К книге
Салтыков (Щедрин)Часть четвёртая. Служить как писать (1857–1868). Перо вице-губернатора
46%
Часть четвёртая. Служить как писать (1857–1868). Перо вице-губернатора
17

В год, когда в русской литературе обустраивалось место вечного надворного советника Щедрина, надворный советник Салтыков получил чин советника коллежского, то есть при военном расчислении полковника. Это произошло 10 октября 1857 года.

К тому времени Салтыков имел и другие отличия. 27 октября 1856 года его избрали действительным членом Императорского Русского географического общества. Основанное в 1845 году, оно быстро стало крупной научно-исследовательской организацией, совершенно необходимой для нашей страны, в которой, по глубокому суждению Гоголя, история имеет свойство превращаться в географию. Один из основателей общества, вице-адмирал Фёдор Литке так определил самый смысл его существования: «Наше отечество… <…> представляет само по себе особую часть света <…> и… <…> главным предметом Русского географического общества должно быть возделывание географии России». Салтыкова избирали по отделению статистики России и представили как исполнителя различных официальных поручений министра внутренних дел по предмету статистики, имеющего «много данных для хозяйственно-статистических описаний некоторых приволжских губерний» (очевидно, имелся в виду его опыт проведения в Вятке в 1850 и 1854 годах сельскохозяйственных выставок).

Но, как видно, академические исследования не подходили для сложноустроенного разума Михаила Евграфовича. Получив назначение в Рязань, он вернул в общество нерассмотренной посланную ему статью «Очерки промышленности в Устюге Великом, в прежнем и нынешнем состоянии». Что ему теперь далёкий Великий Устюг, когда досталась служба в месте, географически от нашей древней столицы близком, но административно, можно сказать, скандальном?

С 1851 года Рязанской губернией управлял действительный статский советник, камергер Пётр Петрович Новосильцев (Новосильцов). Это была довольно заметная личность того времени, прославившаяся отнюдь не своими свершениями на благо Отечества. Его дед происходил из мценских мещан, попался на краже со взломом, но ему повезло. После наказания кнутом вместо сибирской ссылки он был отправлен на военную службу. И солдатом оказался лихим – дослужился до офицерства и личного дворянства. Сын его, Пётр Иванович, достижения отца не распылил, а приумножил. Начав при императрице Елизавете службу мелким чиновником, при Екатерине II обрёл потомственное дворянство и был внесён в дворянскую родословную книгу Орловской губернии. Не только злые, но и знающие языки говорили, что своей карьерой этот Новосильцев был обязан выгодной женитьбе на генеральской дочке Екатерине Торсуковой. Все начальники ценили его за честность и предусмотрительность. «Он заботится много о своих собственных интересах, однако он заботится равным образом и об армии», – сказала императрица Екатерина о Новосильцеве как генерал-провиантмейстере, отвечавшем за обеспечение войск продовольствием.

Главная выгода женитьбы была в обретённых родственных связях. Тёткой жены, хотя и по свойству, оказалась всем известная Мария Саввишна Перекусихина, служанка-наперсница Екатерины II, именовавшей её мой друг. Под покровительством Перекусихиной Пётр Иванович Новосильцев с деликатным упорством двигался по коридорам власти. И дети его в этих коридорах не растерялись. Интересный нам Пётр Петрович Новосильцев, кавалергард в молодости, стал адъютантом прославленного московского военного губернатора, светлейшего князя Дмитрия Голицына, затем, до назначения гражданским губернатором в Рязань, московским вице-губернатором. Вероятно, собственно военная стезя его не увлекала, ибо ротмистром лейб-гвардии Кавалергардского полка много лет он числился без прохождения службы. Имел довольно экстравагантную внешность (в свете находили, что лицом он схож с орангутангом, а из-за выдающегося вперёд подбородка удостоили прозвища casse-noisettes, то есть «щелкунчик»). Однако ни обличье, ни известная болезненность не мешали многочисленным успешным романам Новосильцева с именитыми красавицами. Общительность Петра Петровича простиралась и на литературные салоны, где он слыл завсегдатаем, сумев познакомиться с Карамзиным, Жуковским, Пушкиным – как однажды заметил Гоголь, Новосильцев «был знаком всем нашим литераторам». Но этот внешне деликатный, беззлобный, отчасти добродушный человек не имел сколько-нибудь твёрдых убеждений и, по признанию многих, оставался вполне легкомысленным.

