятно, — отвечает инженер, — намеренно». И ты знаешь, что тот товарищ сказал? — Хохряков подмигнул и поднял палец. — Он сказал: «Это надо расследовать!» Расследовать, понимаешь, — убил бобра!
Оба — хозяин с гостем — захохотали.
В окно постучал кучер:
— Лошади готовы.
Александр Семенович поднялся, взял портфель.
— Ну, — проговорил, притронувшись к Петькиному плечу, — отдыхай. Кушать захочешь — иди в столовую… Я поехал! — И добавил, уже стоя на пороге: — А без знания техники невозможно!
Дверь за ним захлопнулась.
Оставшись один, Шаповалов сначала прошелся по комнате, зевнул — устал почему-то за сегодняшний день, затем вспомнил разговор о пятилетием плане. «Надо прочитать его и выучить, — подумал он. — У Хохрякова, наверно, есть».
В стопке книг на столе, конечно, нашлась эта брошюра.
Он долго сидел над ней, перелистывая страницы.
«Что же такое, собственно, суперфосфат?»
Понадобилось раскрыть свой чемодан, достать оттуда «Курс общей химии» Меншуткина — толстый учебник в сером матерчатом переплете.
В рабфаке химию почти не учили — чуть-чуть только знакомили с предметом. Учебник Меншуткина Шаповалов купил, когда узнал о менделеевской идее подземной газификации и о том, что для газификации угля потребуются химики. («Правда, не одни химики нужны, но главное здесь — разве не в химических процессах?»)
Книга показалась трудной, но увлекала его, манила прелестью открытий и опытов. Он постепенно одолел одну главу, другую, третью. Решил: «Вот интерес-то настоящий где — такая наука!»
Сейчас он удобно устроился на диване, лег на спину, Голову положил на диванный валик. Заглянул в алфавитный указатель — «Суперфосфат?» — и перебросил пальцами страницы: «Продукт обработки минеральных фосфатов кислотой…»
Книга покачнулась и плавно легла на лицо. Петьке почудилось, будто он в шахте — душно, спать хочется, а спать нельзя, и кто-то говорит ему: «Восстановите рудник для советской власти». Будто весь Донбасс стоит в развалинах, как, например, было в двадцать первом, и фронтовики, вернувшиеся с гражданской, штурмуют — ставят насосы, откачивают воду, поднимают шахты из руин. И он, Петька, с другими комсомольцами вместе — вон Васька Танцюра, вон Алешка Стогнушенко… приснилось это или на самом деле еще не кончилось то время? — держит лопату и чистит квершлаг от ила, от бревен, от всякого хлама. За пазухой паек — два ржаных сухаря, лампочка светит тускло… Душно, спать хочется. Ил стекает с лопаты. Черпаешь его — поднесешь лопату к вагонетке, она пустая. Снова почерпнешь — снова лопата пустая.. А, чтоб ее, хорошо бы ведром! Квершлаг сводчатый, низкий, из камня вода капает… Слышно: «Кап… кап… кап… кап…»
Шаповалов беспокойно зашевелился на диване.
И не понять: неужели это только в мечтах пронеслось? Ведь, казалось же, пройдено это время, вышел Донбасс давно из разрухи, много лет будто прошло после гражданской войны. В рабфаке, казалось, учился… Неужели это было только в мечтах? Капает вода, Алешка Стогнушенко толкает перед собой вагонетку… Не он ли это шепчет: «Уголь — хлеб промышленности»? Нет, конечно, не он. Ясно: двадцать первый год. На плакате такие слова. А шахта — ведь вот же какая радость! — уже дает, дает уголь. Дает, — идут эшелоны с углем. «Крепите Советскую республику!» — это Глебов сказал, седой большевик, когда хоронили красногвардейцев после боя. Крепите… И квершлаг становится широким, просторным, свет почему-то, блестят ниточки рельсов, и комсомольцы, взявшись за руки, идут на-гора. Стукнула клеть, они будут сейчас подниматься…
«Курс общей химии» соскользнул с лица спящего Шаповалова и упал на пол. От стука он проснулся. Увидел: вокруг темно, незнакомая комната, два окна, за ними яркие электрические фонари.
«Фу ты, ведь приснилось!»
Приподнявшись, сообразил: это он у Хохрякова в комнате. Путаница какая во сне! Никакой не двадцать первый — сейчас двадцать девятый год. И вода в раковину капает из крана.
«А Донбасс-то подняли из развалин».
Узнать, который теперь час, подумал он, можно на улице. На бараке, где контора, над входными дверями — большие часы.
Когда встал и вышел, он почувствовал теплый ветерок. Запахло степью, донесся горький аромат полыни. Небо было темное, звезды на нем родные, близкие, хорошие… А кругом слышно — то сигнал прозвенит у копра, то низким голосом завоет мотор; и везде фонари, и вспыхивает где-то голубое пламя автогенной сварки.
«Так, — подумал, — у Маяковского:
На земле
огней — до неба…
В синем небе
звезд — до чорта».
Шаповалов взглянул на часы: половина второго. Продолжал думать: «Огней — до неба. Ожила донецкая степь, ожила по-новому, как захотели мы. Еще какой будет Донбасс! Вот и подземную газификацию со временем начнем. Нигде в мире не было, а у нас будет. Дай срок научиться! Нас много! Добьемся, честное слово добьемся!»
Одно из окон конторы было раскрыто. Петька, проходя мимо, увидел: над столом — лампа под зеленым абажуром, на столе — стакан коричневого крепкого чаю, и Осадчий, сжав пальцами виски, склонился над ворохом бумаг и чертежей.
«Не спит, работает. Старый, наверно, коммунист. Говорил про этого химика… как его… ну, еще в ссылке».
Вернувшись в комнату Хохрякова, Петька зажег свет, постоял несколько минут у книжных полок, потом взял «Что делать?» Ленина. Раскрыл книгу, прочел:
«Мы идем тесной кучкой по обрывистому и трудному пути, крепко взявшись за руки. Мы окружены со всех сторон врагами, и нам приходится почти всегда идти под их огнем. Мы соединились, по свободно принятому решению, именно для того, чтобы бороться…»
Миновали, подумал он, давно миновали такие времена. Партия сейчас — не кучка, а могучая армия. Сталин впереди. Твердой поступью идем к лучезарным высотам.
«Мы соединились, по свободно принятому решению, именно для того, чтобы бороться…»
«Бороться…» Он положил книгу на место. Произнес вслух:
— Рассчитай только силы. Смотри, Петро, не оскандалься. Семь раз отмерь.
И вздохнул: «Бороться на неразведанных путях в науке. Смотри, семь раз отмерь, насколько ты пригоден!»
Уселся на диван, глядя в какую-то далекую точку. Думал: чем больше знаешь, тем больше проку от тебя. Кто сомневается в этом? Сомневаться можно вот в чем: попадешь ли в ту мишень, в которую прицелился? Чтобы не вышло так: «Наделала синица славы, а море не зажгла». Ведь что заманчиво: совсем даже не почет, окружающий имя ученого. Почет — это кто хорошо работает, тому и почет. И не в почете дело. А человек науки одним открытием крупным может сделать больше, чем тысячи других людей. Куда больше! Может сократить годы борьбы, приблизить дни коммунизма. Только надо очень верить в свои силы. Если на шахте, например, на производстве локоть к локтю чувствуешь товарищей, в науке-то… в какой-нибудь проблеме, перед которой с глазу на глаз стоишь один…
«Но почему — один? Ведь ты же большевик. А хуже всего, если окажешься бездарностью».
— Ну! — проговорил он, ударив себя кулаком по колену. — Волков бояться, в лес не ходить!
