К книге
Салтыков (Щедрин)Часть пятая. Действительный статский советник в непокое (1868–1884). Горький хлеб журнальной подёнщины
65%
Часть пятая. Действительный статский советник в непокое (1868–1884). Горький хлеб журнальной подёнщины
24

Подлинная история журнала «Отечественные записки» до сих пор не написана. Хотя в XIX веке он был одним из самых известных российских периодических изданий, и даже сейчас, уже в посткоммунистические времена, предпринималось несколько попыток если не возродить его, то, во всяком случае, что-то своё под этим названием выпускать. Вне сомнений, этот, говоря сегодняшним языком, бренд не утратил своей привлекательности.

Но истории классических «Отечественных записок», выходивших в императорской России, нет. То есть, разумеется, кое-какие труды об этом журнале появлялись в советское время, но они, за редчайшими исключениями, писались по канонам коммунистического обществоведения и ничего сколько-нибудь объективного о жизни журнала и о его содержании любознательному читателю не сообщали. Достаточно сказать, что в монографии, вышедшей уже в 1986 году и посвящённой «“Отечественным Запискам” Н. А. Некрасова и М. Е. Салтыкова-Щедрина (1868–1884)», Ленин и его сочинения названы около сорока раз, а самая содержательная, научно безупречная работа Владимира Бограда об «Отечественных записках» этих лет упоминается лишь по случаю. Исторический контекст в книге представлен на основании марксистско-ленинских догматов с минимальным вниманием к российским деятелям того времени и с бессмысленной характеристикой эпохи императора Александра III: «Общественный подъём сменился жестокой реакцией, натиском контрреволюции».

Но и позднее идеологизированный (и мифологизированный) подход к наследию «Отечественных записок» не был преодолён. Отдельные работы, появляющиеся в поле современной российской исторической (пожалуй, историки пишут об «Отечественных записках» больше, чем кто-либо) и филологической науки, малотиражны и, как видно, не вызывают серьёзных поправок в укоренившихся концепциях. Поэтому мы, может быть, наивно полагая, что эти превратные концепции к большинству читателей XXI века всё же не пробились, попытаемся просто посмотреть на то, как жил журнал «Отечественные записки» после того, как туда пришли Некрасов и Салтыков, чем он был богат и какие проблемы его преследовали. Посмотрим, листая журнал, а также документы и письма, которые откроют взаимоотношения его редакции с авторами, цензурой, – и, между прочим, с читателем, ради которого, собственно, периодика и выпускается.

К 1868 году, когда этот журнал вновь попал в руки Некрасова (и Салтыкова), он уже имел долгую – полувековую – историю, причём довольно пёструю, если взять слово из салтыковского лексикона. «Отечественные записки» придумал и вывел в свет принадлежавший по своим жизненным качествам к неиссякаемому племени российских чудаков Павел Петрович Свиньин (1787–1839). Фамилия неблагозвучная, конфузливо-смешная, а в действительности это лишь причудливый извив генеалогических древ. Свиньины относятся к старому, восходящему к XV веку костромо-галичскому дворянскому роду.

Окончивший с серебряной медалью Московский университетский благородный пансион, а затем Императорскую Академию художеств, Павел Петрович вошёл в круг воспетых Пушкиным «архивных юношей», то есть молодых интеллектуалов-чиновников уже нам известного Московского архива Коллегии иностранных дел. Страстный путешественник, он по делам службы смог добраться даже до Соединённых Статов (как он их называл в своих записках). Очевидно, дальние заграничные путешествия привели Свиньина к простой идее о необходимости больше узнать о собственной необъятной стране. Накопившиеся путевые заметки и рисунки он решил обнародовать. Так в 1818 году в Петербурге появился сборник «Отечественные записки Павла Свиньина» с бесхитростным, но по смыслу неоспоримо привлекательным эпиграфом на титульном листе:

Любить Отечество – велит природа, Бог;

А знать его – вот честь, достоинство и долг.

Содержание составил десяток очерков Свиньина – о Киево-Печерской лавре, о Бессарабской области, о Тульском оружейном заводе… Рассказал он и о выдающихся россиянах, причём выходцах из народа, – химике и технологе Семёне Власове, скульпторе-каменотёсе Самсоне Суханове, изобретателе-кожевеннике Иване Кукине…

Вскоре сборники превратились в журнал «Отечественные записки». За полвека с ним произошло многое: он закрывался, менял состав авторов. В 1839 году его издателем-редактором стал Андрей Александрович Краевский (1810–1889), личность под стать Свиньину, не менее, хотя и по-иному одарённая. Первым делом он пригласил соредактором непревзойдённого интеллектуала, писателя-энциклопедиста, князя Владимира Фёдоровича Одоевского. Для создания крепкого литературно-критического отдела Краевский перетащил из Москвы в Петербург Белинского, посулив ему жалованье в три с половиной тысячи рублей в год, хотя и ассигнациями. Правда, здесь он со своим планом – «дать пристанище всем мнениям без различия партий» – слегка обмишулился. Белинский был до мозга костей именно человеком партии (её в коммунистическое время превратно назвали «революционной демократией») и, несмотря на его природную одарённость и неисчерпаемую витальность, в целом не принёс блага ни русской литературе, ни русской общественной мысли. Ему, смутьяну и буяну, было тесно в границах журнальной программы, взлелеянной Свиньиным и Краевским, – «споспешествовать, сколько позволяют силы, русскому просвещению по всем его отраслям, передавая отечественной публике всё, что только может встретиться в литературе и в жизни замечательного, полезного и приятного, всё, что может обогатить ум знанием или настроить сердце к восприятию впечатлений изящного, образовать вкус». Силы у него – странная это болезнь, чахотка! – были немереные.

Вплоть до ухода Белинского из «Отечественных записок» в 1846 году здесь шла «холодная» война между ним и Краевским. «Холодная» потому, что в российских обстоятельствах разного рода умственных стеснений (не будем идеализировать эпоху императора Николая Павловича) энергичные писания Белинского привлекали к «Отечественным запискам» читателей из самых разных мест России (в 1840-е годы тираж журнала дошёл до восьми тысяч; для сравнения – тираж также многопрофильного журнала «Библиотека для чтения», сходного по объёму и составу, в конце 1830-х годов чуть превышал шесть тысяч). Здесь, как мы помним, появились и первые повести Салтыкова – «Противоречия» и «Запутанное дело».

Краевский придал «Отечественным запискам» обличье, с которым они и вошли в историю российской культуры, – литературный, политический и учёно-аналитический ежемесячник, один из первых российских, так называемых толстых журналов. Хотя в последующие годы издание вышло из круга самых популярных, всё же оно сохранило содержание, соответствующее своему ответственному названию.

Этому способствовал прошедший разностороннюю выучку у Белинского литературный критик Степан Дудышкин (1820–1866). Придя в «Отечественные записки» в 1852 году, он оберегал его содержание от «перенесения экономического вопроса в историю, в литературу, в право, в фельетон»[24], на чём начали сосредоточиваться в «Современнике» ещё при Белинском и подавно переориентировались при его идейных наследниках, Чернышевском и Добролюбове. Внезапная смерть Дудышкина от сердечного приступа, совпавшая с закрытием «Современника», заставила Краевского вновь перебирать варианты сохранения «Отечественных записок», ибо тираж их падал и в 1867 году составлял не более двух тысяч экземпляров.

Надо отдать Андрею Александровичу должное: при всей своей хозяйственной расчётливости (а как без неё при ведении дел?) он был наделён хорошим художественным вкусом, прекрасно осознавал свободные права творчества и, разумеется, литературы; стремясь, как всякий издатель, к доходу – за ним любой ценой не гнался. Принимая «Отечественные записки» у Свиньина, он полагал, что теперь в его руках «последняя надежда честной стороны нашей литературы»[25], и всегда помнил о необходимости сохранять эту амбициозную миссию журнала.

Кроме того, у большинства людей истинно талантливых есть прекрасное свойство: в хорошем деле они могут договориться друг с другом. В июле 1867 года после неспешных раздумий Краевский пригласил Некрасова возглавить беллетристический отдел «Отечественных записок». А тот, похвалив прозу в журнале, сразу начал гнуть своё: «Всё, что можно было бы ещё привлечь, сопряжено с затратами очень рискованными, потому что, как Вы сами знаете, упрочение и усиление журнального успеха зависит в наше время не от беллетристики».