Оказавшись в Рязани, Новосильцев, заботясь о карьере, не прозябал в кабинете, а занялся уездными ревизиями. Но одно дело – нежные амуры с прекрасными дамами, наполненные остротами и лирическими откровениями встречи с писателями, а совсем другое – бесконечные конфликты крепостных с их немилосердными хозяевами. Здесь было всё: обложение непосильным оброком во время неурожая и обременение крестьян господскими работами – продолжающееся насаждение барщины, которой занято до шести дней в неделю, в то время, как для своей работы крестьянам оставляются только ненастные дни; изъятие у крестьян земли; отдача в рекруты в счёт будущих наборов; принуждение дворовых девушек к сожительству с барином, другие бесчинства над дворовыми людьми и, как следствие, покушения на жизнь помещиков, поджоги имений. А ещё мздоимство чиновников, поборы, казнокрадство…

Меры оздоровления, предлагавшиеся Новосильцевым, ничего не оздоравливали, только обостряли. Нередко он приезжал на место происшествия в сопровождении военной команды Рязанского внутреннего гарнизонного батальона, но какое согласие может быть под воздействием грубой силы? Повсюду звучало одно и то же требование: «приобрести освобождение от крепостного состояния». Но рязанская власть его не слышала.

Пожар разгорелся в большом селе Мурмине в Зарайском уезде Рязанской губернии. Его получила в наследство от отца известная поэтесса и переводчица, держательница одного из московских литературных салонов Каролина Карловна Павлова (в девичестве Яниш). Отношения её с мужем, прозаиком Николаем Павловым, оказавшимся картёжником, пьяницей и волокитой, разладились ещё в начале 1850-х годов, и она отвлекалась от жизненных страстей в заграничном путешествии. Так что Мурмино и находящаяся в нём большая фабрика армейского сукна попали под надзор беспутного супруга. А он оказался хозяином суровым, что не очень-то вязалось с фактами его замысловатой жизни.

Происхождение Павлов имел вполне демократическое: его мать, уроженка Южного Кавказа, подростком вывезли в Москву из Персидского похода 1796 года, а отцом был то ли дворовый генерала Владимира Грушецкого Филипп Павлов, то ли сам Грушецкий. Окончив Московский университет, Николай Филиппович одно время служил заседателем Московского надворного суда и, в частности, расследовал злоупотребления на бумажной фабрике, где обнаружил не только незаконное использование труда крепостных, но и участие в этом грязном предпринимательстве ряда «значительных лиц». Такая въедливость не способствовала карьерному росту Павлова, но он уже имел репутацию искусного переводчика, а вскоре завоевал известность как автор незаурядной прозы. Среди тех, кто в 1830–1840-е годы был одержим, как тогда говорили, «умственными занятиями», Павлов относился, наряду с Герценом и Чаадаевым, к «главным, самым исключительным защитникам западной цивилизации» (характеристика А. И. Кошелёва).

Однако, получив в свои руки фабрику, превратился в нещадного эксплуататора: понуждал крестьян возить дрова для паровой машины в воскресенье и в дни церковных праздников, распродавал зерно из общественного амбара, не обращая никакого внимания на жалобы… В конце концов работавшие на фабрике попросту забастовали. Здесь вновь возникает интересная подробность: к бунтовщикам приехал собственной персоной губернатор Новосильцев. Трудно удержаться от предположения, что Пётр Петрович, водивший, как мы помним, дружбу с литераторами, наверняка бывавший в салоне госпожи Павловой, решил и теперь не отказать себе в удовольствии пообщаться с именитым писателем, пусть в экстравагантных обстоятельствах. Правда, прибыл он в сопровождении двухсот пятидесяти солдат всё того же рязанского гарнизонного батальона и воза розог.

Встреча получилась на славу, ибо Павлов губернатора не подвёл. Когда на площади в центре села, перед церковью, любитель изящной словесности, отшвырнув поднесённые ему на вышитом полотенце хлеб-соль, поставил крестьян под прицел солдат, затем на колени и велел высечь их розгами, он потребовал, чтобы и старикам и подросткам обоих полов в этом назидании не делали исключения. Вероятно, особую ярость у прибывших вызвало то, что большая часть крестьян, почуяв недоброе, успела скрыться в лесу.

Эта дикая история дошла до Петербурга, однако губернатор как ни в чём не бывало философически писал министру внутренних дел: «Я нисколько не сомневаюсь, что цель их жалобы заключается не в указании притеснений и обременении их работами, как пишут они в своей просьбе, но в отыскании свободы из помещичьего владения».