Сказал это и вспомнил, как был у Сычугова на побегушках.
«А теперь Ленина читаю, Сталина. Химии вузовский курс тоже читаю. Погоди, дай срок!»
Он подошел к окну. Распахнул обе створки — раньше была открыта только форточка. Увидел, что небо посветлело, звезды померкли, за степью появилась полоска утренней зари. На розовом фоне у горизонта стал заметен далекий терриконик — знакомые-знакомые очертания Русско-Бельгийского, черная пирамида со срезанной вершиной.
Петька прислонился к косяку окна, приставил ко лбу козырьком ладони: ему мешал свет близких фонарей. Прищурившись, продолжал смотреть вдаль.
У горизонта — черная пирамида со срезанной вершиной. И холм виден, чуточку левее, где могила Глебова. А вот еще левее — то самое место, о котором он размышлял прошедшей зимой. Смотришь, горизонт там ровный, ложбину отсюда не разглядеть.
Строго говоря, Шаповалов не впервые подумал об этом в рабфаке. Гораздо раньше, вскоре после гражданской войны, году в двадцать втором, он — ему тогда исполнилось семнадцать лет—вспомнил о зарытых в степи «стекляшках». Вспомнил, как Терентьев наказывал Черепанову не проболтаться и в какой глубокой тайне дядя это сделал. Рыжий штейгер погиб, и тотчас, по секрету от всех, ночью, из его комнат вывезли целый воз непонятных вещей, закопали в землю. Как, кстати, фамилия того штейгера? Многое из стекла, наверно, вдребезги разбито; дядя толкал посуду в мешки — она хрустела; но, кроме мешков, были и деревянные ящики, заколоченные гвоздями. Интересно, что в них? Вообще, что за странная такая, что за нелепая история? Если взять да раскопать — посмотреть, какие зарыты вещи? Может, ясно станет, почему их прятали. Может, что-нибудь ценное там, полезное. Да хотя бы просто из любопытства. Ведь интересно же.
Тогда, в двадцать втором году, Петька решил: «Мура́! Только и дело́в, — подумаешь, мусор старый…»
Он тогда работал откатчиком в шахте, прочитал учебник политграмоты, считал себя взрослым, все понимающим человеком. Были — нечего греха таить — такие минуты, когда он самодовольно улыбался: ему казалось, будто все, что ему нужно знать, он знает, будто умники разные только «тень наводят на белый день», все на свете просто; пожалуй, разве технике ему следует немного подучиться, в буржуев он умеет стрелять, а больше ничего и не надо.
Теперь он смотрит на мир уже другими глазами.
Мысль о раскопке «старого мусора» семь лет назад промелькнула в его голове, показалась стыдной, недостойной — не ребенок он пустяками заниматься — и забылась так же легко, как пришла.
Но сейчас Шаповалов уже по-иному относится к ней. Он вообще по-иному относится ко многим вещам — поумнел и вырос за эти будто незаметно пробежавшие годы.
Началось с того, что вскоре после гражданской войны, тогда же, в двадцать втором, его высмеял Хохряков: пришел как-то на комсомольское собрание, выступил с рассказом об одном комсомольце, который думает, будто «всех степеней достиг». Не называя имени, Хохряков так изобразил своего воспитанника — словечки его передразнивал: «мура», «тень на белый день», — что все догадались, о ком речь, захохотали, а Петька сидел красный и глядел себе под ноги.
В тот вечер он очень обиделся на Хохрякова. Решил больше не ходить к нему. Они жили порознь, Петька — в молодежном общежитии. А на следующий день Александр Семенович позвал его к себе и как ни в чем не бывало сказал:
— Вот не могу, понимаешь, сообразить! Ты мне, Петюнька, помоги: посоветоваться хочу. К докладу готовлюсь, по одиннадцатому съезду РКП. Давай-ка, почитай вот это. Потом придешь — поговорим; у тебя рассудок здравый — спрошу тебя, ты мне подскажешь. — И Александр Семенович, прищурившись, с хитринкой во взгляде, протянул толстую пачку вырезок из газет. Добавил: — Не растеряй смотри.
С тех пор много воды утекло. Постепенно Шаповалов стал чувствовать, что жизнь сложна, не укладывается в простую схему, постепенно он приохотился к книгам, начал понимать, что без больших знаний не сделать больших дел. А большие дела в Советской стране — на каждом шагу. «Тут, — прочитал он в статье Ленина, — ничего нельзя сделать нахрапом или натиском, бойкостью или энергией…» Из той же статьи —она называется «Лучше меньше, да лучше» — Шаповалов запомнил, что надо «во-первых — учиться, во-вторых — учиться и в-третьих — учиться…» Слова эти он часто повторял. Думая о них, попросил для себя путевку в рабфак.
Прошлой зимой, когда был рабфаковцем старшего курса, лишь только выпадал свободный час, он раскрывал тумбочку у своей кровати, доставал оттуда «Химик» Меншуткина. Иногда даже не читал ее, просто перелистывал; бывало голова устанет за день, «распухнет» — читать что-нибудь новое становилось трудно.
Как-то вечером соседи по комнате ушли в кино. Луна светила за окнами общежития, иней поблескивал на стеклах. Шаповалов сидел один, перебирал пальцами страницы, разглядывал рисунки химических приборов. Увидел аппарат Киппа — три стеклянных шара, один на другом. И тотчас вспомнил: такие же штуки, точно такие, были среди стеклянной посуды, зарытой в степи.
Взволнованный догадкой, он вскочил из-за стола. Книгу перед собой захлопнул.
«Гляди ты, какая заковыка! Ведь они же целый воз спрятали, целый воз химических… лабораторию целую! А, собственно, почему?»
Он крупными шагами прошелся по комнате. Пошел бродить по рабфаковским коридорам. Пытался восстановить в памяти все обстоятельства дела, однако понять ничего не мог. Отчетливо вспомнил лицо рыжего штейгера, бритое, с недоумевающим, как бы спрашивающим взглядом, с подвижными бровями. Вспомнил всю трагедию, когда спасательная команда не вернулась со «Святого Андрея». А фамилия того штейгера — Поярков. Поярков погиб — Терентьев спрятал концы в воду. Какую-то таинственную лабораторию. Кого же он боялся? По здравому смыслу, надо думать, — властей и полиции. Но что же там было? Зачем понадобилось прятать?
«Разыскать бы Терентьева, поговорить!»
Инженер Терентьев с женой через год после злополучного взрыва уехал с рудника, и никто не знал куда. Одни решили — в Ростов, другие — в Москву, третьи утверждали, что на золото — не то в Бодайбо, не то на Енисей.
Шаповалов продолжал бродить по коридорам рабфака, поднялся на верхний этаж, где ночью темно — ни одна лампочка не горит, направо и налево — двери классов, впереди — освещенное луной окошко. Наконец подумал:
«А вдруг там нити какого-нибудь важного дела? Вдруг что-нибудь полезное для государства?»
Потом сказал себе: нечего кружить вокруг да около, надо раскопать и посмотреть. Подумал, что он не мальчик, смешно кого-то стыдиться, и раскопка такая — не озорство, не любопытство праздного разини. Да мало ли что там! Даже наоборот: ошибкой будет, если он этого не сделает. Надо выяснить все до конца. Обязательно раскопать!
Два-три дня спустя он встретился со своей приятельницей, студенткой педагогического техникума Клавой Полещук.
Они шли, взявшись за руки. Смеркалось. Бульвар на набережной был засыпан снегом; деревья нахохлились, растопырили ветви, на них тоже пластами лежал снег. Река казалась синеющей вдали белой равниной.