Тем не менее переписка и переговоры продолжились. В октябре уже возникло имя Салтыкова, которому ещё только предстояли рязанские ристалища с Болдаревым. Первоначально Некрасов также присматривался к Писареву, неприкаянному после закрытия «Русского слова», хотел привести в «Отечественные записки» и бывших «современников» – Антоновича, Пыпина, Жуковского, Елисеева…

Однако не только Краевского, но даже Салтыкова все эти фигуранты едва ли радовали. Ещё в пору сотрудничества с «Современником» Салтыков, не терпевший эпигонов и начётчиков, призывал «молиться об укрощении антоновичевского духа» и вроде бы даже сочинил на сей предмет особую молитву. А экстремала Писарева Михаил Евграфович однажды в пылу полемики назвал «чимпандзе» (шимпанзе). Так что поначалу Салтыков соглашался быть лишь автором «Отечественных записок». Каждый отвоёвывал своё, но чтобы обновлённый журнал смог выходить с января 1868 года, два прагматика, Краевский и Некрасов, вынуждены были быстро прийти к компромиссу.

В это же время начали один за другим отваливаться предполагаемые соратники, совершенно не нужные и Краевскому, и Салтыкову. Антонович после закрытия «Современника» развеивался где-то в Европе, а поскольку с мобильной связью и с интернетом тогда было как-то не очень, постольку его особо и не искали. Любвеобильный публицист Юлий Жуковский начал страстно торговаться о величине своего жалованья в создаваемой редакции – и, естественно, ни с Некрасовым, ни с Краевским не договорился. Будущий академик Александр Пыпин, расставаясь с радикалистскими завихрениями юности, поступил на службу в респектабельный новый журнал «Вестник Европы», хотя ради корпоративного приличия и сделал вид, что не может войти в редакцию, коль отвергнут Жуковский. Трагическая нелепица оборвала жизнь Писарева: он, скрепя сердце согласившись писать для «Отечественных записок», в июле 1868 года неожиданно утонул во время романтической поездки на Балтику со своей троюродной сестрой, писательницей Марией Вилинской (литературное имя – Марко Вовчок)[26].

Правда, унылый богослов-расстрига Григорий Захарович Елисеев, тоже из «современников», возглавил публицистический отдел «Отечественных записок», но всё же глубинную Россию по опыту жизни он знал и хоть в какой-то мере соответствовал названию журнала, в котором изготовился работать. Да и у Салтыкова особой аллергии на Елисеева не было.

На титульных листах журнала в 1867 году стояло: «Отечественные записки, журнал литературный, политический и учёный, издаваемый А. Краевским». В самом низу страницы указывалось, что печатается он в типографии А. Краевского. С января 1868 года имя Краевского как издателя с титула было снято (хотя в названии типографии осталось), однако он продолжал числиться официальным редактором. Так графически были обозначены некоторые административные затруднения при смене редакции. Согласно заключённому 8 декабря 1867 года нотариальному договору об аренде «Отечественных записок», Некрасов объявлялся «гласно ответственным редактором». Краевский же, гласит договор, «оставаясь собственником журнала “Отечественные записки”, принимает на себя все обязанности издателя журнала, то есть всю хозяйственную часть издания». При этом, «предоставляя Некрасову полную свободу во всём, что касается собственно редакции журнала, Краевский как собственник сохраняет за собою право просматривать в корректурных листах все статьи, приготовленные к печати, и если заметит в них что-либо, могущее вызвать преследование администрации, то имеет право печатание такой статьи приостановить, сообщив свои соображения Некрасову».

Увы, один пункт этого договора – о Некрасове как «гласно ответственном редакторе» – так и не удалось выполнить: официальным редактором «Отечественных записок» оставался Краевский. Некрасова, несмотря на неоднократные попытки изменить положение, на это место власти так и не пустили. Но вскоре после его кончины, не чиня каких-либо препятствий, 27 марта 1878 года утвердили официальным редактором Салтыкова, каковым он и оставался вплоть до прекращения журнала. Именно при Салтыкове-редакторе тираж «Отечественных записок» порой стал переваливать за десять тысяч экземпляров. В силу своего характера браня Краевского устно и эпистолярно, в реальности он сохранял с собственником журнала и его издателем ровные, деловые и даже товарищеские отношения.

Краевский пережил Салтыкова всего на несколько месяцев: в августе 1889 года его привезли мёртвым из Павловска в собственный дом на углу Литейного проспекта и Бассейной улицы (здесь помещалась и редакция «Отечественных записок»). Дмитрий Васильевич Григорович, в молодости заслуживший похвалу Белинского, писавший для «Современника», а затем отдрейфовавший в искусствоведение, разнёс по столице слух, что Андрей Александрович умер в объятиях своей содержанки – некоей вдовы-полковницы. Этот несносный наблюдатель-семьянин, покаянно называвший себя «величайшим блядуном» и сам содержавший молодых барышень, решил прибавить нечто свеженькое к тем слухам, которые давно ходили о многодетном отце и многолетнем вдовце Краевском. Покойный, став председателем Комиссии по народному образованию Петербургской думы и основав в городе более двухсот начальных школ, будто бы оказывал особое покровительство нескольким молодым учительницам.

Как мы знаем, Михаил Евграфович никогда не прикидывался ханжой, но и то, что он называл клубницизмом[27], не приобретало у него пошлых, склочных черт. Он тоже знал о неуёмной увлечённости своего издателя миром прекрасного, но даже в драматических ситуациях придавал этому художественный окрас. Так, сообщая П. В. Анненкову об откликах по поводу закрытия «Отечественных записок», писал: «Краевский отозвался, как ему, в качестве старого кобеля, надлежит. “Я, говорит, мог бы ещё попользоваться от ʽОтеч<ественных> зап<исок>’. – Так попользуйтесь! говорю. – Нет, теперь уж что – а мог бы… продать!”».

Щедриноведы долго ломали головы о причинах нередко экстравагантных чиновничьих решений по отношению к «Отечественным запискам». Казалось странным, что после закрытия «Современника» Некрасова вновь допустили к периодическому изданию. Было обращено внимание на то, что известный интеллектуал, министр внутренних дел Пётр Александрович Валуев, прекрасно знавший европейскую практику обращения с оппозиционными изданиями, решил и в России «сосредоточить бродячие литературные силы бывшего “Современника” в одном журнале, полагая, что в противном случае они разбредутся по другим изданиям». Однако это мнение одного из цензоров того времени представляется сильным упрощением происходившего в действительности. Валуев, если помнить о других его нестандартных административных шагах, пёкся не о судьбах «современников» (два журнала – не забудем и про «Русское слово» – уже закрыли, зачем же обеспечивать самим себе необходимость закрытия ещё одного?).

Отчасти, возможно, действия Валуева объясняются суждением осведомлённого в правительственных интригах поэта Аполлона Майкова, писавшего 7 января 1868 года Достоевскому: «На нынешний год готова высыпать целая ватага из молчавшего лагеря. Злые языки говорят даже, что их выпускают для поражения Аксакова и Каткова (условно говоря, славянофилов-реформистов и консерваторов. – С. Д.) и русской партии (приверженцев просвещённого самодержавия уваровского толка. – С. Д.)». Напрашивается вывод: Валуев хотел обеспечить литературно-общественное поле силами на всех флангах для новых журнальных драк, драк, разумеется, подконтрольных. Обеспечить для того, чтобы тем самым отрегулировать всегда выигрышный механизм сдержек и противовесов – помогающий избежать экстремального и, следовательно, неуправляемого развития событий.

В пользу такого варианта, предусматривающего взаимоподавление разных политических сил, говорит то, что цензором, надзирающим за «Отечественными записками», стал шестидесятилетний тенор, композитор, музыкальный критик Феофил Матвеевич Толстой. Историю взаимоотношений этой экзотической личности с журналом в 1868–1871 годах подробно изучил Корней Чуковский. На основании приводимых им писем Толстого можно сделать вывод, что с первых номеров журнал попытались сделать максимально управляемым. Это не удалось лишь потому, что Некрасов, не испытывавший никаких иллюзий по поводу благоволения власти, быстро нашёл путь приручения цензора: стал печатать на страницах «Отечественных записок» разнообразные сочинения Толстого и его приятелей, причём сопровождая это весомыми гонорарами.