Новосильцев словно забыл, что в 1856 году в Рязанской губернии уже была министерская ревизия, открывшая множество злоупотреблений со стороны администрации. Итоги её были грозными: отчётность в производстве дел запущена, вице-губернатор четыре года не производил ревизии, тогда как по правилам они должны производиться дважды ежегодно, чиновники особых поручений передают порученные им следствия один другому, и никто не поверяет их, хотя дела очень серьёзные: жестокое обращение помещиков со своими крестьянами, подделка кредитных билетов, раскольничьи дела. Кумовство в полной силе, жалованье многим служащим выдаётся несвоевременно…

После событий в Мурмине губерния не успокоилась. Жалобы крестьян на помещиков продолжались, участились случаи неповиновения. В декабре 1857 года крестьяне деревни Островки ворвались в дом помещика Жилинского, потребовав уменьшения оброка, прекращения бесчинств в отношении крестьянских жён… Опасаясь за свою жизнь, помещик с требованиями крестьян согласился и затем бежал из имения. Помещица Иващенко из сельца Щурово Касимовского уезда написала на крестьян, не платящих повинности, жалобу в присутствие предводителей и депутатов дворянства. Однако при рассмотрении дела выяснилось, что и помещица, и управляющий имением жестоко обращаются с крестьянами, что привело к удалению управляющего.

Наконец удалён был и рязанский губернатор Новосильцев. Его отставили от должности «за несочувствие крестьянской реформе». Исполняющим обязанности губернатора был назначен действительный статский советник, камергер Михаил Карлович Клингенберг. В 1839 году он окончил с серебряной медалью Императорский Царскосельский лицей, делал карьеру по Министерству внутренних дел, и это с психологической точки зрения заведомо было на руку Салтыкову («Поздравь меня, – пишет он старшему брату Дмитрию Евграфовичу. – Я назначен совершенно неожиданно вице-губернатором в Рязань. <…> Я совершенно доволен. Губерния хорошая, близко от Москвы, и губернатор только что назначенный из лицейских»). К тому же Клингенберг был сыном выдающегося военного педагога, генерала от инфантерии, а женился на незаурядной даме из рода Пущиных, дочери знаменитого начальника Дворянского полка, впоследствии начальницы петербургского Елизаветинского училища.

6 марта 1858 года издаётся высочайший приказ: «Чиновник особых поручений VI класса Министерства внутренних дел, коллежский советник Салтыков назначается рязанским вице-губернатором на место статского советника Веселовского, согласно прошению уволенного от службы с производством в действительные статские советники».

Здесь, в начале рассказа об административных странствиях Салтыкова по разным губерниям необходимо сказать несколько слов. Все биографии Салтыкова советского времени (а других, пожалуй, и нет) довольно однообразно описывают его взаимоотношения с начальством. А именно: прогрессивный писатель-гражданин, наделённый мощным и необычным художественным даром, единоборствует со своими начальниками – крепостниками, ретроградами, мздоимцами, а то и замешанными в тяжких уголовных преступлениях. И, в изнеможении неравного сражения, отступает к письменному столу…

Пора наконец закрыть эту дурную традицию. Мы уже обращались к переписке Салтыкова с Иваном Павловым, известной нам именно благодаря жандармской перлюстрации. А это значит, салтыковские взгляды на систему государственного управления в России властям были прекрасно известны. Вот ещё важные пункты, из другого письма Павлову (15 сентября 1857 года): «Ты хочешь истребить взятки, узаконив их. Это уже существует в наших остзейских губерниях и известно под именем акциденции, и подобного мучительства, какое испытывают там тяжущиеся и всякого рода просители, – нигде в мире никто не испытывает».

Здесь Салтыков обращает внимание на абсурдную систему жизненного обеспечения младших служащих российских административных и судебных учреждений, узаконенную Петром I и существовавшую повсеместно до времён Екатерины II. Им не полагалось жалованья, взамен они получали право на акциденции – якобы добровольные приношения челобитчиков. Понятно, что отмена акциденций ничего не изменила, и далее Салтыков пишет: «Каждый шаг стоит денег, и приказная мелкая тварь делает все усилия, чтобы тянуть дело и втравлять в него как можно более народа». За этим следует предложение: «Есть одна штука (она же и единственная), которая может истребить взяточничество и поселить правду в судах и вместе с тем возвысить народную нравственность. Это – возвышение земского начала за счёт бюрократического. Я даже подал проект, каким образом устроить полицию на этом основании…»