— Ну, расскажи что-нибудь, — попросила Клава. — Ты все молчишь. — Она сняла варежку. — Ох, у тебя как пальцы замерзли. Давай я их погрею. Вот так. — Она обхватила Петькины пальцы теплыми ладонями. Ее варежки повисли на перекинутом через шею шнурке. Затем она посмотрела на его серую солдатскую шинель, заметила: шинель распоролась по шву и крючок у воротника оборван. Сказала: — Хочешь, пойдем к нам в техникум, посидим. Тебе холодно? Не простудишься?
— Нет, — ответил Шаповалов, — не простужусь. — Он оглянулся на вспыхнувшие в другом конце набережной фонари, увидел приземистые кирпичные стены бывшего монастырского подворья; в нем — педагогический техникум. Подумал: девчата дома, лучше тут вдвоем с Клавой. — Давай, — сказал, — походим еще.
— Я стипендию сегодня получила. В кино не хочешь?
— Нет, пойдем до моста.
— Тебе не скучно со мной?
— Не скучно.
— Тогда рассказывай о чем-нибудь.
— Ты поверишь, если об очень странном расскажу?
— О чем смотря.
— Какая-то тайна есть, загадка. Я, кажется, один ее знаю.
— А у нас по-прежнему дружба? С тобой у нас?
— Конечно, дружба.
— Так что ты знаешь, и я должна знать.
— Я сам не понимаю всего.
— Ну, говори!
Они шли в ногу; при каждом шаге похрустывал снег. У Клавы носик был чуть вздернут. Щеки девушки раскраснелись от мороза, на голове — белая в рыжих пятнах, из собачьего меха, шапка-ушанка. Из-под шапки свешивались ее стриженые светлые волосы. Оба посмотрели друг другу в глаза, улыбнулись. Клава подумала: «Хороший парень. Да ей-богу — славный!»
— Из истории моего детства, — медленно проговорил Шаповалов. — На руднике в Донбассе. Вот послушай. Тебе интересно это?
— Конечно, интересно!
— Варежки надень — руки озябнут.
И он рассказал ей о конюшне на спасательной станции, о несчастье на «Святом Андрее», о штейгере Пояркове, о том, как дядя Черепанов вывез и закопал целый воз химических приборов.
— Ой как! — вздохнула Клава. — И не осталось никого из тех людей? Из тех, кто знает.
— Никого.
— Ой как! А никто не раскопал?
— Нет. Так все и зарыто.
Клава остановилась, положила пальцы на рукав Петькиной шинели. Заглянула вверх в его лицо.
— Петя, — сказала, — ты летом туда поедешь. Твой долг — понимаешь? — долг… нельзя пренебрегать. Комсомольцев позовешь, тебе помогут. Пустяки скорей всего, но все-таки… если для науки…
— Я сделаю.
— А мне напишешь сразу. Я буду ждать.
После этого разговора прошло полгода.
Теперь Шаповалов стоял у раскрытого окна в комнате Хохрякова, задумался, разглядывая степь на фоне утренней зари.
У горизонта — черная пирамида со срезанной вершиной, терриконик Русско-Бельгийского. Левее — невысокий холм, где могила Глебова. А еще левее — то самое место…
«Возьму да пойду сейчас! Что медлить?»
Он вспомнил: за конторой, где начинаются сараи, лежит куча лопат. Именно такие, как надо, — штыковые лопаты, не совковые. Можно попросить у сторожа одну на время, потом принести обратно. А комнату — на ключ.
Сторожа у лопат не оказалось.
«Ладно, возьму так. Ничего. Верну потом».
На востоке над разгоравшейся зарей повисло облачко. Нижний край его зазолотился. Когда Шаповалов про-ходил мимо конторы, он увидел Осадчего; Николай Федотович не спал еще, был в кабинете, глядел в окно. Шаповалов услышал — Николай Федотович вполголоса поет:
Ох вы, бра-ат-цы мо-и,
Вы-ы то-ва-а-ри-щи…
Петька проскользнул мимо — Осадчий его не заметил — и с лопатой повернул за угол барака, вышел в степь.
Сапоги стали мокрыми от росы. Он шел крупными шагами, лопату поднял на плечо, как когда-то винтовку; дышал глубоко и ровно: четыре шага — вдох, четыре шага — выдох. Ветерок дул с юга; воздух казался свежим, влажным, слегка соленым, будто только сейчас принесся с просторов Черного моря. Заря впереди охватывала уже половину неба; золотой цвет переходил в оранжевый, оранжевый — в сиреневый, сиреневый — в темно-голубой. В ложбинах белели клочья тумана.
Шаповалов шел, не думая о чем-либо определенном. Он улыбался, в такт ходьбе по-солдатски откидывал руку, ощущал всем телом утро, прекрасную землю, счастье жить, быть молодым, творить, строить, учиться, итти в рядах своего народа. В мыслях его то мелькала Клава, милая девушка — она сейчас на Волге в колхозе, — то университет осенью, то Данилка Захарченко, то вот эго небо, дымка над степью, гудок паровоза, издалека слышный шум поезда. Разве не одно и то же: он, Шаповалов, и донецкая земля, он и весь Советский Союз, он и партия, которая преобразила жизнь? «Гляди, как было и как Теперь… Гляди, как потом будет!» И он, и Клава, и Хохряков, и Данилка… А Васька Танцюра? Алешка Стогнушенко? А этот Осадчий? «По свободно принятому решению…» Да разве кто пожалеет последнюю кровинку?
Ох, как хорошо! И всё вперед… вперед с чистыми сердцами. И вот, допустим, такое же утро. Станет он, например, ученым. Осуществит заветную мысль Менделеева — добьется, народ и партия ему помогут. Стихия подземных пожаров и взрывов, страшная в прошлом, будет служить человеку. Сжигать уголь не в топках котлов, а прямо на месте — в пластах, где он лежит. Не сходя с поверхности, управлять процессом. В трубы брать топливо уже в газообразном виде. Вместо поездов с углем через степь потянутся газопроводы. Донбасс коммунистического «завтра». Стоит захотеть, — а ведь он, Шаповалов, как хочет! Очень хочет! Рука об руку с Клавой. Навстречу заре по широкой дороге… Ох, хорошо!
Над горизонтом, точно ковш расплавленного металла, высунулся край солнца. Петька взбежал по пологому склону. Остановился, снял лопату с плеча, бросил ее. Щелкнул каблуками, стал «смирно» — руки «по швам», — опустил голову.
Он нарочно сделал крюк, зашел сюда по пути. Перед ним — серый каменный обелиск. Никаких надписей на камне, только высеченная пятиконечная звезда. У подножия обелиска — кто-то помнит, заботится значит — венок из живых, не увядших еще цветов, Наверно, только вечером вчера их принесли.
Сначала Петька стоял не шевелясь. Подумал: «Ветры со всех концов Союза мчатся над могилой…» И поглядел вокруг себя с холма. Увидел весь поселок Русско-Бельгийского — поселок разросся теперь: сколько новых красивых домов, сколько зелени… Вон поодаль — «Магдалина». За «Магдалиной» — рудник, где до сих пор спасательная станция. В стороне мрачным конусом чернеет «Святой Андрей»; ни одного здания там уже нет: что само по себе обрушилось, что на дрова разобрали, на кирпичи; и терриконик «Святого Андрея», наверно, покрылся бурьяном. А вон, сверкая желтизной свежераспиленного леса, освещенные солнцем, вздымаются постройки новой шахты. Оттуда он сейчас пришел. Здесь, под холмом, в низине, когда-то стояли сани, четверо саней, обоз красногвардейского отряда…
Шаповалов снова окинул взглядом обелиск.
