В круге отечественных историко-культурных преданий давно вращается рассказ о том, что первый директор Царскосельского лицея Василий Фёдорович Малиновский, умирая, в полузабытьи, произнёс, обращаясь к кому-то, ведомому только ему: «Главное, что во вверенном мне воспитательном учреждении нет духа раболепства».
У Салтыкова был невероятно запутанный характер, но духа раболепства в нём никогда не было. «Пушкин тринадцатого выпуска» не посрамил ни лицей, ни имя того, к кому приравняли его однокашники. Пушкин, тайную свободу пели мы вослед тебе…
А где свобода, там и воля, воля во всех значениях этого слова. В письмах Салтыкова последних лет – неумолкающая череда жалоб на измученность недугами, на бездейственность лекарств. Но в этих же письмах отражается и его то, что его лечит, не даёт сгинуть, – литература, творчество…
Летом 1887 года писатель, поселившись с семьёй на даче в Серебрянке по Варшавской железной дороге, в 150 верстах от Петербурга, работал над «Пошехонской стариной». Когда доктор Белоголовый попытался дать ему какие-то литературные советы, терпеливо ему ответил: «Благодарю Вас за письмо и за память, а более всего за пожелание, чтоб я работал. К сожалению, я в настоящее время не чувствую никакого влечения к работе и нахожусь в какой-то глубокой прострации, от которой бог весть когда избавлюсь. <…> Вы указываете мне на автобиографический труд, но он и прежде меня уже заманивал. <…> Но Вы, кажется, ошибаетесь, находя эту работу лёгкою. По моему мнению, из всех родов беллетристики это самый трудный. Во-первых, автобиографический материал очень скуден и неинтересен, так что необходимо большое участие воображения, чтоб сообщить ему ценность. Во-вторых, в большинстве случаев не знаешь, как отнестись к нему. Правду писать неловко, а отступать от неё безнаказанно, в литературном смысле, нельзя: сейчас почувствуется фальшь».
Он обещает Белоголовому написать нечто автобиографическое, а пока работает над «Пошехонской стариной», которую автобиографической называть не желает. Его прощальная книга начинает печататься в «Вестнике Европы» с октября 1887 года. Этой же осенью он составляет план собрания своих сочинений.
Последнее лето жизни Салтыкова, лето 1888 года, прошло на даче в Преображенской по той же Варшавской железной дороге. «Пошехонская старина» продолжала печататься в «Вестнике Европы», он, страдая от люмбаго, писал новые главы, но когда познакомился с историком флота Феодосием Фёдоровичем Веселаго, бывшим цензором «Отечественных записок» в 1860-е годы, то стал приглашать его и слушать, очевидно, ностальгически, «анекдоты, свидетельствующие об его цензорской проницательности». И, вероятно, ему становилось легче.
В периоды обострения болезни многие, сострадая Салтыкову, стремились ему помочь. И он, надо заметить, эту помощь принимал, но с разбором. Однажды жена салтыковского знакомца, сенатора Александра Шульца «без церемонии» заявила ему, что «следует не лечиться, а приобщиться св. Тайн». Салтыков немедленно послал другу-Унковскому письмо с описанием произошедшего. «Так как я ничего не ответил на это предложение, то она, посидев, побежала к жене, которая в это время одевалась, и сказала ей, что я равнодушно отнёсся к её совету, а жена ей в ответ, что я, напротив, очень благочестив и слежу за детьми. Теперь, того гляди, она побежит к Победоносцеву, и мне пришлют попа. Сделайте милость, посоветуйте, что теперь делать. Ведь хорошо, если только убеждать попа пришлют, а вдруг как прямо со св. дарами».
Но Салтыкову становилось всё хуже, и, по воспоминаниям сына, «моей матери вдруг захотелось, чтобы над папой прочёл свою молитву прославленный в то время о. Иоанн Кронштадтский. Долго она не решалась сделать моему отцу предложение пригласить к нам о. Иоанна. Наконец она ему об этом сказала, и, к её удивлению, папа только пожал плечами, но от встречи со священником не отказался.
И вот мать моя с необычайными трудностями добилась того, что в известный день прославленный иерей появился в нашей квартире. Однако, принимая его, мой отец строго настрого наказал, чтобы об этом не было известно Боткину, из боязни, что профессор обидится, что его заменяют как врача, хотя бы временно, священнослужителем. Был отдан приказ швейцару, чтобы он Боткина во время пребывания о. Иоанна не принимал под тем предлогом, что отец отдыхает. В назначенные женщиной, всегда возившей священника и бравшей за это известную мзду, час и день у нас появился прославленный как исцелитель о. Иоанн, одетый в атласную рясу. <…> Глаза о. Иоанна были замечательны, они как бы пронизывали насквозь людей, и возможно, что он был гипнотизёром, благодаря чему действительно он мог внушать людям то, что желал. Благословив отца, о. Иоанн поставил его пред собой и, будучи отделён от него столиком, на котором лежали икона, крест и евангелие, прочёл свою знаменитую молитву, начав её шёпотом, усиливая постепенно голос и окончив её в повелительном тоне, как бы требуя от Бога исполнения этой молитвы. Произнесена она была так, что когда затем спросили отца, понял ли он её, он отвечал отрицательно, зато похвалил рясу священника.
После прочтения молитвы о. Иоанна пригласили выпить чаю, и вот во время этого чаепития и произошёл инцидент с профессором Боткиным.