Салтыков вспоминает свой проект, разработанный им незадолго до этого по поручению министра внутренних дел Ланского, – «Об устройстве градских и земских полиций». Сейчас мы знаем, что «записка» с его подробным изложением долго изучалась в министерстве. Для её обсуждения, как вспоминает А. И. Артемьев, был «созван особый совет с приглашением в заседание и находящихся… <…> в Петербурге губернаторов». Однако, по мнению Артемьева, Салтыков впал в «крайность, рассматривая всё с точки индивидуальной неприкосновенности, с точки той, что полиция не смеет нарушать семейного спокойствия, входить в дом и проч. Кроме того, все полицейские должны быть выборные». Артемьев, может и справедливо, критикует Салтыкова за утопизм, но это очень необычный, гуманный утопизм без тоталитаризма – родовой черты утопизма классического.

К сожалению, большинство материалов по этому салтыковскому проекту канули в небытие; разыскать его подлинник впоследствии не удалось. Но из того, что нам известно, можно сделать вывод о здравой склонности писателя к продуманным реформам, о его неприятии любого радикализма в общественном переустройстве.

Недаром в том же письме Салтыков называет Петра «величайшим самодуром своего времени»: «Настоящее положение дела» – «половина России в крепостном состоянии» – «есть не что иное, как логическое развитие мысли Петра». Пётр, по убеждению Салтыкова, «нас обрёк на вечное рабство или вечную революцию». Не выступая против «заморских обычаев», Салтыков полагает, что они должны были слиться «с нами естественным порядком, и тогда бы не было того странного раздвоения, которое теперь в России».

Уже одного этого письма было бы достаточно, чтобы, если принять логику развития событий, на которой настаивали советские щедриноведы, очень надолго отправить Салтыкова уже не в Вятку, а куда восточнее (или северо-восточнее). А вместо этого он менее чем через месяц получает чин статского полковника, а через полгода – вице-губернаторскую должность…

Вот какие биографические схождения открываются, когда мы, по проверенному завету, смотрим на факты без гнева и пристрастия, без модернизации и идеологической конъюнктурщины, не затискивая человеческие взаимоотношения на фоне исторического времени в клетку рассчитанной не на небесах биографии. Литературе от этого только прибудет, а её создателю прибудет вдвое, а то и втрое.

Зададимся простым вопросом: почему Салтыков, оказавшись одним из лидеров литературы нового времени, не продолжил в столице творческие занятия, а предпочёл добиваться места, причём вне столиц?

Если отказаться от дутого пафоса (а взрывной человек Салтыков с пафосом не заигрывался), то можно увидеть здесь точный расчёт. От природы человек ответственный и свободный от каких-либо иллюзий, знающий, что его мать не склонна поощрять его от времени до времени возникающее желание зажить помещиком, Салтыков, ставший семейным человеком, стремился найти долговременный источник достойного дохода. То, что литература если и кормит, то кормит весьма прихотливо, он уже убедился, когда попытался самостоятельно издать «Губернские очерки» отдельной книгой. Не получилось. Да, гонорары Катков ему платил высокие, но надо писать новое – и каким оно будет, это новое?

Выше мы показали, что написанное Салтыковым в конце 1856-го и в течение 1857 года оказывалось так или иначе связанным с «Губернскими очерками». Качество грозило перейти в количество. Да, многие издания ждали от него новых произведений, но, как видно, ждущих становилось больше, чем произведений. С театром он тоже, полагаю, поступил мудро: пусть инсценировки «Губернских очерков» идут без его участия, может быть, таким образом они проложат путь на сцену его пьесам, которые тоже ещё надо написать. Как видно, Салтыков решил несколько отстраниться от триумфа «Губернских очерков» и вновь нырнуть в живую жизнь, тем более обещавшую много светлых перемен.

Редактор журнала «Русская старина» Михаил Иванович Семевский, почитавший Салтыкова как «гениального сатирика» и не обращавший внимания на то, что Михаил Евграфович порой довольно язвительно высказывался о его исторических штудиях, в феврале 1882 года сделал важную запись беседы с писателем, достоверность которой подтверждается косвенными свидетельствами. В ней прояснены некоторые подробности служебной деятельности Салтыкова, завершающиеся его красноречивым признанием: «Я – писатель по призванию. <…> Куда бы и как бы меня ни бросала судьба, я всегда бы сделался писателем, это было положительно моё призвание».

Салтыков поначалу добивался службы именно в Петербурге, но вскоре нескончаемая рутина бумаготворчества начала его тяготить. Причём, как видно, место себе он искал в губерниях, близких к Москве – чтобы не отдаляться ни от материнских владений, ни от Владимира, где был вице-губернатором его тесть (хотя оказаться с ним в одном городе зять никогда не хотел).