«Он первый мне сказал: «Мы с тобой — большевики»…»
И опять склонил голову. Негромко проговорил:
— Товарищ Глебов, у нас пятилетка. Я рабфак окончил в этом году.
Помолчав, шопотом добавил:
— Я — кандидат партии, товарищ Глебов.
Еще несколько минут простоял не шевелясь. Затем поправил венок, поднял лопату и начал спускаться по косогору. Степная трава шелестела под его ногами.
Федор Митрофанович Косых, инженер по безопасности рудника номер четыре, был очень рассержен: вместо того чтобы строить запасный вентиляционный канал, рабочих опять послали на оборудование подземного электровозного депо. Уже третью смену так продолжается. «Это ни в какие ворота, — думал он, — не лезет».
— Ни в какие ворота! — закричал он, снял с себя пенсне и тотчас снова надел. — Да понимаете, что вы делаете? Да вы отдаете себе отчет?
Перед ним сидел другой инженер, Иван Иванович Попивалкин, заведующий капитальными работами рудника. Иван Иванович был в форменной фуражке с голубым верхом и позолоченными молоточками на черном бархатном околыше. Он вынул из кармана портсигар, раскрыл его; сказал вкрадчивым голосом:
— Папироску прошу! Потерпите неделю с вашим каналом, Федор Митрофанович. И напрасно волнуетесь. И о чем речь…
Постучав мундштуком папиросы о портсигар, Иван Иванович слегка усмехнулся. Ему, опытному горняку, было ясно: рудник в отличном состоянии, нет никакой непосредственной угрозы, и срочности нет бетонировать канал. Другое дело — депо. «Такая должность у человека, — подумал он про Косых. — Молодой, вот и горячится. А вентиляция на руднике — лучше не надо. Зря даже запасный канал затеяли — лишние затраты. Можно обойтись».
— Я настаиваю, — сказал Косых. — Снимите третью бригаду, поставьте на постройку канала. Я буду вынужден…
— Фе-едор Митрофанович! — укоризненно протянул Попивалкин.
Он показал рукой — в руке дымилась папироса — на толстую пачку серых от угольной пыли бумажек. Бумажки громоздились на письменном столе; верхняя из них была с отпечатками чьих-то пальцев.
— Взгляните, — сказал он, — дорогой мой, на рапорты ваших замерщиков. Ну, есть хоть следы, хоть признаки газа? Нет ведь? Нет? А сами знаете: и рабочих у меня некомплект, и на носу электровозная откатка. Согласитесь же: канал ваш — дело… как бы выразиться точнее, — Иван Иванович сдвинул фуражку на затылок, посмотрел с приятной улыбкой на Косых, подумал: «Надо осторожно. Упрямый, как осел», — дело… согласитесь… не первой, что ли, важности. В прежние времена…
Федор Митрофанович забарабанил пальцами по столу. Лицо у него было круглое, со щеками по-ребячески пухлыми; казалось, что ему не тридцать лет, а восемнадцать. О себе он любил говорить: «Мы, безопасники, считаем», или: «Мы, безопасники, протестуем» — это означало: специалисты по безопасности подземных работ. Сейчас пенсне медленно соскальзывало с его переносицы. Он поправил его резким толчком — «Мальчика нашел! О прежних временах… А семикратная надежность — можешь понять? Как по-твоему?» — и схватился за телефон, принялся крутить ручку:
— Алло! Алло! Кабинет главного инженера! Косых вас беспокоит, опять канал остановился… Так… Здесь он… Передаю трубку ему, пожалуйста. — Федор Митрофанович повернулся к Попивалкину: — Прошу, Иван Иванович!
Попивалкин услышал ворчливый голос главного инженера: «Напрасно вы. Сколько раз я повторял: прежде всего — оздоровление труда. Нехорошо с вашей стороны. Верните людей».
Иван Иванович сердито бросил трубку на рычажок телефона. Сказал, поднявшись со стула:
— Благородный человек так не поступает. Я по-дружески хотел… Э-э, знаете…
Он нахлобучил фуражку и ушел. Уходя, думал: «Рехнулись все! Щенок! В прежние бы времена… Ишь, сочинили должность: по безопасности! А депо как за месяц построить?»
«Обиделся, — думал Косых. — Ну и чорт с ним! Мне канал нужен. Мы, если будем поступаться мелочами… Для безопасника мелочей нет! — Он выдвинул ящик стола, достал какую-то толстую книгу. — Что мы, что медики — предупреждать надо болезнь. Тут нужна система, — у, брат, какая система! Каленым железом… Со всеми в дружбе не будешь. Я для тебя — цепная собака? Чем хуже, тем лучше!»
Улыбнувшись, довольный собой, он стал перелистывать страницы, искать расчетную формулу прочности стальных канатов. Нащупал в ящике стола логарифмическую линейку.
В это время в дверь всунулся Васька Танцюра:
— Федя, я к вам. Можно зайти?
Косых взглянул на нового родственника: «До чего на Марийку похож! Прямо вылитая Марийка. Мариечка моя…»
— Пожалуйста, — сказал он, — пожалуйста! Присаживайтесь.
— Федя, я с просьбой к вам. — Васька сел на край стула — не привык еще к зятю, стеснялся. — Коня дайте на часок. С телегой. Или часа на два
— Что это вы? Не уезжать ли вздумали?
— Та ни! Треба одно дило… — Танцюра оглянулся на дверь, крикнул: — Петька, заходи сюда!
Дверь раскрылась — вошел Шаповалов в одежде, испачканной землей. Поздоровался, остановился у порога.
— Товарищ мой, — продолжал Танцюра. — Он раскопал… находку сделал. Какую-то химию заховали еще в четырнадцатом году. В степи.
— Как это — химию?
Васька повернулся к Шаповалову; Шаповалов шагнул к столу.
— Позвольте, — заговорил, — объясню, как получилось. Видите, при очень странных обстоятельствах пятнадцать лет назад… зарыли в землю оборудование неизвестной лаборатории. Было у людей что-то тайное. Таинственное. Один погиб при катастрофе на «Святом Андрее», тогда спешно спрятали концы… Целую лабораторию, понимаете, — в землю. Я, видите, нашел те вещи сегодня. Вернее то, что уцелело. Хочу, чтобы кто-нибудь опытным глазом их посмотрел. Интересно разгадать. Может, полезное что. Вот, подвода нужна. Мы с ним, — Шаповалов показал пальцем на Танцюру, — повезем все это на постройку Седьмой-бис.
Федор Митрофанович слушал насторожившись. Пенсне снял. Потер кулаком подбородок:
— А почему именно на шахту Семь-бис?
— Я живу там. А людей, что в четырнадцатом, уже нет. Никого не осталось. Я восьмилетним хлопцем был тогда. Подглядел случайно, запомнил.
— Кто вы, простите, по профессии? — спросил Косых.
— Да рабфак мы вместе с ним окончили, — ответил Шаповалов, опять кивнув в сторону Танцюры. — Мне просто ближе было зайти на ваш рудник. По пути, так сказать.
— Алло! — начал кричать Федор Митрофанович в телефонную трубку. — Алло! Алло! Конный двор! В простую телегу запряжете… груз везти. Говорю, в простую телегу. Хватит одной телеги? — спросил он у Шаповалова. — Подадите, — снова крикнул в трубку, — к технической конторе! Я здесь у себя, в кабинете. Я жду!
Он вышел из-за стола, прошелся по комнате.
