К книге
Салтыков (Щедрин)Часть шестая. Житие Михаила Салтыкова, русского писателя (1884–1889). Сказки между делом
86%
Часть шестая. Житие Михаила Салтыкова, русского писателя (1884–1889). Сказки между делом
32

Галина Кузнецова в известном «Грасском дневнике» (25 июля 1929 года) рассказывает, что обедавший у Буниных бывший русский посол в Испании А. В. Неклюдов высказал суждение, что «Россия была испорчена литературой. <…> Всё общество жило ею и ничего другого не желало видеть. Ведь даже погода в России должна быть всегда дурной, по мнению писателей». Я, рассказывает Неклюдов, «как-то указал кому-то, что у Щедрина во всех его сочинениях ни разу нет солнечного дня, а всё: “моросил дождик”, да хмуро, да мерзко. И что же? Так и оказалось. Просмотрели всего Щедрина – так и оказалось!».

Замечательно! Но что если в поисках щедринской погоды просмотреть книги писателя ещё раз? Доверяй, но проверяй! Любое обобщение, прикладываемое к тонким материям творчества да и к самой стране, России, не очень дорого стоит. Автор этих строк тоже просмотрел всего Щедрина, не только сочинения, но и письма. Так не оказалось!

А оказалось, что никакого особого «критического» или, тем более, «сатирического» отношения к погоде у Салтыкова не было. Его взаимоотношения с климатом (читаем письма) не выходят за рамки подобных отношений у любого человека: атмосферу почти не чувствуешь и не обращаешь на неё внимания в здоровье, она сильно влияет на самочувствие при недугах. Но есть и особенность: к родной погоде, как и к родной природе, Салтыков относился куда мягче, чем к климату Европы. И это понятно: на тамошние курорты он ездил уже немолодым человеком, для лечения, а курортная погода не может быть изменчивой. Любую набежавшую на солнце тучку в Баден-Бадене, Ницце или Висбадене Салтыков воспринимает очень остро.

В пору его европейских перемещений этот больной утвердился в мысли: «Не ищите климата, а ищите доктора». Он понял, что, во всяком случае, климатическое лечение – не для него. Более того, в письме из Висбадена он делает заключение: «Вообще, заграничная жизнь, как и всегда, действует на меня неблагоприятно». А уже вернувшись в Петербург, пишет М. Т. Лорис-Меликову в Ниццу: «Я полагаю, что решение приехать в Россию уже само по себе принесёт Вам пользу. Как ни благотворно ниццкое небо – впрочем, я лично нашёл его несколько коварным, – но постоянная отчуждённость от “своего” должна парализовать и самые благотворные влияния климата. Я имел честь ещё в Висбадене лично высказывать Вам мнение, что при известным образом сложившейся жизни самое лучшее – свой дом…»

При этом, как и для многих писателей, ненастье для Салтыкова было хорошим временем для работы. В художественных произведениях он изображал разную погоду – и солнечную, и скверную, в зависимости от того, о чём повествовал. Во всяком случае, ничего подобного прямолинейным аллегориям у него в погодных описаниях не найти. Ещё в ранней повести «Противоречия» есть знаменательные слова: «Я люблю её, эту однообразную природу русской земли, я люблю её не для её самой, а для человека, которого воспитала она на лоне своём и которого она объясняет» (курсив мой. – С. Д.).

Но не только природа, но и погода у Щедрина действительно объясняет человека, а не иллюстрирует сатирические инвективы писателя. Психологическая нагруженность погодных описаний и упоминаний у Щедрина очевидна. Более того, салтыковское отношение к погоде как непреодолимым (природным, а не общественным) обстоятельствам образа действия определяет и художественные средства её изображения. Здесь писатель отнюдь не сатирик, а чаще всего лирик; во всяком случае, в его погодных описаниях нет сарказма, хотя они могут быть освещены иронией в её разнообразных оттенках.

Писатель-народник Николай Русанов вспоминал, что Глеб Успенский (чей талант высоко ценил Салтыков) однажды добродушно посмеялся над Марксом, который «проштрафился в этом году» в новгородском селе Чудово, где летом Успенский отдыхал. «В “Капитале” говорится, что стоимость – это лишь человеческий труд. Но вот в прошлом году “стоимость” лукошка грибов была 15 копеек, а в нынешнем году бабы и за 50 копеек не отдают… А всё оттого, что в прошлом году дождь всё лето шёл, а за это лето и трёх дней хорошего дождя не было… Вот вам Маркс дождя-то и не предусмотрел».