Назначение в Рязань устраивало и его, и, очевидно, министерство. На место Новосильцева, которого многолетний опыт губернского правления повёл вразнос, и престарелого интригана Сергея Семёновича Веселовского назначались новички в этом деле. Очевидно, министр Ланской, которому император, намеревавшийся «исцелить Россию от хронических ея болезней», всецело доверял, решился на незаурядный административный эксперимент: вверить бразды правления в одной из центральных губерний чиновникам, свободным от рутины карьерного опыта и вместе с тем честных, не склонных к злоупотреблениям. Особенно благоволил Ланской Салтыкову, напомним, вызволенному им из Вятки. Несмотря на то, что по-прежнему для чиновников сохранялось ограничение на литературную деятельность, Ланской на прямой вопрос Салтыкова об этом прямо и ответил: «Это до вас вовсе не касается».

Разумеется, перевод прогремевшего на всю Россию автора в вице-губернаторы переполошил Рязань и всю губернию. Если прибытие Клингенберга в город прошло тихо, то явление через неделю Щедрина в обличье молодого Салтыкова, щегольски одетого, при монокле (не станешь же объяснять каждому, что это не от франтовства, а по близорукости), да ещё с красавицей-женой, вызвало повсеместные толки, свидетельства которых обнаруживались и многие годы спустя. Дочь автора «Аленького цветочка» (сказка, к слову, вышла в том же 1858 году) Вера Сергеевна Аксакова писала двоюродной сестре, что едущий в Рязань Салтыков «распугает, верно, всю губернию своим появлением». Салтыков был в гостях у семьи Аксаковых 5 апреля, переезжая через Москву из Петербурга в Рязань.

В Первопрестольной он нанёс несколько визитов, но этот был особо значимым. Его объяснение надо связать с салтыковским письмом 23 августа 1857 года. «Я сильно гну в сторону славянофилов и нахожу, что в наши дни трудно держаться иного направления, – признаётся он Ивану Павлову. – В нём одном есть нечто похожее на твёрдую почву, в нём одном есть залог здорового развития: а реформа-то Петра, ты видишь, какие результаты принесла. Господи, что за пакость случилась над Россией? Никогда-то не жила она своею жизнью: то татарскою, то немецкою. Надо в удельный период залезать, чтобы найти какие-либо признаки самостоятельности. А ведь куда это далеко: да и не отскоблишь слоёв иноземной грязи, насевшей, как грибы, на русского человека».

Известно, что советские щедриноведы целенаправленно разводили Салтыкова и славянофилов, изо всех сил стараясь показать, что эти их соприкосновения были едва ли не ошибкой, вскоре, впрочем, Салтыковым исправленной. В действительности всё было куда интереснее и, можно сказать, мягче, без грубых рубежей противостояния, сформированных идеологическим экстремизмом ХХ века, который насаждался большевиками. Славянофильство надо видеть таким, каким оно было, а не тем, которое нам обрисовали после 1917 года. По итогам своего развития оно не то чтобы не стало – не могло стать значимым политическим течением (не говоря о движении, направлении). Само его наименование – странное, разноязыкое, с иноземным, пусть и греческим, корнем – свидетельствует о его герметичности, пространственно-временной ограниченности. Но у славянофильства была особая сила, и эту силу сразу, при встрече с семьёй Аксаковых, почувствовал Салтыков.

Она заключалась в «разъяснении внутренней жизни русского народа». В ключевых произведениях Сергея Аксакова – повестях «Семейная хроника» и «Детские годы Багрова-внука» – автор въедается в метафизику семьи, притом именно русской. Знаменательно, что Салтыков связывал замысел и исполнение своего раздела «Богомольцы, странники и проезжие» в «Губернских очерках» с «решительным влиянием» аксаковских «прекрасных произведений», прежде всего «Семейной хроники». Ибо именно в ней мы отмечаем как главную ту мысль, которую выделяет и в своих сочинениях Салтыков. «Мысль эта – степень и образ проявления религиозного чувства в различных слоях нашего общества».