— Садитесь, прошу вас, товарищ Шаповалов. Не лишено, думаю, интереса… Ну, куда ни шло! — размышлял он вслух. — Далеко это отсюда, раскопка-то ваша? — Федор Митрофанович остановился перед рабфаковцами, всунул руки в карманы; был он в белых брюках и украинской вышитой рубахе; заботами Марийки все на нем казалось новеньким, было только-только из-под утюга. — Ага, вот как. Чудеса! Говорите, значит, — он повысил голос, притронулся ладонью к своему чисто выбритому подбородку, — говорите, в степи — целая лаборатория? Кому же зарывать понадобилось? Ну, по дороге вы расскажете подробно. И не знаете какая?.. Кстати, сейчас у нас на руднике, — Косых принялся снова расхаживать по диагонали комнаты, — в командировке из этого… из «Донугля»… Белоусов, значит, Емельян Борисович. Очень образованный инженер. Обратимся к нему в крайнем случае. Два факультета человек окончил… Магистерскую диссертацию до войны. Ну, это будет на месте видно. Если мне не удастся как следует понять. Акт придется составить о находке… Что же нам коня не подают? Если для шахты, для безопасности что-нибудь найдем…
— Федя, — спросил Танцюра, — и вы хотите с нами?
Зять посмотрел на него, улыбнулся:
— Если позволите, поеду. — Он развел руками: — Что с вами делать-то прикажете? Чудеса! — И повернулся к Шаповалову. Вспомнил, что на руднике нет прибора для проверки прочности проволок стальных канатов. «Вот хорошо бы найти, не надо будет посылать проволоку на испытание!» — Скажите, — спросил, — металлические приборы там очень заржавели? Нет ли там таких, с винтами? Вот этаких? — Он пальцем нарисовал в воздухе непонятный зигзаг.
Спустя несколько минут они уже ехали по поселку. Сидели на телеге с каждой стороны по-двое: их трое и кучер — четвертый. Лошадь бежала рысью, колеса дробно постукивали по мостовой.
Дорогой Петька увидел: в доме, принадлежавшем прежде Сычугову, теперь кооперативный магазин. Над входом в прежнюю сычуговскую лавку, на вывеске, по-украински написано: «Крамниця». Заметно, что дом внутри перестроен: где у лавочника раньше была столовая, спальня, комната тещи, теперь — Петька затянул в окна — тянутся длинные, заваленные товарами прилавки.
«А было ли это? — подумал он о прежних временах. И поежился: — Еще как! — В памяти ожила сычуговская тёща, подзатыльники, полученные от Пал Палыча, кулак самого Сычугова. Затем пришло в голову: — А патроны унесли все-таки. Обезвредили немного казака».
Полуденный жар схлынул: солнце начало клониться к западу. Поселок остался сзади, телега мягко катилась по траве; сзади остался и холм, на гребне которого обелиск с пятиконечной звездой, и другой такой же обелиск, в низине — тут хоронили Карачаевца и Гайфутдинова, а Глебов произнес памятную Шаповалову речь.
Сейчас Петька правил сам. Взял из рук кучера вожжи. Слева был размытый дождями извилистый овраг. Недолго ехали по краю его, потом свернули в сторону. Тут, наконец, оказалась куча свежераскопанной земли; в кучу — так Петька бросил уходя — была воткнута лопата.
Когда приехавшие подошли к краю ямы, под ногами захрустели осколки стекла. Федор Митрофанович остановился, разглядывая разложенную на траве посуду.
Клочьями лежали истлевшие мешки, и не только хрупкие колбы, но даже прочные фарфоровые тигли, грубые склянки с двумя горлышками, толстостенные мензурки — все превратилось в смесь ни к чему не годных обломков.
— Ну-у, — протянул он разочарованно, — куда это?
— Здесь посмотрите, — сказал Шаповалов и спрыгнул в яму. Там — он разгреб глину рукой — высовывались крышки ящиков.
Кучер принес с телеги вторую лопату. Спустя десять минут первый ящик был поднят из земли. Косых в костюме, уже похожем на одежду землекопа, поддел лопатой крышку — гнилое дерево с треском сломалось. Все четверо увидели: ящик наполнен большими и малыми банками. В банках — белые, желтые, зеленые, кое-где слипшиеся в сплошную массу порошки. Бумажные наклейки, что были когда-то на банках, висели лохмотьями, — ни слова на них нельзя прочесть. Упаковочная бумага и стружки в ящике, когда притрагивались к ним, рассыпались в труху.
— Пошли доставать те, — сказал инженер, снова повернувшись к яме. Полез в нее. Следом за ним — Васька Танцюра.
Один за другим из земли достали еще три ящика. Эти были поменьше первого. В них — их раскрывали также лопатой — оказались странной формы толстые куски стекла. Стекло хорошее — по-видимому оптическое. Тут оказались прозрачные плиты с волнистой поверхностью, изогнутые, как стенки цилиндра, шаровые сегменты, шлифованные по краям стеклянные кольца.
Куча глины, выброшенной из ямы, продолжала расти. Работали по-двое, сменяя друг друга, вытирая пот со лба грязными ладонями. Копали и вглубь и вширь. Кроме камней, в земле уже ничего не было.
Через час кучер проговорил:
— Однако, всё.
Ящики погрузили на телегу. От телеги, от лошади, от людей по степи протянулись по-вечернему длинные тени.
— Времени-то с вами сколько потерял! — сказал Федор Митрофанович и надел пенсне. Пружинка тотчас соскользнула с переносицы. Он достал носовой платок, старательно вытер лицо, заодно с ним руки, опять надел пенсне — на этот раз оно не упало; затем вынул из кармана записную книжку с тоненьким карандашом. — Перебирайте осколки, — сказал, — я буду записывать. Быстрее, пожалуйста. Что целое — кладите отдельно.
— Что вы хотите, Федя? — спросил Танцюра не поняв,
— Как — что? — Федор Митрофанович ткнул пальцем в сторону вещей, бывших когда-то в мешках. Теперь они лежали в траве грудами поблескивающего на солнце хлама. — Не везти же эту рухлядь? Мы список, понимаете, примерный составим по виду осколков: какая посуда была да приборы. А целое, понятно, с собой возьмем. Давайте только побыстрее!
Перекладывая разбитое стекло, Шаповалов заметил и обломки аппаратов Киппа и раздавленные стеклянные кружочки, те самые блюдечки, три из которых он спрятал в карман пятнадцать лет назад.
— Как их назвать? — спросил он у инженера.
— Часовые стекла, — ответил тот, записывая в книжку.
Это к часам имеет отношение?
— Никакого. Просто посуда такой формы.
Целых вещей из бывшего прежде в мешках нашлось немного: две фарфоровые ступки, несколько тиглей, бутылка с притертой пробкой, неизвестно каким чудом сохранившийся змеевичок-холодильник. Кроме того, тут нашлись разобранные на части ржавые лабораторные весы, какие-то железные ролики, погнутые колпаки из жестяных пластин и вдобавок электрические приборы — дуговые лампы. «Самодельные, — решил Косых, — и, наверно, очень яркие, как для уличного освещения».
На рудник возвращались уже затемно.
— Товарищ инженер, — заговорил по дороге Шаповалов.
— Меня, кстати, Федор Митрофанович зовут.
— Ну, Федор Митрофанович… Интерес-то это представляет? Ценность?
— Ценность, говорите? Думаю, что ценности особенной тут нет. Точно не могу сказать. Вряд ли.
— А чем они занимались в этой лаборатории? Что они, по-вашему, делали?
— Да кто их знает! Завтра скажем. Пригласим Белоусова, с ним вместе…
«Сам не разбирается, — подумал Петька. И посмотрел на серп молодого месяца. Перед месяцем, как бы образуя магометанскую эмблему, сияла Венера, вечерняя звезда. — Пусть на Русско-Бельгийский поедем, решил он. — Ничего! Белоусов завтра определит Потом — к Хохрякову».