Благодарный Толстой из беспристрастного строгого цензора быстро превратился в горячего защитника и хранителя журнала. Правда, такой откровенно коррупционный альянс не мог существовать долго: в октябре 1871 года министр Тимашев указал заведующему Главным управлением по делам печати, уже известному нам Михаилу Романовичу Шидловскому на «совершенное неудобство того способа наблюдения, которому были подвергаемы “Отечественные Записки”». Толстой вынужден был уйти в отставку, а журнал стал готовиться к завершению курортного сезона. Впрочем, это освободило редакцию от необходимости вынужденно публиковать на своих страницах писания, которые полностью расходились с принятыми там критериями творческого качества.

О цензуре нам ещё придётся говорить, а сейчас посмотрим, как устроился Салтыков в этом знаменитом российском издании, которому на протяжении полутора десятков лет суждено было оставаться главным раздражителем российской литературной, а во многом и общественно-политической жизни.

Зачем это им было нужно? Сакраментальный вопрос, на который необходимо ответить сегодня. На него отвечали и раньше, но высказанные ответы не кажутся убедительными. Советские щедриноведы, нещадно пытаясь модернизировать реальные исторические пружины поступков и действий и при этом, как в щедринском Танце Неуклонности, до вывиха шейных позвонков ловя взглядом соответствующие партийные решения, помещали некрасовско-салтыковские «Отечественные записки» в сплетение «революционно-просветительских идей “наследства 60-х годов”» и «идей старого народничества» (вариация, также восходящая к ленинской оценке: этот журнал – «главный легальный орган народнического движения, рупор народнической идеологии»).

Если же следовать фактам, то смысл и содержание завершающего цикла существования журнала «Отечественные записки» были определены тем, что журналом руководили крупнейший в период после Пушкина и до Блока русский поэт Некрасов и один из титанов русской прозы Салтыков, а постоянным автором был величайший русский драматург того времени – Александр Николаевич Островский[28]. Именно их несравненная художественная мощь, а не выдающиеся редакторско-издательские таланты притянули к «Отечественным запискам» внимание российских читателей.

И Некрасов, и Салтыков не были редакторами, самоустранившимися от публикаций в собственном журнале. С точки зрения высокой издательской этики это не совсем правильно. И уязвимо, если бы это были не они, а литераторы из других классов литературной табели о рангах. Они приняли в свои руки «Отечественные записки» не только под влиянием различных обстоятельств, но руководясь своей главной творческой силой – интуицией. Приняли не для того, чтобы создать для литературоведческих начётчиков ХХ века «орган революционной демократии», а чтобы вверить своим современникам издание, которое представляло бы русскую литературу такой, какую они сами хотели бы читать.

И это во многом получилось (идеала здесь нет). Получилось потому, что в основу своей работы соредакторы положили следование началам художественности, а не принципам идейной чистоты. Был ещё Елисеев, но он мало что определял, а сам по себе энергичный критик Николай Михайловский сразу начал глушить издание аттракционами своих эффектных схем. Но и он с художественной точки зрения был очень красноречив: те, кто искал в «Отечественных записках» продолжения политических битв «Современника», обнаруживали там статьи старательного, но бескрылого Скабичевского и Михайловского, в которых удивительным образом отражалось его умение «лихо танцевать мазурку»[29]. «Шестидесятые годы» ушли в историю, а их фигуранты, составлявшие лагерь так называемых «нетерпеливцев», социал-радикалы, пытавшиеся заменить реформы катастрофическим взрывом, потерпели полное нравственное фиаско на путях созидания.

Можно и нужно пожалеть Чернышевского, оказавшегося в местах не столь отдалённых по установлениям ещё дореформенной российской юриспруденции, оплакать безвременно погибших Добролюбова и Писарева, но проблема была не в этих потерях, а в том, что реальной практике, пусть противоречиво, но развёртывавшихся реформ новые «нетерпеливцы» могли противопоставить только террор, начатый нелепым выстрелом Каракозова и зловеще развернувшийся в семидесятые годы. То, что «нетерпеливцы» неотвратимо скатятся к прямой уголовщине, показал Лесков в романе «На ножах» (первопубликация прошла в журнале «Русский вестник» с октября 1870-го по октябрь 1871-го) и, вслед за ним, Достоевский в «Бесах» (печатались в том же «Русском вестнике» в 1871 году, завершены в декабре 1872 года).

Нужно отметить ещё одну особенность этого времени, порождённую самим цивилизационным развитием. Привычная журнальная полемика с её неспешным ритмом становилась вчерашним днём. Бурно развивались коммуникации, прежде всего телеграф и железные дороги, с каждым годом росло значение газет как мобильных трибун для обсуждения любых вопросов общества и культуры. Ещё булгаринская «Северная пчела» с её огромными тиражами и распространяемостью самим своим существованием пророчила наступление новых информационных времён, а когда система правительственных привилегий, которыми пользовался Булгарин-газетчик, была и ослаблена, и расширена, журналы как суррогатная форма парламентаризма окончательно перестали быть актуальными. Кроме общеизвестных и универсальных «Санкт-Петербургских ведомостей» заявили о себе «Московские ведомости» Михаила Каткова и Павла Леонтьева, «Голос», газета политическая и литературная, которую Краевский прозорливо учредил ещё в 1863 году, выходившее как раз с января 1868 года «Новое время» Алексея Суворина… Таким образом, сидя на журнале, его публицисты и сам Салтыков заведомо обнаруживали невозможность ведения спора с газетами. Это, прежде всего, отвращало их от конъюнктурных выпадов, а главное, подталкивало к необходимости обобщений и отыскания таких контекстов, которые события дня представляли бы во взаимосвязи с событиями года, эпохи, самой истории страны.

И Салтыков с Некрасовым незамедлительно учли все эти новые обстоятельства существования своего детища. Надо видеть, что помимо стихотворений, в том числе на актуальные темы, и поэм «Дедушка», «Русские женщины», «Кому на Руси жить хорошо» Некрасов опубликовал в «Отечественных записках» неувядаемую поэму «Современники», которая выглядит блистательным поэтическим панданом к сатирическим циклам Салтыкова 1870-х годов и очевидно относится к тому, что мы выше уже назвали философской буффонадой, а не к полулярной тогда стихотворной юмористике.

Салтыков, печатавший с 1868 года всё, им создаваемое, только в «Отечественных записках», пережил здесь поистине творческое преображение. Настрочив в 1868 году для журнала кучу рецензий (Михаил Евграфович был не только проницательным читателем, но и удивительным критиком-парадоксалистом), с января года 1869-го он стал печатать там «Историю одного города» (отдельным изданием вышла в ноябре 1870 года). В февральском номере под общей шапкой «Для детей» появились «Повесть о том, как мужик двух генералов прокормил» и «Пропала совесть», а в мартовском – «Дикий помещик». Первоначально они предназначались для задуманного с Некрасовым детского сборника, а в итоге уже в 1880-е годы попали в знаменитый цикл щедринских сказок, о которых мы ещё скажем в своём месте, но не здесь, ибо к сказочной форме Салтыков вернулся только после закрытия «Отечественных записок».

А «История одного города» до сих пор составляет некоторую проблему для российского читательского сознания. Книгу то включают в школьную программу по литературе, то выносят из неё, и похоже, что многомудрые методисты просто не знают, что с ней делать. Пускать её по разряду антисамодержавной сатиры как-то неловко (хотя блистательные по исполнению, но совершенно посторонние иллюстрации, например, Сергея Алимова, к этому подталкивают). Представлять как неисчерпаемый источник злободневных аллюзий и ошарашивающих ассоциаций соблазнительно, но как-то непедагогично, особенно на фоне роста учительских зарплат.

Между тем почти любое массовое издание этой книги (а перепечатывают «Историю одного города» часто), даже самое утлое, сопровождается двумя письмами Салтыкова, в которых он, удивлённый первыми интерпретациями своего сочинения, решил не то, чтобы его объяснить, но обозначить то главное, ради чего «История» и написана.

В итоге получился, по сути, манифест всего его творчества, и вот его ключевые точки.

Со стороны содержания:

«Не “историческую”, а совершенно обыкновенную сатиру имел я в виду, сатиру, направленную против тех характеристических черт русской жизни, которые делают её не вполне удобною. Черты эти суть: благодушие, доведённое до рыхлости, ширина размаха, выражающаяся с одной стороны в непрерывном мордобитии, с другой – в стрельбе из пушек по воробьям, легкомыслие, доведённое до способности не краснея лгать самым бессовестным образом.