Историки литературы не испытывают никаких иллюзий по отношению к писательскому слову. Писатель – мы говорим только о настоящих писателях, особенно в частной переписке, – бывает и прагматичным, и лицемерным, и даже лживым. Но это враньё и чувствуется, и вычисляется. Достаточно перечитать «Семейную хронику» и «Богомольцев», чтобы увидеть: Салтыкову просто незачем рассыпаться перед Аксаковым в мармеладных комплиментах. Он пишет «Губернские очерки» в те месяцы, когда Аксаков издаёт первое и второе издание своей книги (известно, что содержание её отнюдь не благостное, и готовилась она не без внутреннего сопротивления. «Мне надобно преодолеть сильную оппозицию моей семьи и родных, – писал Аксаков Михаилу Погодину, – большая часть которых не желает, чтоб я печатал самые лучшие пиесы»).

Салтыкову как общественной личности понятно теоретическое славянофильство, он легко выуживает из славянофильских построений важное для его собственных историософских образов. Но всё же своё писательское сердце он отдаёт не сыновьям Аксаковым, а, несмотря на наглядные источники «оппозиции», их отцу с его, так сказать, практическим славянофильством, воплощённым в «Семейной хронике». Причём, как легко видеть, упомянутое «решительное влияние» имеет характер не тематический, не бытописательный. Он связан со стремлением уяснить и запечатлеть, хотя бы силуэтно, психологический портрет русского человека, совокупность его чувствований и переживаний.

Урок Аксакова был нерастрачиваемой силы: он помогал в выстраивании логики поведения Салтыкова-администратора в пору его службы, а через десятилетия мощно отозвался в изображении головлёвской семьи как универсальной семейной модели.

Но вернёмся в Москву. По пути в Рязань Михаил Евграфович и Елизавета Аполлоновна провели в ней несколько дней. Кроме встреч с Аксаковым, Катковым (по литературным делам), Львом Толстым (об этом мы ещё вспомним), Салтыков беседовал с Александром Ивановичем Кошелёвым, из любомудров, но уже умудрённым годами – ему было за пятьдесят. Кошелёв принадлежал к старинному дворянскому роду (с француженкой-матерью, что было тоже очень по-русски), хотя числился в смутьянах, карбонариях, якобинцах – щедра наша речь на политические ярлыки. В действительности этот «беспокойный человек» во время европейских вояжей не усмотрел там форм, пригодных для российского переустройства, и по хорошему, но очень редко применяемому правилу – начал с себя. Обратившись к родовой памяти – корни его были на Рязанщине, – Кошелёв стал заниматься там сельским хозяйством, скупал имения и к началу сороковых годов стал в крае одним из самых преуспевающих помещиков, был избран предводителем дворянства Сапожковского уезда.

В 1847 году Кошелёв опубликовал в «Земледельческой газете» статью «Добрая воля спорее неволи». И хотя её пощипала цензура, смысл выступления остался незыблемым, ибо зиждился на императорском указе 12 июня 1844 года, дававшем право помещикам отпускать дворовых крестьян на волю без земли, заключая с ними добровольные обязательства. По убеждению Кошелёва, это стало бы первым шагом к полному освобождению крестьян, причём с землёй, находящейся в их владении (правда, на основе выкупа). «Одна привычка, одна восточная (не хочу сказать сильнее) лень удерживает нас в освобождении себя от крепостных людей, – выразительно писал Кошелёв. – Почти все мы убеждены в превосходстве труда свободного перед барщинскою работою, вольной услуги перед принуждённою, – а остаёмся при худшем, зная лучшее».

Кошелёв занимался винным откупом, но быстро пришёл к выводу о его непреодолимой вредности. Этот откуп был введён Екатериной II и в самой своей основе – торговля по установленным ценам алкоголем, приобретённым Казённой палатой у казённых и частных заводов, – был порочен. Откупщики, связанные обязательствами, включая откупную сумму, могли повысить свою выгоду, только снижая качество напитков или незаконно занимаясь бесконтрольным винокурением (оно существовало всегда, в советское время таких производителей напитков всенародного потребления называли самогонщиками).

Предлагая заменить откуп акцизными сборами (налогом на товар, который заведомо закладывается в его цену) и в конце концов ставши одним из главных энтузиастов этой реформы 1860-х годов, Кошелёв стремился также обратить всеобщее внимание на социально-психологические корни российского пьянства. В названной статье он писал: «Часто слышим мы жалобы на пьянство русского народа. Да как, почтенные читатели, не быть им пьяницами! Какое главное действие пьянства? Что в пьянстве всего привлекательнее? По мере как вино разыгрывается, человек чувствует, что всё около него преобразовывается, предметы смешиваются, воспоминания покидают, и он входит в иной какой-то мир. Он забывает горе, становится смелее, живёт какою-то другою жизнью, – пьяному море по колено, говорит пословица. – Можно ли ставить в вину нашим людям, что им хочется хоть изредка отведать иной жизни?» И завершал неожиданным, но очень глубокомысленным парадоксом: «Пьянство есть необходимое утешение в их положении, и горе нам, когда они в настоящем своём быту перестанут пьянствовать».