Сейчас на душе у него было радостно: такое чувство, будто закончен долгий поход — гора свалилась с плеч, — будто найден драгоценный клад. Находка, казалось ему, не может, не должна быть пустяком. Косых говорит так, наверно, по незнанию; а вклад в общее дело он, Петр Шаповалов, все-таки внесет.
— Осторожно вези! — крикнул он кучеру, когда телегу тряхнуло на ухабе.
Сидя рядом, поддерживал ладонями ящики. Секрет, думал, какого-нибудь производства открытие или новая глава в науке. Клава получит письмо — вот обрадуется! Хорошо бы хоть маленький шажок вперед, к социализму. Хоть на сантиметр. Вдруг это — решение той мысли Менделеева? Газификация? Да мало ли… А вдруг?
«А много, очень много надо учиться, чтобы самому…»
Мощными стволами вздымались к небу старые тополя. Медленно кружили в воздухе, падая, желтые осенние листья. Это были уже последние листья, приближался ноябрь, и на широкой аллее, что вела к главному корпусу университета, кое-где, пятнами, белел выпавший накануне снег.
Один — шаркая калошами, другой — сердито постукивая палкой, по аллее шли двое стариков. Они разговаривали вполголоса.
— Выскочка! — сказал первый из них, в отороченной бобровым мехом шапке. — Хе! Из молодых, да ранний! Вы, профессор, только бы послушали…
— Георгия Евгеньевича Сапогова ученик, — сказал второй и стукнул палкой, будто поставил точку. — Сверх того, уважаемый коллега, — палка снова стукнула, — его диссертация замечена всеми химиками мира. Незаурядная, доложу вам, диссертация. Да-с!
— Вы только бы послушали, профессор, ведь это же смеху подобно! Стал он в позу, как Наполеон… Стал и утверждает: нет, говорит, единой мировой науки. Есть, говорит, буржуазная наука и есть — в противоположность ей, обратите внимание — наука пролетарская. Так прямо и заявил: пролетарская! Хе-хе-хе-хе… Выслуживается! Хе-хе… Пролета-арская!..
Бобровая шапка затряслась — старичок закатился беззвучным смешком.
— Да-с, доложу вам! — продолжал, ударяя палкой о землю, второй старик. — Молод, верно. Ему, чай, и сорок пять не исполнилось. А мысли, доложу вам, в диссертации — Бутлерову подстать! Ломоносову! Менделееву! Небывалое преобразование клетчатки, др-ревесины! — раскатисто сказал он и сурово взглянул на собеседника. — Бесспорными опытами доказывает: из древесины — все возможности к этому — люди пищу получат со временем! Не глюкозу, заметьте, — крахмал, сахар к вашим услугам. Доброкачественный! Сколь угодно. С малыми затратами. Гениальная идея! Да-с! Остроумнейшая вещь!
— Анекдот, послушайте, анекдот… Только пролетарская наука, говорит, прогрессивна. Только та наука, говорит, что служит передовому классу. Передовому, заметьте! Каков, а? Ло-овок!
— А читали вы, уважаемый коллега, — спросил второй, остановился, ехидно прищурился, — сочинения этих… ну, большевиков? Ульянова, например, — Ленина?
— Я? Да вы что! Шутить изволите… — Старичок в бобровой шапке вскинул голову. — Зачем же ученому политика?.. — Он закашлялся. И вдруг зашептал, показывая глазами: — Ш-ш-ш… Смотрите, сам идет… Новоиспеченный… Выскочка! Кхе, кхе! Шествует!
Из дверей университетского здания вышел Григорий Иванович Зберовский, новый профессор, о котором сейчас говорили старики.
Еще недавно он был главным инженером небольшого химического завода, — заводик, на одной из северных рек, вырабатывал канифоль, скипидар и другие продукты из дерева. Туда, в северную глушь, Зберовского закинула гражданская война. Он остался на заводе, почти дотла сожженном англичанами, сначала, казалось, на месяц, на полгода, потом — производство было пущено в ход — привык к новому месту и прожил там семь с лишком лет. Оборудовал лабораторию. Безрезультатно попытался воспроизвести синтез, который видел когда-то у Лисицына. Затем оставил эту мысль, принялся за свое. Упорно работал над разложением самого сложного из углеводов — клетчатки — на более простые и ценные; искал такой путь разложения, чтобы в итоге получить крахмал и обычный сахар.
Опыты на первых порах не удавались. Однако каждый новый шаг все крепче убеждал Григория Ивановича в осуществимости задуманного. Работая над химией клетчатки, он начал присылать в Москву свои научные труды. Их стали печатать, заметили. Пригласили автора участвовать в решении очень важной для народного хозяйства проблемы — в подготовке к производству синтетического каучука.
Советское правительство тогда объявило конкурс на лучший способ производства синтетического каучука. В ходе конкурса стало очевидно, что способ академика Лебедева имеет ряд бесспорных преимуществ. Назревал вопрос о сырье: по методу Лебедева каучук должен делаться из спирта.
Зберовского, как и многих других специалистов, спросили: не целесообразно ли готовить для этой цели — в широких промышленных масштабах — винный спирт из древесины?
Григорий Иванович, как говорится, «лицом в грязь не ударил». Одновременно с другими советскими учеными он дал свой проект, как улучшить давно известный процесс гидролиза, разложения клетчатки до простейшего из углеводов — до глюкозы; ту, в свою очередь, можно подвергать брожению, перегонять в спирт.
Потом Зберовский опять вернулся к прежним опытам — к поискам катализаторов, способствующих превращению клетчатки в крахмал. Результаты опытов были явно обнадеживающие. Твердо сформировалась мысль: разлагать гидролизом клетчатку до глюкозы, затем из частиц глюкозы, как дом из кирпичей, химическими реакциями строить, усложняя молекулы, сахаристые вещества порядка солодового сахара и крахмала. Наметились будто бы и способы решения задачи, были найдены первые — совсем несовершенные еще, правда — катализаторы. Зберовский создал общую теорию, как называл он, «преобразования глюкозидов типа бэта в глюкозиды типа альфа». Эта теория послужила темой его профессорской диссертации. Уже близкой, ощутимой казалась мечта: перерабатывать древесину на химических заводах в пищевые продукты. И вот, недавно защитив диссертацию, Григорий Иванович стал заведовать кафедрой в университете в одном из крупных областных городов.
Сейчас он, чуть прихрамывая — был тяжело ранен еще на германском фронте, — спускался по ступеням главного подъезда. Старики молча на него смотрели. Следом за ним шагал высокий смуглый парень — студент первого курса Петр Шаповалов.
— Мое почтение! — сказал Зберовский старикам, притронулся к фуражке и, не задерживаясь, прошел по аллее мимо.
Шаповалов не отставал от него. Говорил:
— Не знают они ничего. Инженер Белоусов увез образцы с собой в Харьков. Потом в письме анализы прислал… то-есть результаты анализов…

— А сами вы родом из Донбасса? — спросил профессор.
— Из Донбасса, да.
— На каком руднике ваши родители живут?
— Нету у меня родителей, — сказал Шаповалов.
Старичок, что в бобровой шапке, провожал взглядом уходящего Зберовского; кивнув в его сторону, прошептал другому старику:
— Шествует! Ищет у студента популярности… Заискивает!
А Шаповалов тем временем громко рассказывал:
— Я маленький был, не помню. Случился взрыв на Харитоновском руднике в девятьсот восьмом. Отец погиб при взрыве, мать тогда с ума сошла… умерла вскоре…
— На Харитоновском?