К сожалению, большинство истолкователей Щедрина, а по их наущению и читателей, также «не предусматривало» многих начал его поэтики, сводя её к сугубо сатирической, если не сказать – осуждающей («даже погода в России должна быть всегда дурной»). Так что бывший царский сановник, ставший доброхотным щедриноведом, заслуживает некоторого снисхождения. Кроме реальных изображений погоды у Щедрина, есть ведь ещё и климат восприятия его произведений. А его никак нельзя назвать благоприятным.

В нашей средней школе традиционно изучают сказки Щедрина, представляя их как одну из главных вершин его творчества. Хотя почему-то из тридцати с лишним сочинений Салтыкова, которых он объявил сказками, читается всего пять-шесть, от силы семь. Скажем прямо, сказочная форма в литературе всегда хоть чуточку, но остаётся стилизацией, имитацией фольклора – в то время как литература сильна авторским словом. И Салтыков знал это прекрасно и ценил неизменно. Но зачем же он тогда их, сказки, писал?!

С самыми первыми сказками всё просто – в своём месте мы об этом сказали. И про мужика, кормившего двух генералов, и про дикого помещика, и про пропавшую совесть он писал для задуманного детского сборника. А потом – многолетний перерыв, и к сказкам он вернулся, наряду с многообразным и упорным писанием других произведений, только после закрытия «Отечественных записок».

Объяснение этому, вероятно, кроется в его сохраняющейся тяге к публицистике. Но теперь своей печатной трибуны у Салтыкова не было и, вынужденный печататься в разных периодических изданиях, он стал искать новые способы высказывания на злобу дня с выразительными знаками, объединяющими его публицистические сочинения. Такие способы Салтыков нашёл, в частности, на пути возвращения к уже своеобразно представленной им жанровой форме «сказки», притом что объединение стилистически разнородных произведений этим знаком с вековой традицией зачастую было условным.

Между прочим, именно изучение цензурной истории салтыковских сказок показывает, что запреты здесь имели очень определённое основание: запрещалось то, что наводило на прямые ассоциации с личностью и деятельностью императора. Так, сказки «Медведь на воеводстве» и «Орел-меценат» были напечатаны в России только в 1906 году. Но даже советские щедриноведы признавали, что содержащиеся в сказке «Медведь на воеводстве» злободневные намёки на правительство Александра III – не главное в ней. Сегодня очевидно, что Салтыков, вне зависимости от его первоначального замысла, сатирически изобразил, кажется, универсальную для России модель государственного управления, которая, в разных модификациях, существовала в императорской России, при большевиках, в перестроечное и постперестроечное время и при посткоммунизме, перерастающем в необольшевизм.

Цензурный запрет на сказку «Орел-меценат» имел свои серьёзные основания, так как в свете гуманитарной политики 1880-х годов произведение было явно несправедливым по отношению к императору Александру III, как теперь видно, обеспечившему широкое и плодотворное развитие науки, техники, культуры, литературы и искусства. Однако с общей точки зрения сатира сказки прозорливо высмеивала общие недостатки меценатства и благотворительности, воспроизводящиеся в разных исторических условиях и при разных формах правления. Поэтому и сегодня свободная от исторических аллюзий сказка звучит свежо и остро.

Но эти издержки на новом, «постзаписочном» творческом пути Салтыкова были непринципиальны. Великий сатирик в течение немногих лет обрёл черты великого писателя, поднявшегося над конъюнктурой времени, над «категорическими формами» и постигающего мир с точки зрения вечных человеческих ценностей.

Возвращаясь к словам надежды в статье мартовского (1881) номера «Отечественных записок» о том, чтобы при «новом царствовании начался и новый период русской жизни», следует сказать: объективно как для России, так и для Салтыкова-писателя эпоха Александра III действительно стала новым, созидательным периодом. Это подтверждается художественными свершениями 1880-х годов, окончательно утвердившими его в классическом ряду русской литературы и мировой сатиры. Формально, но вместе с тем и знаменательно это выразилось, помимо прочего, в том, что 19 апреля 1885 года, наряду с Львом Толстым, Салтыкова избрали почётным членом Общества любителей российской словесности при Императорском Московском университете.