Словом, Салтыков в лице прекрасно видевшего, чувствующего реальность Кошелёва обрёл необходимого для своей грядущей службы собеседника, с которым многократно встречался и в Рязани. Здесь же заметим, что Кошелёв оставил мемуарные «Мои записки» (впервые изданные его вдовой в Берлине из-за опасения цензурных изъятий). В них мы находим довольно подробный очерк умонастроений как раз тех месяцев, когда Салтыков вернулся на губернскую службу.

«Зима 1857–1858 года была в Москве до крайности оживлена. Такого исполненного жизни, надежд и опасений времени никогда прежде не бывало. Толкам, спорам, совещаниям, обедам с речами и проч. не было конца. Едва ли выпущенный из тюрьмы после долгого в ней содержания чувствовал себя счастливее нас, от души желавших уничтожения крепостной зависимости людей в отечестве нашем и наконец получивших возможность во всеуслышание говорить и писать о страстно любимом предмете и действовать как будто свободно. Другие и, к сожалению, весьма многие волновались от страха и успокоивали и утешали себя только тем, что это дело не может осуществиться, что поговорят, поговорят о нём и тем оно и покончится; а потому они не скупились на словоизвержения и пуще всего угощали своих собеседников возгласами и застращиваниями. В обществе, даже в салонах и клубах только и был разговор об одном предмете – о начале для России эры благих преобразований, по мнению одних, и всяких злополучий, по мнению других; и московские вечера, обыкновенно скучные и бессодержательные, превратились в беседы, словно нарочно созванные для обсуждения вопроса об освобождении крепостных людей. Одним словом, добрая старушка Москва превратилась чуть-чуть не в настоящий парламент».

К сожалению, в записках Кошелёва нет упоминаний о его общении с Салтыковым (которое, очевидно, было важнее для последнего, что понятно и по его письмам из Рязани), однако рязанская тема всё же присутствует. Мы ещё воспользуемся кошелёвскими свидетельствами, а пока обратим внимание на то, без чего невозможно любое жизнеописание, – на источники. Кроме разного рода официальных документов, собственноручных записок и других текстов героя повествования, первостепенное значение имеет его переписка (в случае Салтыкова, увы, сохранившаяся достаточно прихотливо, далеко не удовлетворительно), упоминания о нём в письмах знавших его современников, воспоминания этих современников. Хотя воспоминания всегда субъективны и нуждаются в проверке и перепроверке. И всегда их тональность зависит от личности мемуариста, от целей, которые он себе обозначил. Любая подробность, отмеченная прозорливым писателем воспоминаний, может передать не только колорит времени, но и увлечь читателя на собственные размышления.

13 апреля 1858 года Салтыков с женой приехали в Рязань из Москвы, по свидетельству одного из мемуаристов, «в простом тарантасе». И через два года они покидали Рязань на подобном транспорте, но трудно представить, что при возвращении в 1867 году Салтыковы не воспользовались поездом – за эти годы между Москвой и Рязанью была проложена железная дорога, причём с необычным для России левосторонним движением. И это оттого, что подрядчики наняли в строители англичан, а у них на всё своё мнение, в том числе и на обустройство направлений.

Поселились Салтыковы на Большой Астраханской улице, в каменном особняке – одноэтажном, но с антресолями. Построили его ещё в конце XVIII века, и хотя при нём были сад, просторный двор и необходимые службы, жилище новому хозяину пришлось не по нраву. «Мы нанимаем довольно большой, но весьма неудобный дом, за который платим в год 600 р., кроме отопления, которое здесь не дешевле петербургского, а печей множество, – это Михаил Евграфович в письме 20 июня 1858 года жалуется брату Дмитрию. Зимой в доме он ещё не жил, но расходы уже прикинул. Далее не менее жалостливо. – Комнат очень много, а удобств никаких, так что, будь у нас дети, некуда бы поместить. Расчёты мои на дешевизну жизни мало оправдались. Хотя большинство провизии и дешевле петербургского, но зато её вдвое больше выходит». Аппетит, получается, разыгрался в глубинке после столицы. Эта постоянная амбивалентная самоирония в письмах Салтыкова восхитительна!