В практическом применении эти свойства производят результаты, по моему мнению, весьма дурные, а именно: необеспеченность жизни, произвол, непредусмотрительность, недостаток веры в будущее и т. п. Хотя же я знаю подлинно, что существуют и другие черты, но так как меня специально занимает вопрос, отчего происходят жизненные неудобства, то я и занимаюсь только теми явлениями, которые служат к разъяснению этого вопроса»;

«В слове “народ” надо отличать два понятия: народ исторический (то есть действующий на поприще истории; он оценивается и приобретает сочувствие по мере дел своих) и народ, представляющий собою идею демократизма. Первому, выносящему на своих плечах Бородавкиных, Бурчеевых и т. п., я действительно сочувствовать не могу. Второму я всегда сочувствовал, и все мои сочинения полны этим сочувствием (если он выказывает стремление выйти из состояния бессознательности, тогда сочувствие к нему является вполне законным, но мера этого сочувствия всё-таки обусловливается мерою усилий, делаемых народом на пути к сознательности)».

Со стороны формы:

«Искусство, точно так же, как и наука, оценивает жизненные явления единственно по их внутренней стоимости, без всякого участия великодушия или сострадания»;

«Я выработал себе такое убеждение, что никакою формою стесняться не следует, и заметил, что в сатире это не только не безобразно, но иногда даже не безэффектно. И мне кажется, что ввиду тех целей, которые я преследую, такое свободное отношение к форме вполне позволительно».

Здесь, между прочим, мы находим и ключ к тому, как сегодня читать «Историю одного города». Подивившись и посмеявшись над «Описью градоначальникам», надо читать этот свободный роман как историю взаимоотношений русского народа с властью. Тогда всё становится понятным даже без комментариев, но никак не теряет своего значения, ибо всё, что нам рассказывают о нас же, заслуживает всяческого внимания и обдумывания. Хотя это и нелегко.

Между прочим, именно на «Истории одного города» просто объяснить особенности чтения произведений Салтыкова. Давнее утверждение о том, что их невозможно понять без историко-культурных комментариев, отводится, как только мы снимаем с наследия писателя навязанный ему шлейф антисамодержавной сатиры. У Салтыкова всегда говорится о человеке и людях, о человеке и его семье, о сообществе людей на родной земле. Для того чтобы вполне понять «Горе от ума», «Евгения Онегина», «Мёртвые души», тоже нужны некоторые умственные усилия и некоторое образование – а смысл любых комментариев заключается не в том, чтобы преодолеть непонимание, а в обогащении читательского восприятия.

Заметьте: «История одного города» появилась сразу вслед за «Войной и миром», автор которой, по его собственному утверждению, больше всего любил в своём произведении мысль народную. Но та же мысль народная главенствует и в «Истории одного города». Салтыков в «Истории одного города» так же, как Лев Толстой в своей книге, преобразовал в необходимой для него конфигурации традиции исторического романа и показал своё видение действий народа «на поприще истории». Это для него самое важное здесь. А собственно морфологии власти, фигурантам народоуправления посвящён его до сих пор недопрочитанный цикл тех же лет «Помпадуры и помпадурши» (первое книжное издание вышло в ноябре 1873 года). И если сегоня читать его именно с этой точки зрения, ни на одной странице не заскучаете.

«Изображая жизнь, находящуюся под игом безумия, я рассчитывал на возбуждение в читателе горького чувства, а отнюдь не весёлонравия», – пишет Салтыков об «Истории одного города», но это относится не только к ней. «Помпадуры и помпадурши» насквозь пронизаны токами иронии разнообразных оттенков, от тёплого юмора до жёлчного сарказма.

С виртуозной экспрессией придумав именование губернских администраторов (помпадуры) и их возлюбленных (помпадурши), Салтыков развернул перед своими читателями особый мир, где государственное подчинено частному. Это было тем более выразительно, что, как писатель не раз повторял, у него различаются смыслы слов «государство» и «отечество». А здесь… какое уж отечество! Помпадуров и помпадурш Салтыков относит к тем своим персонажам, для которых отечество «есть известная территория, в которой мы, по снабжении себя надлежащими паспортами, имеем местожительство», и явно не причисляет их к тем «личностям, которые слову “отечество” придают очень серьёзный смысл» и «прямо говорят, что отечеству надлежит служить, а не жрать его».

Пустоутробное, жизнерадостно-животное существование помпадуров вдохновенно живописуется Салтыковым: «Он был так хорош, что она невольно загляделась. Брюнет небольшого роста, но чрезвычайно пропорционально сложенный, он, казалось, был создан для того, чтобы повелевать и очаровывать. На левой щеке его была брошена небольшая бородавка (она всё заметила!), а над губой прихотливо вился тёмный ус, который он по временам прикусывал. Красота его была совсем другого рода, нежели красота старого помпадура. У того и нос и губы были такие мягкие, такие уморительные, что так и позывало как-нибудь их скомкать, смять, а потом, пожалуй, и поцеловать. Но не за красоту поцеловать, а именно за уморительность. У этого, напротив, всё было крепко, всё говорило о неуклонности, неупустительности и натиске…»

Но смысл этого изображения совсем не в том, чтобы свести счёты с теми или иными конкретными администраторами, подвернувшимися на служебном пути. Перо Салтыкова напитано энергией того состояния, что власть в управлении людьми освобождает от каких-либо сдерживаний силы самоуправства, таящиеся в каждом человеке. И укорота этому на земных путях не отыскивается!

«Уже начинали спускаться сумерки, и на улицах показалось ещё больше усиленное движение, нежели утром. По так называемой губернаторской улице протянулась целая вереница разнообразнейших экипажей; тут были и пошевни, запряжённые лихими тройками, украшенными лентами и бубенчиками с малиновым звоном, и простые городские сани, и уродливые, нелепо-тяжёлые возки, и охотницкие сани, везомые сильными, едва сдерживаемыми рысаками. В пошевнях блистали наезжие львицы, жёны местных аристократов; охотницкими санями и рысаками щеголяли молодые наезжие львы. По временам какая-нибудь тройка выезжала из ряда и стремглав неслась по самой серёдке улицы, подымая целые облака снежной пыли; за нею вдогонку летело несколько охотницких саней, перегоняя друг друга; слышался смех и визг; нарумяненные морозом молодые женские лица суетливо оборачивались назад и в то же время нетерпеливо понукали кучера; тройка неслась сильнее и сильнее; догоняющие сзади наездники приходили в азарт и ничего не видели. Тут был и Коля Собачкин на своём сером, сильном рысаке; он ехал обок с предводительскими санями и, по-видимому, говорил нечто очень острое, потому что пикантная предводительша хохотала и грозила ему пальчиком; тут была и томная мадам Первагина, и на запятках у ней, как дома, приютился маленький Фуксенок; тут была и величественная баронесса фон Цанарцт, урождённая княжна Абдул-Рахметова, которой что-то напевал в уши Серёжа Свайкин. Одним словом, это была целая выставка, на которую губерния прислала лучшие свои цветы и которая могла бы назваться вполне изящною, если бы не портили общего впечатления девицы Лоботрясовы, девицы пожилые и скаредные, выехавшие на гулянье в каком-то лохматом возке, запряжённом тройкой лохматых же кляч.

Козелков смотрел из окошка на эту суматоху и думал: “Господи! зачем я уродился сановником! зачем я не Серёжа Свайкин? зачем я не Собачкин! зачем даже не скверный, мозглявый Фуксенок!” В эту минуту ему хотелось побегать. В особенности привлекала его великолепная баронесса фон Цанарцт. “Так бы я там…” – говорил он и не договаривал, потому что у него дух занимался от одного воображения…»

Разумеется, Козелков и своё, и не совсем своё, и вовсе не своё возьмёт. Ибо, повторю, «Помпадуры и помпадурши» – это не о провинции, и не о властях в провинции, а о взаимоотношениях человека с силой власти.

Салтыков, без сомнения, запомнил обиду, которую не таили на него рязанцы за «Письма о провинции». Во всяком случае, не оправданием перед ними, а свидетельством о том, что «Письма о провинции» отнюдь не питаются презрением к людям этой самой провинции, а передают человеческие взаимоотношения в пространстве и во времени, стали ещё два его произведения, печатавшиеся в «Отечественных записках» в 1869–1872 годах.

Цикл «Господа ташкентцы: Картины нравов» вырос как художественное осмысление последствий исторических событий – присоединения в 1860-х годах к Российской империи среднеазиатских территорий (Ташкент в 1867 году стал центром образованного здесь Туркестанского генерал-губернаторства). Это тоже вариация на тему «писем о провинции», только здесь взят совершенно другой угол зрения: в новую российскую провинцию, наполняя созданные здесь структуры российской власти, хлынули чиновники – из столиц, из русских губерний – и заработали так, что Салтыков не только создал вечную метафору Ташкента, но и обосновал её воспроизводимость в иных пространствах и временах.