И что бы там ни писал и как бы ни жаловался на цензуру Михаил Евграфович, чиновники хорошо понимали, с кем имеют дело, и относились достаточно взвешенно не только к нему, но и в целом к публикациям в «Отечественных записках». Например, в «Вечере пятом. Пошехонское “дело”» «Пошехонских рассказов», написанном Салтыковым осенью 1883 года, по существу, шла речь о российском обществе, пребывающем в интеллектуальном инфантилизме и неспособном осознать, что политика Александра III, продолжившего реформы с учётом разрушительной деятельности социал-радикалов и злодейского убийства его отца-императора, нацелена на преодоление экстремизма во всех сферах российской жизни, на конкретное участие человека, прежде всего, в экономических и культурных преобразованиях.

Этот здравый критицизм автора был вполне оценён и цензором журнала, отмечавшим: «Очерк этот нельзя назвать благонамеренным, так как в нём наше общественное положение представляется в печальном виде; но, принимая в соображение, что в таком положении он обвиняет не правительство, а само общество и известную часть литературы, и что в таком духе и направлении пишутся Щедриным все статьи, цензор не считает эту настолько вредною, чтобы она требовала ареста декабрьской книжки».

Выразительная история произошла с книгой Салтыкова «Недоконченные беседы (“Между делом”)». Она много значила для него даже психологически – он стал готовить её к печати после закрытия «Отечественных записок», так отвлекаясь от горестных мыслей. Издавал книгу искушённый Стасюлевич, не устававший радоваться, что волею судьбы заполучил такого автора.

Прекрасно зная цензурные правила и то, что книги объёмом, превышающим десять печатных листов, освобождаются от предварительной цензуры, Стасюлевич после печати тиража (3050 экземпляров) предусмотрительно рассыпал её набор. Так книга вышла в свет, хотя и была сопровождена в соответствующих кулуарах следующим заключением председателя Санкт-Петербургского цензурного комитета, мудрого старца Александра Григорьевича Петрова: «Очерки эти изложены с тою же тенденциозностью и пессимизмом, с тем же грубым глумлением над обществом, которыми отличаются все произведения Салтыкова, но, по мнению цензора, которое я вполне разделяю, эти очерки не настолько вредны, чтобы по поводу их задерживать книгу. Я полагаю, что прекращение “Отечественных Записок”, редактором которых был Салтыков, не находилось ни в какой связи с этими очерками. Вследствие сего Комитет не видел основания препятствовать выпуску книги в свет».

Эта книга как-то затерялась среди щедринских сочинений, может быть, потому, что она, хотя и составлена из очерков, писавшихся и печатавшихся более десяти лет, всё же личностно-салтыковская. Заглавие её довольно хитроумно: хотя щедриноведение связывает его прежде всего с намёками на закрытие «Отечественных записок» (очерки первоначально печатались в журнале), в номинативах здесь всё же беседы (слово) и дело. В книге Салтыков довольно жёстко, а для читателя увлекательно изображает наше традиционное многоговорение, то, как мы в самых разных обстоятельствах исходим словами, оставаясь, чаще всего, в жестоком конфликте с самим собой.

Следом за этой книгой Салтыков без цензурных помех выпустил «Пошехонские рассказы», а одновременно с ноября 1884 года стал печатать в «Вестнике Европы» новый цикл – «Пёстрые письма». Ворчал при этом в письме Михайловскому: «Мое участие в “Вестнике Европы” я считаю ниспосланною мне провидением карою. Нет ничего ужаснее, как чувствовать себя иностранцем в журнале, в котором участвуешь. А я именно нахожусь в этом положении. Не понимаю, о чём хлопочут эти люди, хотя вижу, что у них есть что-то на уме. Какая-то шпилька. Но, во всяком случае, это не такой совершенный нужник, как “Русская мысль”, а только ватерклозет». Смысл письма понятен: адресат – Михайловский, который воевал с «Вестником» (а «Вестник» воевал с ним), но забавно, что под раздачу, куда более жёсткую, попала «Русская мысль», журнал, главным редактором которого был друг детства и всей жизни Салтыкова Сергей Андреевич Юрьев. Именно «Русскую мысль», напоминаю, стали получать подписчики «Отечественных записок» после закрытия журнала – как компенсацию.