— Совершенно верно, на Харитоновском.
— Вот как! — удивился Зберовский. Замедлив шаг, он внимательно посмотрел на студента. Это был уже не юноша — взрослый человек. Худощавое лицо с густым загаром казалось собранным, выжидающим — мысли Шаповалова, наверно, были далеки от рассказанной сейчас трагедии.
Дорожка, на которую они свернули с широкой аллеи, вела к двухэтажному кирпичному дому — химической лаборатории университета.
Григорий Иванович точно наяву представил себе жаркий летний день, донецкую степь, себя в студенческой тужурке на двуколке, как он торопился к Зое тогда, как трепетал султанчик пара, то появляясь, то исчезая, и как ревел этот страшный гудок, и как кричала окружившая шахту толпа; городовые, отбиваясь шашками, лезли на крышу надшахтного здания. А на земле в трех шагах от двуколки сидела молодая красивая женщина. Сидела, глядя остекляневшими глазами, прижав к груди ребенка. Пронзительным голосом тянула одну бесконечную, тоскливую ноту: «И-и-и-и-и…»
— Товарищ профессор, — проговорил Шаповалов; они шли уже по лестнице на второй этаж, — из тех банок, что я вам передал, Белоусов тоже брал образцы. На анализ. Тоже их в Харьков увез. А в результате написали…
Зберовский остановил его жестом. Облокотись о перила, спросил:
— Вам сколько было лет тогда?
Он подумал: «Вдруг ребенок, что у женщины, сидевшей на земле…»
— To-есть когда?
— Ну, когда случился взрыв на Харитоновке.
— Мне? — Шаповалов помедлил соображая. — Два года, третий.
— Да-a, во-от как… — протянул Григорий Иванович. Посмотрел сморщившись; помолчал несколько секунд. Затем, махнув рукой, быстро пошел вверх по лестнице. — Ладно, — сказал, — давайте займемся вашим делом. Принесли вы список найденных вещей?
Студент, видимо, обрадовался. Сразу оживился, заговорил:
— И список и анализы, что Белоусов прислал из Харькова, и еще фотографические снимки этих колец всяких стеклянных, кругов… которых три ящика. Вот взгляните, товарищ профессор, на снимках мы даже размеры проставили Чернилами. В миллиметрах. Ничего те инженеры не знают. Может, вы поймете.
Усевшись за письменный стол — «Пожалуйста, присаживайтесь рядом», — Зберовский прочитал отпечатанный на пишущей машинке список, поданный студентом; перелистал результаты анализов химических веществ; принялся разглядывать фотографии неизвестных стеклянных деталей.
— М-да! Премудро! — подумал он вслух.
Шаповалов щелкал замком — то застегивал, то расстегивал свой новый дерматиновый портфель.
Наконец Григорий Иванович сказал:
— В банках, которые вы дали мне позавчера, не порошки слипшиеся. Нет! Там — да вот они стоят — такие зерна специально приготовлены. И очень, знаете, сложного состава. Как я ни делал их анализ, все получается по-разному. Днем работал с ними — глюкозы много, сахар находил в растворе. Вечером взял пробы, стал испытывать — в пробах совсем не оказалось углеводов. Думаю, там простая смесь различных веществ. Неравномерная вдобавок смесь. — Движением руки он показал, будто смешивает, взбалтывает что-то в воздухе. — В одних зернах, видите, одно, в других — другое.
— Так как же, — спросил Шаповалов, положив портфель на колени, — товарищ профессор, какая все-таки была лаборатория?
Зберовский пожал плечами:
— Честное слово, не могу сказать. Научная работа, вероятно. — И улыбнулся, глядя на опечаленное лицо студента. — Бумаги бы уцелели, журналы работ — другое дело. Тогда мы разгадали бы с вами. Хоть несколько слов, путеводная нить… Давайте, — добавил он — ему стало жаль человека: студент возлагал, наверно, какие-нибудь надежды на свою находку; безусловно, подумал Григорий Иванович, этот Шаповалов и есть тот ребенок с Харитоновки, — давайте оставим вопрос открытым. Находка ваша интересна. Вдруг, представьте, безвестный ученый… Да мало ли? «Когда-нибудь монах трудолюбивый — вспомните у Пушкина — найдет мой труд усердный, безымянный…» Вдруг мы с вами окажемся таким монахом? Будем искать. Будем продолжать поиски. Найти недостающее звено! Чуть что найдется новое — тотчас приходите ко мне. Я с величайшим удовольствием… Да просто любопытно, знаете…
— Спасибо, — сказал Шаповалов. — Я с точки зрения общей пользы рассуждаю. Если полезно для общества, для государства — значит, надо искать. Как считаете?
— Нельзя предвидеть. Понимаете сами… А вдруг это случайно выльется во что-нибудь полезное. Но сколько иксов и игреков в одном уравнении! Как же решить сейчас?
Когда студент поклонился, взял портфель подмышку, захотел уйти, профессор его задержал.
В мыслях Григория Ивановича все еще мелькало воспоминание о давно прошедшем дне: копер над Харитоновской шахтой, гудок, Зоя бежит за носилками, в толпе крики «Харитошку! Харитошку!» — и женщина, прижавшая к груди ребенка, сидит на земле, смотрит перед собой невидящими глазами.
— Вы вот что, — сказал он, встретившись взглядом с Шаповаловым. — Если какие трудности у вас будут — приходите. Не стесняйтесь. Необязательно по моей кафедре. Да любые, хотя бы личные трудности. Я с удовольствием для вас, что сумею только…
— Спасибо.
— Где вы живете?
— В общежитии номер два.
— Стипендию получаете?
— Получаю.
— Очень хорошо. Так. Отлично.
Григорий Иванович сделал несколько шагов по комнате. Комната была его кабинетом, но здесь, как и в других помещениях лаборатории, на отдельном столе поблескивали склянки, пробирки в штативах, аналитические весы. Тут же стояли шкафы с книгами — целый ряд шкафов загораживал стену.
«На фронте, наверно, — подумал Шаповалов, присматриваясь к хромоте профессора. — К зубрам его не отнесешь. Вроде свой. Только что же получается? Стыдно людям в глаза смотреть. Раскопал эту самую чертовину, а толку что? Выходит, игрушками занимался?»
Он вздохнул. В его памяти промелькнуло утро, когда он шел с лопатой, заходил к Глебову на могилу. Промелькнуло в памяти письмо, которое он недавно получил от Клавы. И Шаповалов почувствовал: не может быть, — непременно, обязательно есть какой-то смысл в найденных вещах. И как было бы складно: на первый курс поступил, а уже сделал что-то для науки.
«Взялся, так бей в одну точку. Бей, не отступай!»
Зберовский стоял у лабораторного стола, размышлял о временах, когда жил еще в Петербурге, в мансарде на набережной. Мысленно сравнивал себя прежнего со студентами новой эпохи. Думал и о Шаповалове.
«Разглагольствовали. В голове — пэль-мэль, как говорят французы, мешанина, путаница. Будто слепые котята. А он не станет рассуждать о благе вообще. Он спросит: кому — нам благо или тем? Мы барахтались, набирались разума тяжкой ценой; ему — никакого пэль-мэль. Напрямик. Как у Эвклида, по кратчайшему. Нет, погоди, почему же не тяжкой ценой? Погоди, — а Харитоновка? Харитоновка что, не цена? Идет — сердце, чувства у него на замочке. Может, и большое сердце в груди. Способный, кажется. Помочь ему — гору свернет без лишних слов».