«Как термин отвлечённый, – поясняет он, – Ташкент есть страна, лежащая всюду, где бьют по зубам и где имеет право гражданственности предание о Макаре, телят не гоняющем». Но при этом «истинный Ташкент устраивает свою храмину в нравах и в сердце человека.

Всякий, кто видит в семейном очаге своего ближнего не ограждённое место, а арену для весёлонравных похождений, есть ташкентец;

всякий, кто в физиономии своего ближнего видит не образ Божий, а ток, на котором может во всякое время молотить кулаками, есть ташкентец;

всякий, кто, не стесняясь, швыряет своим ближним, как неодушевлённою вещью, кто видит в нём лишь материал, на котором можно удовлетворять всевозможным проказливым движениям, есть ташкентец.

Человек, рассуждающий, что вселенная есть не что иное, как выморочное пространство, существующее для того, чтоб на нём можно было плевать во все стороны, есть ташкентец…».

Говоря о неуёмной энергии ташкентцев, Салтыков вольно или невольно побуждает нас вспомнить о других типах времени (и жизни как таковой), уже выведенных им в литературное пространство. Но в отличие от консервативных «историографов» и рефлексирующих «пионеров» ташкентцы преисполнены энергией социального эгоизма и в своих стяжательских устремлениях непревзойдённы.

«В мире общественных отношений нет ничего обыденного, а тем менее постороннего, – говорит Салтыков. – Всё нас касается, касается не косвенно, а прямо, и только тогда мы успеем покорить свои страхи, когда уловим интимный тон жизни или, иначе, когда мы вполне усвоим себе обычай вопрошать все без изъятия явления, которые она производит».

Вопрос, чего хотят ташкентцы, «разрешается одним словом:

Жрать!!

Жрать что бы то ни было, ценою чего бы то ни было!».

А «как добыть еду», для ташкентца не составляет затруднений. «Пирог, начинённый устностью и гласностью, – помилуйте! да это такое объеденье, что век его ешь – и век сыт не будешь!»

Можно, разумеется, обсуждать рискованность образов, прямо названных по реальному и ходкому топониму, Можно даже предположить негодование не только уроженцев и проживавших в реальном Ташкенте (которых и в нынешней России немало), но и тех, кого новая «устность и гласность» вознесла к верхушке общества и к возможности «жрать что бы то ни было»… Но можно и принять игру писательской фантазии, тем более что Салтыков стремится к обновлению слова.

Ташкентец, пишет он, «это просветитель. Просветитель вообще, просветитель на всяком месте и во что бы то ни стало; и притом просветитель, свободный от наук. <…> Он создал особенный род просветительной деятельности – просвещения безазбучного, которое не обогащает просвещаемого знаниями, не даёт ему более удобных общежительных форм, а только снабжает известным запахом».

Наблюдение за происходящим побудило Салтыкова не только обозначить род ташкентцев, но и назвать их виды:

«ташкентца, цивилизующего in partibus (в стране неверных);

ташкентца, цивилизующего внутренности;

ташкентца, разрабатывающего собственность казённую (в просторечии – казнокрад);

ташкентца, разрабатывающего собственность частную (в просторечии – вор);

ташкентца промышленного;

ташкентца, разрабатывающего смуту внешнюю;

ташкентца, разрабатывающего смуту внутреннюю;

и так далее, почти до бесконечности».

Наряду с неувядаемым циклом о ташкентцах Салтыков пишет роман-обозрение «Дневник провинциала в Петербурге». Вновь, по сути, споря с обидевшимися рязанскими «провинциалами», он запускает своего провинциала в столицу и предлагает посмотреть, что получается (между прочим, первоначальное заглавие – «В погоне за счастьем, история моих изнурений» – было экспрессивнее, хотя и близко к фельетонности, которую усматривал в «Дневнике» сам Салтыков).

А получается очень весело, пока не становится жутковато: в основе сюжета – фантасмагорические аферы в интеллектуальных и хозяйственных сферах жизни на фоне проекта «О необходимости оглушения в смысле временного усыпления чувств». Очнувшись после всех своих столичных похождений в больнице для умалишённых, провинциал записывает в своём дневнике: «“Хищник” – вот истинный представитель нашего времени, вот высшее выражение типа нового ветхого человека. “Хищник” проникает всюду, захватывает все места, захватывает все куски, интригует, сгорает завистью, подставляет ногу, стремится, спотыкается, встаёт и опять стремится…»

Но, замечает ведомый автором провинциал, «за хищником смиренно выступает чистенький, весь поддёрнутый “пенкосниматель”. Это тоже “хищник”, но в более скромных размерах. Это почтительный пролаз, в котором “сладкая привычка жить” заслонила все прочие мотивы существования. Это тихо курлыкающий панегирист хищничества, признающий в нём единственную законную форму жизни и трепетно простирающий руку для получения подачки. Это бессовестный человек, не потому, что он сознательно совершал бессовестные дела, а потому, что не имеет ясного понятия о человеческой совести.

“Хищник” проводит принцип хищничества в жизни; пенкосниматель возводит его в догмат и сочиняет правила на предмет наилучшего производства хищничества. <…>

“Хищник”, свежуя своего ближнего, делает это потому, что уж такая ему вышла линия; но он всё-таки знает, что ближнему его больно. Пенкосниматель свежует своего ближнего и не задаётся даже мыслью, больно ли ему или не больно.

“Хищник” рискует; пенкосниматель идёт наверное.

“Хищник” не дорожит приобретёнными благами; пенкосниматель – любит спрятать и капитализировать. <…>

“Хищник” мстителен и зол, но в проявлении этих качеств не опирается ни на какие законы; пенкосниматель мстителен и зол, но при этом всегда оговаривается, что имеет право быть мстительным на основании такой-то статьи и злым – на основании такого-то параграфа».

Пенкосниматель – поистине глобальное литературное открытие Салтыкова. Черты этого прихотливого социально-психологического типа и самого стиля человеческого поведения просматриваются не только в героях последующих произведений Салтыкова, но и у различных персонажей русской и мировой литературы, причём сатирические среди них занимают очень небольшое место.

Между прочим, когда в июле 1872 года Главное управление по делам печати (сиречь цензура) объявило редакции «Отечественных записок» первое предостережение (то есть предупреждение о возможном закрытии; оно, согласно новым цензурным правилам, проводилось после получения трёх предостережений), в редакции решили, что это было вызвано именно публикацией «Дневника провинциала в Петербурге». (Хотя формально в предостережении указывалась очередная статья в ежемесячной журнальной хронике «Наши общественные дела», которую вёл постоянный автор «Отечественных записок», публицист Николай Демерт, талантливый, но запойно пьющий, – за «резкое порицание недавно изданных законов о народном просвещении» и стремление «к возбуждению в обществе недоверия к сим законам, а в учащихся как неуважение к начальству и преподавателям, так и неудовольствие против вводимой ныне системы образования».)

А по сюжету «Дневника» персонажами с участием тайного советника Козьмы Пруткова обсуждались проекты «об упразднении» и «об уничтожении», под которыми подразумевались утверждённые в июне ужесточения во временных правилах о печати.

* * *

Несмотря на цензурные неудобства, в эти годы бурного творческого развития произошли радостные изменения и в семейной жизни Михаила Евграфовича.

Переехав из Рязани в Петербург, Салтыковы поселились на Фурштатской улице, близ Таврического сада. «Квартира у нас очень удобная и красивая, – писала Елизавета Аполлоновна, – везде освещено газом, и лестница из белого мрамора». Разумеется, у Салтыковых была прислуга, со временем появился свой конный выезд – лошади, экипаж, сани с медвежьей полостью, которую доставили из Витенёва.

Жили Салтыковы, по свидетельству той же Елизаветы Аполлоновны, весело: летом отдыхали на островах, ходили в гости и сами принимали гостей, устраивали семейные обеды, так как братья Салтыкова Дмитрий, Сергей и Илья с семьями бывали в Петербурге и наездами жили здесь. Михаил Евграфович принимал участие в устройстве судьбы своих племянников – рано осиротевших детей сестры Любови Евграфовны, в замужестве Зиловой, умершей в 1854 году (обладавшая богатым голосом широкого диапазона Прасковья Зилова (Верёвкина), окончив Петербургскую консерваторию, стала европейски известной оперной певицей). Сестра Елизаветы Аполлоновны Анна, вышедшая замуж довольно поздно, приезжала в гости из нижегородского имения Янова, в котором жила вместе с родителями.