Отдельным изданием «Пёстрые письма» вышли в ноябре 1886 года. На этот раз Салтыков вновь, после «Писем к тётеньке», проверял свои возможности в эпистолярной прозе, и вновь получился творчески интересный опыт. Письмо как форма доверительной речи, доступная каждому человеку, становится способом представить панорамную картину пёстрой, как её видит Салтыков, современности со своеобразными героями времени. Интерпретаторы цикла жёстко привязывали его к общественным, политическим и психологическим реалиям 1880-х годов, как они им виделись, но поскольку в основу действия Салтыков взял деятельные, чаще всего не в положительном смысле характеры с их пёстрыми судьбами, постольку в них волей-неволей не только стали проявляться универсальные черты человеческой натуры, но и сама в самих признаках времени стала просматриваться определённая повторяемость – вначале ретроспективная, а с ходом лет – и доныне – актуальная.

Цензурных затруднений с книжкой «Пёстрые письма» не было.

Вообще отношение к писателям у цензуры, у власти, у императора наконец в эти непредвзято рассматриваемые времена было отнюдь не людоедским – напротив, сдержанно-прозорливым. Так, 6 июля 1883 года был освобождён из сибирской ссылки и переведён на жительство в Астрахань Чернышевский.

Мизантропичный, без сомнения, обер-прокурор Святейшего синода Константин Победоносцев, над которым Салтыков раблезиански потешался в своих письмах, ещё в 1880-е годы предлагал императору отлучить Льва Толстого от церкви. Выслушав все аргументы «за», император сказал: «Не делайте из него мученика, а из меня его палача». Тема будет закрыта, а «“сиятельный нигилист” останется свободным критиком порядка и ниспровергателем устоев в “стране самовластья”»[45]. Ещё из жизни Льва Толстого при Александре III – первоначально запрещённая к публикации повесть «Крейцерова соната», которую император назвал циничной, была им же в 1891 году разрешена к публикации в составе собрания сочинений Толстого, что также представляется обоснованно-здравым.

* * *

В июне – августе 1885 года Салтыков вновь совершил поездку за границу. Жил он в Висбадене, откуда писал жалобные письма в Россию: «Руки дрожат, ноги колеблются, в голове шум и совершенное ослабление деятельности, потеря памяти, отсутствие воздуха и почти непрестанное умирание – вот какую картину я из себя представляю. И всё это вследствие заграничного путешествия, которое меня, измученного, окончательно доконало. Мне следовало бы забраться в какое-нибудь русское деревенское уединение, а меня погнали в Германию, где одно плохое знание русского языка выводит меня на каждом шагу из себя. Ночи я почти совсем не сплю, но днём дремлю, не переставая. Никогда ничего подобного не было – очевидно, конец»…

А осенью в Петербурге навалились на него все хвори, и пределы Российской империи он уже никогда не покидал.

Лето следующего, 1886 года Салтыковы решили провести на даче в финской Новой Кирке. Здесь Михаил Евграфович, беспрерывно жалуясь в рассылаемых письмах на погоду, недостаточность средств, жену, болезни, продолжал писать сказки и взялся за новую книгу – «Мелочи жизни». Поначалу он не хотел печатать её в «Вестнике Европы», решил попробовать в газете «Русские ведомости», но вскоре оказалось, что с чуждым Стасюлевичем работать проще, чем с более ему близким Василием Михайловичем Соболевским…

Так или иначе, но этот цикл, сюжетно симметричный с «Губернскими очерками», оказался новым витком в развитии салтыковской прозы, открывающей всё новые стороны пространства русского мира. Изумлённый Скабичевский писал, не особенно задумываясь: «Восьмидесятые годы были временем полного общественного затишья; жизнь начала однообразно и монотонно течь день за днём, бедная выдающимися событиями. Ничто уже в такой степени не волновало, не увлекало, не выводило из себя, как прежде. Понятно, что и характер и тон сатир Салтыкова значительно изменились: на место саркастического, жёлчного смеха прежних произведений является теперь величаво эпическое, степенное созерцание, исполненное то глубокой скорби, то восторженного пафоса».

Однако причина изменений была не в «затишье» времени, а в том, что Салтыков достиг высшей творческой силы в изображении всего, что ему желалось изобразить. Готовя отдельное издание, опасался цензуры, загодя обдумывал, какие можно сделать уступки, ещё не понимая, что написанное им – цензуре неподвластно. Так и оказалось – книга вышла в свет без помех 27 августа 1887 года.

Предыдущая главаГлава 32 из 37Следующая глава