Как я уже писал выше, швейцару был отдан приказ не принимать Сергея Петровича. Отдавая этот приказ, моя мать, однако, не учла… <…> того, что карета, в которой возили о. Иоанна, где бы она ни остановилась, была немедленно окружаема толпой народа, часть коей жаждала получить батюшкино благословение, часть же останавливалась из простого чувства любопытства. <…> Проезжавший мимо Боткин был удивлён сборищем и, опасаясь, не случилось ли чего с отцом, велел своему кучеру остановиться у подъезда, где и узнал от собравшихся причину людского скопления, причём ему даже сообщили, у кого именно находится “кронштадтский батюшка”.<…> С. П. вошёл в швейцарскую и, несмотря на протесты привратника… <…> поднялся в третий этаж, где находилась наша квартира, входная дверь которой была почему-то не заперта. Профессор… <…> беспрепятственно прошёл через переднюю и очутился в столовой, где пили чай. Можно себе представить, какое замешательство произошло среди нас при виде высокой плотной фигуры С. П., вдруг неожиданно появившейся в комнате. Но Боткин, добродушно улыбаясь, положил конец замешательству, пожурив отца за то, что этот последний захотел скрыть от него о. Иоанна, с которым он был давно знаком.
– Батюшка и я коллеги, – пошутил Боткин, – только я врачую тело, а он душу…
Никаких недоразумений, которых боялся отец, инцидент не возбудил», но, печально заключает сын, вскоре писатель умер.
Я вспомнил эту историю не только потому, что она очень редко воспроизводится в воспоминаниях о Салтыкове, очевидно, как портящая его стандартный революционно-демократический образ. Но, справедливости ради сказать, что она не представляет Михаила Евграфовича и глубоко верующим православным христианином.
Главное – в другом. В Салтыкове не было не только богоборчества, он находил для метафизических, субстанциональных сосредоточений очень заметные, концентрирующие места в своём творчестве.
Только при первом взгляде на порядок расположения сказок в составленном им прижизненном сборнике он кажется условным. Следом становится понятно: совершенно естественным образом Салтыков движется от событий своей современности, от популярных тогда научных и политических теорий уже не к фольклорным, поэтическим, а метафизическим началам народной жизни, определяющим его мораль и нравственность, его духовную культуры. Поэтому в завершение книги, названной автором «Сказки», поставлены, по сути, пасхальный рассказ, сказка о правдоискателе-вороне, олицетворяющем вечность, древнейшую, ещё языческую стихию в человеке, и рождественская сказка. Без какого-либо дутого пафоса, но очень определённо Салтыков обозначил главную опору художественного мира своих непростых сказок – изначальную устремлённость человека к правде и справедливости, укреплённую именно религиозными и никакими иными началами.
Наконец, великая «Пошехонская старина», только после завершения которой Салтыков отошёл в вечность, начинается рассказом о гнезде, что связано с важнейшим для славян космогоническим образом яйца, а заключается кратким, но очень выразительным описанием Масленицы:
«Блины, блины и блины! Блины гречневые, пшеничные (красные), блины с яйцами, с снетками, с луком…»
То, что блины являются основной едой на Масленицу, хорошо известно. Общеизвестна и связь символики блинов «со смертью и с небом как с иным миром», со свадебными обрядами, а главное, в самой форме блина и его использовании на Масленицу отражён солярный культ – блин как знак оживающего солнца[46]. Вольно или невольно, у Салтыкова эти масленичные блины символизируют годовой круговорот в мире, некую замкнутость жизненного цикла – впрочем, естественную, предопределённую не социальными причинами, а природными, космическими началами…
В середине апреля 1889 года вышел в свет первый том девятитомного собрания сочинений Салтыкова. Остальные писатель уже не увидел. 28 апреля в 3 часа 20 минут дня он скончался и холодным дождливым днём 2 мая был похоронен на Волковом кладбище Петербурга, согласно завещанию, – рядом с могилой Тургенева. В советское время, вопреки его последней воле, прах был перенесён в другое место кладбища.
После кончины супруга Елизавета Аполлоновна постаралась обеспечить детей, по справедливости разделив между ними имущество. Скончалась она в 1910 году.
Главное дело жизни Константина Михайловича – книга его воспоминаний «Интимный Щедрин», которая вам теперь знакома. На жизнь он зарабатывал репортёрским и переводческим трудом. Скончался в 1932 году от туберкулёза. Детей у него не было.
Елизавета Михайловна, в первом браке баронесса Дистерло, во втором – маркиза де Пассано, после октябрьского переворота вынуждена была покинуть Россию. Судьба библиотеки отца, которая хранилась в оставленной ею петроградской квартире, неизвестна. Скончалась она в Париже в 1927 году и похоронена на кладбище Пер-Лашез.
Трагической оказалась судьба её дочери, внучки Михаила Евграфовича и Елизаветы Аполлоновны – Тамары Николаевны Гладыревской (Дистерло). Зная несколько языков, она работала переводчицей на московском оборонном заводе, а в 1938 году была арестована и пала жертвой большевистского террора – расстреляна как участница «контрреволюционной националистической организации». Остались две дочери – Елена и Софья – приложившие немало усилий для восстановления доброго имени матери.
Сын Елизаветы Михайловны Андрей (Андре да Пассано; 1905–1993) подростком вместе с родителями покинул Россию, стал художником-графиком, рисовал комиксы. Жил в Мексике, скончался в США. Наследников не оставил.
Немало Салтыковых, потомков большой семьи Ольги Михайловны и Евграфа Васильевича, продолжают жить и трудиться в России.