Среди приёмов в домах петербургского культурного сообщества, где бывал Салтыков с женой, надо отметить вечера на Васильевском острове у художника Николая Николаевича Ге. Они были знакомы с 1857 года и испытывали друг к другу взаимную симпатию, Михаил Евграфович писал о картинах Ге «Тайная вечеря» и «Пётр I, допрашивающий царевича Алексея…». Именно кисти Ге принадлежит первый живописный, психологически очень глубокий портрет Салтыкова (1872). Михаил Евграфович также видел Ге иллюстратором «Истории одного города» (он «по моим наставлениям может сделать нечто хорошее») – правда, зная художественную манеру Ге, трудно предугадать результат, но всё же очень жаль, что этот опыт так и не свершился.

Салтыковы были завсегдатаями спектаклей французской труппы Михайловского театра, итальянской оперы, Александринского театра. Елизавета Аполлоновна, по многим свидетельствам, была одарённой пианисткой, и, хотя так и не достигла профессиональных высот и успеха, рояль, на худой конец, фортепьяно никогда не молчали в их доме. Музицированием, может быть, вспомнив детство, увлёкся и Михаил Евграфович. Он брал у жены уроки, любили они играть и в четыре руки.

Музыкальные пристрастия Салтыкова были довольно прихотливы, но и здесь он шёл своими путями художественного гения. Его можно было застать за разбором нот бетховенских симфоний, но при этом он с вдохновением совершал сатирические выпады против новаторской музыки Мусоргского, правда, сквозь призму восприятия нелюбимого критика Владимира Стасова – по его мнению, «пенкоснимателя» от искусства.

* * *

Для истинного писателя всё становится литературным событием. Долгие годы супруги Салтыковы оставались бездетными, и наконец 1 февраля 1872 года у четы родился сын Константин. Первое сообщение о появлении первенца Салтыков послал Некрасову: «Родился сын Константин, который, очевидно, будет публицистом, ибо ревёт самым наглым образом. Происшествие сие случилось сего 1 февраля в 3 часа ночи».

Всё или почти всё могло оказаться и оказывалось объектом щедринской сатиры. Почти всё – но не детство, не дети. Порой мелькали у него, правда, в каких-то сюжетных коллизиях маленькие расчётливые буржуйчики, но это лишь прорывалась досада на малолетнюю чичиковщину, на преждевременное взросление, на неумение порадоваться счастью своего детства, если оно протекает в безмятежном достатке.

Через несколько дней Салтыков писал витенёвскому управляющему Алексею Каблукову: «1-го числа этого месяца в 3 часа пополуночи (в ночь с 31 января) родился у нас сын Константин, который и просил Вас любить его. <…> И жена и ребёнок здоровы, хотя жена страдала 24 часа. Попросите священника Николая Ивановича отслужить молебен за моего малого (именинник 21 мая) и заплатите из моих денег 5 р.».

И завершил своё письмо просьбой:

«Просим принять благосклонно нашего сына, который кажется нам прелестнейшим ребёнком в Целом мире».

Второй прелестнейший ребёнок – дочь Лиза – родилась у Салтыковых 9 января 1873 года. «У меня родилась дщерь Елизавет», – сообщает он автору «Отечественных записок» Александру Энгельгардту, как, впрочем, и всем своим корреспондентам в эти дни. В марте того же года Салтыков пишет матери: «Костя уж довольно хорошо ходит без посторонней помощи и начинает кое-что лепетать. Но зубов у него мало: всего шесть, и это мешает отнять от груди. Впрочем, к Святой думаем кормилицу рассчитать. Лиза начала улыбаться. Она порядочная крикунья. Костя, как две капли воды, похож на мой портрет, который писал покойный живописец Павел. Как будет потеплее, я сниму с него фотографию и пришлю Вам». А Елизавета Аполлоновна прибавляет: «Спешу благодарить Вас за присланный на зубок Лизе подарок, она очень маленькая и чёрненькая. Костя похож на Вас больше, чем на Мишу. Он очень ласковый ребёнок. Теперь нам придётся менять квартиру, так как в этой очень тесно, и бедный Мишель отдал свой кабинет детям, а сам занимается в гостиной, где ему все мешают».

Квартиру Салтыковы сменили только в мае 1874 года. Семья переехала в дом князя Курцевича в уютном районе Пески, недалеко от Николаевского (ныне Московского) вокзала. Но здесь они прожили недолго: после первой длительной поездки за границу петербургское место жительства пришлось поменять. Найденная Салтыковым в июне 1876 года девятикомнатная квартира – «почти у самого Невского», на Литейном проспекте, дом 62 (ныне 60) – стала его последним жизненным пристанищем. Здание сохранилось, но несмотря на многолетние, ещё в ленинградские времена усилия С. А. Макашина, щедриноведов, деятелей культуры, музей-квартиру Салтыкова здесь так и не открыли. Нет его и доныне. Висит только установленная ещё в 1914 году Петербургской городской думой и позднее подновлённая скромная мемориальная доска. Зато – кульбит совершенно в духе щедринской поэтики – симметрично, на левой половине дома красуется помпезная плита с барельефом Ульянова-Ленина – оказывается, в этом доме он проводил конспиративные встречи по поводу издания нелегальщины. Гарь террористических организаций, злокозненно зависшая над наследием Салтыкова, так и не развеялась…

* * *

Порой, по разным причинам, в щедриноведческих работах приводятся слова из одной рецензии на щедринскую публикацию в «Отечественных записках»: «“Отечественные Записки” – это не что иное, как Щедрин. Щедрина есть что-нибудь – “Отечественные Записки” читаются; нет Щедрина – не разрезываются».

Самое интересное, что отзыв о публикации критический, а напечатан он в журнале-газете «Гражданин» в пору, когда его редактировал Достоевский. К тому времени, как этот отзыв появился, Салтыков напечатал в «Отечественных записках» немало произведений. Но дело не только в количестве: постоянные публикации Салтыкова постепенно приобретали художественно определённую, но совершенно салтыковскую (щедринскую) форму. Её начатки теперь легко просматриваются в «Признаках времени», в «Письмах из провинции» (время и место), развиваются в «Господах ташкентцах» и цикле «Благонамеренные речи», запущенном в октябре 1872 года. Как знать, может быть, форма «Дневника писателя» пришла в голову Достоевскому, когда он читал салтыково-щедринское в «Отечественных записках» (кстати, он не все их подписывал Щедриным)?

Многообразный, мерцающий, ведущий с читателем сложную интеллектуальную игру «Щедрин» и порой амбициозный и, во всяком случае, лиро-эпически, а не сатирически настроенный «Писатель» Достоевского трудносопоставимы. Но и тот и другой всё-таки в своих начинаниях заявляют о непреложности права на независимое высказывание. И право это получило подтверждение самым естественным образом: того и другого читатели с нетерпением ждали.

Вместе с тем, даже признавая замечание критика о верховенстве Щедрина в «Отечественных записках», невозможно свести все культурно-историческое значение этого журнала лишь к тому факту, что здесь печатались Салтыков, Некрасов и Островский. Журнал в новом обличье появился, когда на российском журнальном поле главенствовал такой гигант, как «Русский вестник», и стал мощно развиваться «Вестник Европы». По богатству литературных предложений «Отечественные записки» конкуренции с ними не выдерживали, но редакция на это ставку и не делала. Её читателя, воспитанного на Добролюбове, Чернышевском, Писареве с их прагматическим отношением к изящной словесности, в журнале интересовала главным образом вторая часть, «Современное обозрение», да и в первой – художественной – они искали Большие Идеи, а не Большой Стиль.

Разумеется, публицистические (политические) разделы существовали и у конкурентов, но там давали не те интерпретации современных событий, которые нужны были читателям «Отечественных записок». Их большинство по-прежнему составляли пёстрые по своим взглядам и предпочтениям нетерпеливцы, преимущественно из разночинной среды, кающиеся дворяне, барышни, вдохновлённые конспиративным чтением романа «Что делать?»…

Справедливости ради надо сказать, что очеркистика, публицистика, обозрения «Отечественных записок» Некрасова и Салтыкова носили аналитический характер и обозначали действительные проблемы развития России. Политическую крамолу в этих номерах находили только два рода читателей: ретроградные цензоры, без которых порой не обходилось, и, уже в ХХ веке, советские литературоведы, страстно желавшие представить журнал как «трибуну демократической и революционной пропаганды». В действительности же это была живая дискуссионная площадка, где проходил достаточно свободный обмен мнениями, порой противоположными; недаром, повторим, «Отечественные записки» последнего периода их существования историки изучают прилежнее литературоведов.