— Обратите внимание, — сказал Григорий Иванович, — какая пронзительная зелень. — Он взял со штатива одну из пробирок, поднес к окну. — Здесь те самые зерна из вашей банки. А вода, заметьте, не окрашивается. Лишь вещество зерен в воде зеленеет. Оно нерастворимо в кислой среде.
Шаповалов посмотрел: точно, вся пробирка кажется зеленой. Потом взглянул на Зберовского. Увидел: в голубых спокойных глазах — ярко-зеленые блики от пробирки. Переступив с ноги на ногу, спросил:
— Простите, товарищ профессор. Известны ли случаи, когда научная работа — крупная, я имею в виду, значительная — ведется втайне? Так — в небольших, домашних, что ли, лабораториях?
— Сколько угодно бывало, — ответил Григорий Иванович.
Он поставил пробирку на стол в штатив.
— Ваша находка отдаленно напоминает…
И вдруг Григорий Иванович задумался о чем-то. Через минуту, покачав головой, мысленно проговорил: «Нет, не может быть». Повернулся к студенту, задал вопрос, — видимо, не рассеялись еще какие-то сомнения:
— Это достоверно знаете, лаборатория была чья?
— Прекрасно знаю, — сказал студент. — Штейгер был, техник. Поярков по фамилии. Я его помню. А когда он погиб в шахте, его имущество — вот эти лабораторные приборы — закопал в землю мой дядя, Черепанов. Начальник спасательной станции ему велел закопать.
— Ага, вот как. Поярков, — повторил Зберовский. — Поярков. Черепанов — начальник спасательной станции… А где сейчас этот начальник?
— Неизвестно где, Да никого из тех людей не осталось!
— Так, так. Ясно. Садитесь, что вы стоите?
Григорий Иванович подошел к своему письменному столу, опустился в кресло. Продолжал:
— Ну вот, значит, вы спросили: бывает ли — втайне ведется? Вспомнился мне такой случай. Бывает — и исчезает без следа. Уж очень на меня это большое впечатление произвело. Был я, как вы, в те поры студентом.. В Петербурге, в девятьсот седьмом году. Жил в Петербурге тогда никому почти не известный ученый. Некто Лисицын. И сделал гениальное открытие: синтез углеводов…
Шаповалов перебил профессора:
— Я слышал о Лисицыне.
Зберовский даже приподнялся в кресле:
— Вы?
— Да, я.
— Где слышали, когда, что именно?
— Прошедшим летом на руднике мне рассказали.
— Что вы молчите! — закричал Зберовский. — Кто рассказал, что рассказал? Толком отвечайте!
— Говорил о нем начальник строительства шахты Семь-бис. Рассказал, какое, стало быть, открытие. И что исчез бесследно. И что в ссылке вместе были в Сибири. В те годы.
— Да что вы! В ссылке? А я не знал! В Сибири?
— Совершенно верно, в Сибири. Потом бежал и пропал без вести. Лисицын то-есть.
— Помилуйте! А кто этот начальник строительства?
— Товарищ Осадчий.
— Имя-отчество?
— Николай Федотович.
— Не говорил вам, что в Петербурге учился?
— Говорил. В университете. Не окончил только — сослали его. За политику, надо думать. Он вам, — догадался Шаповалов, — не знакомый ли, случайно?
Григорий Иванович покраснел, встал с кресла, положил руки студенту на плечи.
— Вы понятия не имеете, как это для меня важно. Такие новости… Да я расцеловать вас готов! Дорогой мой!
«Ну еще, — подумал Шаповалов, — что это он…»
Спустя две недели Григорий Иванович получил ответ на свое письмо. Осадчий был тоже обрадован, что разыскался старинный — представьте только - из мансарды, из нижегородского землячества, столько лет не виданный приятель. Отвечая Зберовскому, он исписал мелким почерком восемь страниц: рассказал о годах, проведенных в ссылке, о том, что был после нее сначала на легальном положении, а вскоре перешел на нелегальное — до февраля семнадцатого; о том, как участвовал в революции, в гражданской войне; о том, что был женат и жена погибла на фронте. Почти на каждой странице Осадчий возвращался к воспоминаниям о других нижегородцах-земляках: об одних рассказывал, о других рас-спрашивал. И написал: «Мы с Матвеевым думали, что ты, Гриша, непременно станешь ученым. Это сбылось. От души поздравляю!»
А про Лисицына Осадчий ответил Зберовскому особенно подробно. Перечислил все, что только мог вспомнить.
«Расстались мы так, — написал он. — Я достал — помогли товарищи по ссылке — для него «липовый» паспорт. Придумали ему какую-то фамилию, — наспех делалось, да и давно это было: забыл, не могу сейчас сказать какую. С этим паспортом — еще денег я ему дал да бумажку, будто служит у вымышленного купца — Лисицын уехал. Добрался, знаю, до железной дороги благополучно. А дальше никто его уже не видел…»
«Жалко», подумал Зберовский.
Он несколько раз перечитал письмо. Долго сидел за столом, взявшись руками за голову. Наконец, вздохнув, встал; неторопливо прошелся из угла в угол, приоткрыл дверь. Услышал привычный шум: в общем зале лаборатории кричали, громко разговаривали, смеялись первокурсники.
— Товарищ профессор, — услышал он, — к вам можно?
Перед ним появилась фигура студента.
— A-а, это вы! — дружелюбно проговорил Григорий
Иванович, увидев перед собой Шаповалова. — Ну, как ваши поиски?
— Просто, товарищ профессор, так обидно. А больше — я всё перебрал в памяти — где же еще что-нибудь взять? Хоть бы свидетель какой…
— Да-а… Ну ничего, не печальтесь. Главное вам теперь — учиться. Зайдите в кабинет, — добавил Зберовский, — подождите меня минутку. Присядьте, пожалуйста.
Он ушел — Шаповалов остался в кабинете один.
На столе у профессора лежала переплетенная в кожу книга — первое издание «Основ химии», — раскрытая на титульном листе. Студент посмотрел на нее. Заметил на пожелтевшей бумаге надпись; под надписью увидел: «Д. Менделеев», с росчерком, — понял: написано рукой великого ученого.
Глаза Шаповалова округлились:
«Вот чорт возьми! Неужели Менделеев сам?»
Он поднялся со стула. Не решаясь притронуться пальцами, пристально разглядывал редкостную надпись.
Разве кто-нибудь может знать будущее?
Сейчас ему и в голову, конечно, не могло притти, что именно эту книгу с драгоценным автографом профессор Зберовский спустя пять лет подарит лучшему своему ученику, молодому инженеру Петру Протасовичу Шаповалову.
Сейчас студент Петр Шаповалов, поднявшись со стула, смотрел широко раскрытыми глазами на размашистый автограф: «Д. Менделеев».
«Эта самая рука, — подумал он, — когда-то написала: превратить пласты угля в гигантские газогенераторы, управлять ими с поверхности, чтобы людям и под землю не надо было спускаться…»
Потом Шаповалов снова сел. Облокотился о край профессорского стола. Окинул взглядом массивную чугунную чернильницу, разорванный конверт, небрежно сложенную стопку русских и иностранных химических журналов. Увидел посреди стола лист бумаги с заметками профессора — он знал уже почерк Григория Ивановича, — невольно прочел несколько строк.
«Лесные богатства нашей родины, — было сказано тут, — со временем станут бесчисленными запасами пищи. Твердо верю, что это время не за горами; верю потому, что наша наука, созданная великими русскими учеными прошлого, теперь становится наукой молодого и самого прогрессивного класса. И людям науки теперь помогает небывалая в истории сила — сплоченная и мощная партия большевиков…»