Литературоведам с беллетристикой и поэзией журнала очень непросто. Утвердившееся на страницах «Отечественных записок» противостояние так называемому «чистому искусству», фактическое продвижение необходимости утилитаристских подходов в литературе остаются на совести всех сотрудников редакции, не исключая Салтыкова. Ими поддерживалась бытописательная, накрепко связанная с событиями современности проза, те беллетристы, у которых уже была репутация умеющих, по известному выражению Чернышевского, писать «о народе правду без всяких прикрас» – Фёдор Решетников, Василий Слепцов, Александр Левитов, Иван Кущевский. Способные, но явно не звёзды, к тому же в большинстве со своими однообразными личными проблемами. Позднее появились Илья Салов и Николай Златовратский – имена, оставшиеся в третьем ряду русской литературы того времени. Единственным литературным открытием «Отечественных записок» надо признать Всеволода Гаршина, хотя, повторим, на поиск художественных талантов установки у редакции не было.

Постоянный интерес к прозе «Отечественных записок» обеспечивали лишь два автора – Салтыков и Глеб Успенский. Но и то сказать: сложноустроенная проза и того и другого, рассчитанная на интеллектуальные усилия и, по сути, сотворчество, не предполагала массового читателя.

Также следует обратить внимание на следующую особенность редакционной политики, непосредственно связанную с Салтыковым. Он взял на себя добровольную и очень трудозатратную обязанность редактуры тех поступающих в журнал произведений, которые чем-то привлекали, но по разным причинам ещё не признавались готовыми для обнародования.

Писатель Павел Засодимский оставил свои воспоминания о сотрудничестве с «Отечественными записками». В них неплохо переданы общий тон общения Салтыкова с авторами и стиль его работы. Засодимский, постоянный автор журнала «Дело», прекратил отношения с редакцией, разойдясь во взглядах на артельные труды крестьян, и предложил свою новую повесть «Печать Антихриста» «Отечественным запискам». Отправившись за ответом в редакцию, он встретился с Салтыковым:

«Первое впечатление, произведённое на меня нашим знаменитым сатириком, было не особенно приятное. Его серьёзное лицо, густые нахмуренные брови, большое pince-nez в тёмной черепаховой оправе, сердитый взгляд, как мне показалось, словно с недовольством надутые губы – не понравились мне. Его глухой голос, говор, ворчливый тон, жесты, – всё в нём мне показалось грубо, отпугивало меня. Он напомнил мне одного строгого директора гимназии.

– Мы берём вашу повесть… – проворчал он, не спуская с меня глаз и поблёскивая своим ужасным pince-nez. – Только вот насчёт заглавия… “Печать Антихриста”… Что такое!.. Надо переменить… Что это за “печать”! <…>

Я ему возразил, что из повести ясно видно, что это за “печать”.

– Так-то так, да всё-таки неловко… – продолжал он. – Лучше – попроще… Надо придумать что-нибудь другое… А то, Бог знает что, – “Печать Антихриста”! Испугать можно… Да что ж мы… пойдём – сядем! – перебил он себя на полуслове. <…>

– Ну, например, скажем, “История села Смурина”? – подумав, предложил Салтыков.

– “История села Горюхина” Пушкина… – заметил я.

– Гм! Да… положим… – проворчал мой собеседник. – Ну, “Летопись”… “Хроника”, что ли…

Так мы и порешили».

Но этом правки не закончились. Салтыков попросил подписать повесть «Хроника села Смурина» псевдонимом именно потому, что прежде Засодимский печатался в журнале «Дело». Хотя оба журнала общественное мнение относило к так называемому «прогрессивному направлению», сам Салтыков считал, что они разных лагерей, не одного прихода (и, действительно, в сравнении с узкокорпоративным «Делом», изданием социал-радикалистской нацеленности, «Отечественные записки» выглядят примером аналитической открытости и художественной широты).

Помимо этого, Салтыков основательно переработал текст повести, убирая из неё фрагменты, которые, по его мнению, не могли пройти через цензуру («посгладил коегде», по его выражению). Надо признать, что здесь Михаил Евграфович перестраховывался – такое происходило на протяжении всей его литературной работы, и он знал за собой этот грех, сокрушённо говоря о своём «трепетании» перед цензурой. Зачастую воспринимая её именно как недремлющего Аргуса (хотя поистине лютым Аргусом отечественная цензура стала только во времена большевизма), он недооценивал тот факт, что среди цензурных чертей, как он называл цензоров, было немало образованных и по-своему свободных людей. И они многократно, пусть по разным причинам (но именно потому, что были «не олухами», по выражению Салтыкова), не вмешивались в тексты, которые получали для цензурирования. В итоге многое из правленного Салтыковым Засодимский восстановил в книжном издании – и без каких-либо цензурных помех.

В воспоминаниях Засодимского также выразительна своей характерностью следующая подробность: «По окончании делового разговора Михаил Евграфович вдруг оживился, “опростился”, редакторская суровость слетела с него, и сатирик-громовержец обратился в приятного, весёлого и очень для меня симпатичного собеседника. При виде такой чудесной метаморфозы я подумал: вот уж именно “наружность иногда обманчива бывает, иной – как зверь, а добр, тот ласков, а кусает”. <…> В первый раз он может напугать, – думал я… <…> под этой суровой, мрачной, угрюмой наружностью скрывался очень добрый, даже мягкий человек…»

Но, повторю, Салтыков занимался не только перестраховочным цензурированием поступающих материалов. Вместо обычной работы с автором, который самостоятельно устраняет замечания редактора, Михаил Евграфович попросту, сообразно своему вкусу, переписывал не приглянувшиеся ему фрагменты произведений. Это составило особую проблему для щедриноведов, которые не раз обнаруживали в художественно заурядных текстах забытых авторов, которые нередко встречались в «Отечественных записках», неожиданно яркие детали, подробности, реплики, сюжетные ходы…

Таким образом, тема «Салтыков-редактор» и сегодня остаётся достаточно таинственной и, возможно, навсегда оставляющей неразрешимыми загадки авторства.

Не очень просто складывались отношения редакции и с именитыми писателями. Несмотря на свой непреложный авторитет, Салтыков так и не смог привлечь в журнал ранее здесь печатавшегося, между прочим, посмертного зятя Свиньина, разнообразно одарённого Писемского, чутко искавшего особый путь для России, с оглядкой на успехи чужестранного и без какой-либо идеализации национальных достижений. (Может, последний не забыл литературные бои шестидесятых, где ему не раз доставалось от Салтыкова в обличье Щедрина?)

Фактически отверг «Отечественные записки» и Лев Толстой. Невзирая на сложные отношения с Михаилом Катковым, редактором «Русского вестника», где он печатал «Войну и мир» и «Анну Каренину», Толстой опубликовал у Салтыкова и Некрасова лишь одну статью, правда, большую, – «О народном образовании» (1874. № 9). Другой постоянный автор «Русского вестника», Достоевский, после скандала с Катковым по поводу изъятия из романа «Бесы» главы «У Тихона», откликнувшись на выгодное по гонорару предложение Некрасова, решил передать свой новый роман «Подросток. Записки юноши» в «Отечественные записки». Однако такое решение было не по нраву Салтыкову, который после прочтения первых частей назвал роман Достоевского «просто сумасшедшим». Как и Толстой, Достоевский стал для салтыковских «Отечественных записок» автором одного произведения. Хотя в декабре 1876 года Салтыков как ни в чём не бывало просил у Фёдора Михайловича «хотя небольшой рассказ», тот сотрудничество не возобновил…

Непросто обстояло дело в журнале и с поэзией. Наперекор присутствию в литературе Афанасия Фета, как раз вновь ставшего Шеншиным, русский лиризм в эпоху реформ перекочевал в пантеон (в современном, а не в римском значении этого слова), как теперь видно, набирая новое качество перед расцветом в ту пору, которую назовут Серебряным веком. Но пока истинные таланты были наперечёт. Из таковых, кроме Некрасова, в постоянных авторах журнала состояли Алексей Жемчужников, один из создателей Козьмы Пруткова, неторопливый поэт странной судьбы, и переводчик, а также поэт-сатирик Дмитрий Минаев, по-своему стихотворно поддерживавший щедринскую линию «Отечественных записок».

Однажды на страницах журнала появился Яков Полонский с поэмой «Мими», за которую пришлось заплатить непомерный гонорар, даже в ущерб безотказному и аккуратному Островскому.

Плодовитый, но среднеспособный Алексей Плещеев был секретарём редакции, а после смерти Некрасова взял под свою опеку поэтический отдел, однако свежего лирического ветра он в атмосферу «Отечественных записок» принести не мог.

В журнале печаталось немало переводных произведений, но усмотреть в отобранном черты какой-то системы затруднительно. Скорее, здесь исходили из возможностей переводчиков, сотрудничавших с журналом. Наряду с проходными версификациями здесь можно найти очень интересные опыты. Так, Дмитрий Михаловский предпринял первую попытку сделать полный перевод «Песни о Гайавате» Лонгфелло, Пётр Вейнберг перевёл кантату Роберта Бёрнса «Весёлые нищие», а Николай Курочкин – стихотворения Шарля Бодлера, которого наряду с Некрасовым и Уитменом следует отнести к первооткрывателям урбанистической темы в мировой поэзии. Можно, правда, добавить, что в одном из номеров было напечатано переведённое тем же Михаловским стихотворение Сюлли-Прюдома, которому многие годы спустя было суждено стать первым лауреатом Нобелевской премии по литературе. Но тогда придётся вспомнить и то, что сам Нобель видел таким лауреатом Льва Толстого, но тот отказался…

Нет, нам с такой адвокатурой не справиться. Честнее признать, что не поэзия шла среди главных пунктов программы «Отечественных записок». После кончины Некрасова наш Пушкин тринадцатого выпуска и вовсе впал здесь в полное равнодушие: он терпеть не мог стихов Надсона, но дал ему место на страницах журнала. Затем в «Отечественных записках» прошла первая серьёзная публикация Дмитрия Мережковского-поэта. Но это, как и сюжет с Надсоном, лишь подтверждает истину – случайности чаще происходят в самых рационализированных пространствах. Это ещё и на фоне того факта, что и Мережковский как поэт – величина незначительная.

Литературная принципиальность Салтыкова порой шла вразрез не только с коммерческими интересами издания, но и с фундаментальным принципом любого журнала – пробовать на вкус и на вес разнообразные новации современного искусства, прихотливо соотносящиеся с общественно-политическим развитием страны.

Ещё в 1868 году вырвавшийся из узилища Писарев, вероятно, смиряя инстинкты социального отрицания, взрослея и устремляясь к постижению человеческой природы, увлёкся сочинениями молодого французского писателя Антуана Гюстава Дроза и, что называется, с колёс «переделал» для «Отечественных записок» его свежий, 1868 года, роман «Le Cahier bleu de M-elle Cibot» («Синяя тетрадь мадемуазель Сибо»), в переводе названный «Золотые годы молодой француженки». В своём примечании к публикации Писарев обращал внимание на то, что это сочинение – первый романный опыт Дроза, уже имеющего репутацию «талантливого и блестящего фельетониста». Но «эта книга, как по идее, так и по выполнению, стоит гораздо выше его лёгких, отлично отделанных и лакированных, но очень фривольных фельетонных безделушек». Вместе с тем, продолжал Писарев, «при всей своей фривольности, эти фельетоны не лишены интереса, и мы в скором времени воспользуемся ими, как материалами для характеристики умственной и нравственной жизни в тех слоях французского общества, в которых они произвели сильное впечатление и приобрели себе обширные круги друзей и врагов».

Однако планы Писарева остались невоплощёнными не из-за его безвременной гибели (в конце концов подхватить и развить чужие идеи – дело естественное и нередкое). В том же 1868 году, в ноябрьском номере журнала появилась салтыковская (хотя и без подписи) статья «Новаторы особого рода», оформленная как рецензия на роман Петра Боборыкина «Жертва вечерняя», но направленная против «клубницизма» и клубничной (то есть фривольной) литературы в целом. Особую остроту ситуации придавал помещённый в этом же номере рассказ Салтыкова (подпись: Н. Щедрин) «Старая помпадурша», который можно и пустить по разряду фривольности (если внимать анонимной статье Салтыкова), и отнести к драгоценностям раблезианской сатиры, оспаривающей автора бесподписной статьи.

Остаётся высказывать только догадки о причинах такого соседства, но то, что оно отражает некий принципиальный конфликт между Салтыковым и Щедриным, – вне сомнений.

Самообуздание?

В статье проводилась жёсткая попытка установить границу между «традицией плотского цинизма», выражающей «учение о срывании цветов удовольствия», и литературой, изображающей «всякого рода праздных, скучающих, исковерканных и поражённых язвою мельчайшего самолюбия людей», главные жизненные принципы которых «вращаются около самого ограниченного числа представлений, между которыми едва ли не самую видную роль играют: необузданность воли, стремление подавить сознательную работу мысли, трудобоязнь и, наконец… клубника во всех видах и формах, как отдохновение от подвигов по части необузданности».

Но, как показывает литературная практика и прежде всего творчество самого Салтыкова, граница эта зыбка и приложима лишь в обсуждении произведений вполне заурядных. Автор статьи совершенно справедливо отмечает, что «самый мир истины и права есть мир нарождающийся и потому окружённый обстановкою настолько колеблющеюся, что она ещё слишком мало ограждает его от притязаний своеволия и необузданности». Но он же не может не признать, что даже изображение «нищего духом нахала» или «страдающего разжижением спинного мозга эстетика-клубнициста» нельзя считать излишним, тем более зачастую они выступают «не в роли действующих лиц без речей», но «в роли героев» – «сторонников отжившего предания и бессознательности».

Однако затем, неправомерно рационализируя творческий процесс (чего сам в своей практике не придерживался), Салтыков пускается в рассуждения о смысле «весёлого содержания» произведения, который всегда должен ограничивать изображение обсуждаемого («хлам»), чтобы не свести это к «нимфомании и приапизму», не «помутить в читателе рассудок и возбудить в нём ощущение пола».

Естественно, Боборыкин был не согласен с причислением «Жертвы вечерней» к порнографической литературе, о чём и написал позднее в своих воспоминаниях: «Замысел “Жертвы вечерней” не имел ничего общего с порнографической литературой, а содержал в себе горький урок и беспощадное изображение пустоты светской жизни, которая и доводит мою героиню до полного нравственного банкротства».

Но не только спор о воплощении замыслов остался незавершённым – сама по себе проблема красоты порока до сих пор остаётся в круге самых актуальных как для литературы и искусства, так и для самой жизни (смотрите, например, у Достоевского в романе «Братья Карамазовы», который автор не понёс в «Отечественные записки», а послал ужасному Каткову в «Русский вестник»).

Хотя бы то хорошо, что Салтыков, жёстко и даже безапелляционно споря с Боборыкиным, не только не отлучил его от «Отечественных записок», но, напротив, постоянно расширял поле сотрудничества с этим «русским Золя».

* * *

Издание, редактура газеты или журнала перестраивают всю жизнь человека. Он начинает жить в двоящемся времени – его жизненное расписание жёстко подчиняется графику выхода номеров, сразу в двух пространствах – в пространстве номера и только затем в пространстве жизни. Такое самоотвержение совсем не обещает удачи с изданием, но почему-то вновь и вновь разные люди в разных местах земли за это берутся. По самым разным причинам, но, может быть, у каждого редактора есть стремление достичь того ощущения, о котором мы знаем с детских лет. А именно…

В одном из номеров «Отечественных записок» было напечатано сделанное Дмитрием Минаевым стихотворное переложение сказки Андерсена «Королевское платье» (Keiserens nye Klder; традиционный перевод – «Новое платье короля»). В его финальной строфе, можно сказать, метафорически отражена программная претензия редакции «Отечественных записок» – стать изданием, представляющим отечественную реальность на основании разума и невзирая на лица.

Из окон, точно как из лож,

Смотрели дамы, молодёжь,

Крича единогласно:

– О, как наряд его хорош!

И как он сшит прекрасно!..

Но мимо мальчик шёл.

– Да он почти что гол!..

Ребёнок крикнул звонко…

И поняли все разом,

Что только у ребёнка

Нашёлся здравый разум.

Предыдущая главаГлава 24 из 37Следующая глава