Это письмо (знаменательно сохранившееся, хотя от рязанских лет их наперечёт) никак не вписывается в привычные силуэты личности Салтыкова, слоняющиеся в разного рода сочинениях о нём. Но зато оно очень точно передаёт реальное психологическое состояние писателя, оказавшегося на административной службе.

Когда Салтыков угодил в Вятку, у него не было ни выбора, ни литературной славы, поэтому он стоически переносил то, что называл изгнанием. Теперь у него были и свобода, и литературное признание, и опыт, и юная красавица-жена, чёрт побери! А счастья всё не было. Потому что свобода закончилась, когда он согласился на Рязань («Я живу здесь не как свободный человек, а в полном смысле слова, как каторжник, работая ежедневно, не исключая и праздничных дней, не менее 12 часов. Подобного запущения и запустения я никогда не предполагал, хотя был приготовлен ко многому нехорошему… <…> в месячной ведомости показывается до 2 тыс. бумаг неисполненных»).

Литература осталась в столицах («…средства мои между тем убавились, потому что я не могу писать, за множеством служебных занятий…»). С женой проблистать негде («Жизнь мы ведём здесь самую скучную и почти нигде не бываем, как потому, что теперь лето и никто почти в городе не живёт, так и потому, что дело решительно душит меня»). И общий вывод: «Мне и самому теперь начинает делаться и скучно и досадно на себя, что поехал в эту каторгу. Если это так продолжится, то я выйду в отставку».

Теперь посмотрим, как было в Рязани 1858 года на самом деле, когда туда приехал Салтыков. Здесь мы можем полагаться на уже читанные нами записки Александра Ивановича Кошелёва, изобразившего в них то же самое рязанское лето, в начале которого губернатор Клингенберг, как губернаторы и других российских губерний, где находились помещичьи крестьяне, получил высочайший рескрипт, побуждавший помещиков к подготовке местных проектов крестьянской реформы. Необходимо было учредить в губерниях «комитеты об улучшении быта помещичьих крестьян», и дворяне стали приглашаться на уездные собрания для выбора их членов.

Кошелёв стремился участвовать в деятельности этого комитета, но понимал, что дворяне Сапожковского уезда, где находилось его центральное имение, ни за что его туда не изберут: он, свободный интеллектуал, был в их глазах «одним из главных виновников предстоявшего бедствия для российского дворянства» и заслуживал «по крайней мере колесования». Однако, оказавшись в Рязани, Кошелёв встретился с Клингенбергом, и тот предложил ему быть членом комитета от правительства. «Я спросил его, не обязаны ли члены от правительства поддерживать все мнения и требования министерства внутренних дел, и сказал ему, что, душою преданный делу освобождения крепостных людей, я не могу принять на себя защиту того, что счёл бы для этого дела вредным. По получении от него успокоительного ответа я изъявил согласие на принятие на себя обязанностей члена от правительства и вскоре был утверждён в этом звании министром внутренних дел».

Однако дальше дело пошло туго. В конце августа состоялось первое заседание. «Председателем комитета был губернский предводитель дворянства А. В. Селиванов, человек неглупый, добрый, но малоразвитой и отменно неловкий, и особенно вследствие своего странного положения, не дозволявшего ему быть вполне ни на стороне правительства, желавшего уничтожения крепостной зависимости, ни на стороне дворянства, надеявшегося отделаться одними словами и удержать в сущности свою власть на крестьян и дворовых людей. <…> Большинство членов комитета состояло из крепостников, а меньшинство – из робких либералов».

Кошелёв довольно подробно рассказывает об интригах и кознях, которые устраивали рязанские крепостники в комитете. Своей кульминацией они имели попытку вовсе вытеснить его из состава комитета. Потребовалось вмешательство не только губернатора Клингенберга, но и министра Ланского, чтобы его оставить. Когда после окончания дел Рязанский комитет был закрыт, Кошелёв получил предложение продолжить дальнейшую работу над проектами в Редакционных комиссиях по крестьянскому делу, но был туда не допущен по настоянию известного нам министра юстиции графа Панина, заявившего, что «главу славянофилов неприлично и невозможно приглашать в правительственную комиссию».

Теперь у нас есть более или менее зримое представление о пространстве, в котором пребывал Салтыков. Те его эпистолярные жалобы, с которыми мы тоже познакомились, умело разводились им со служебными обязанностями. Поэтому у разных мемуаристов Салтыков-чиновник несёт одни и те же единообразные черты.

О двух рязанских периодах жизни и творчества Салтыкова нам могут поведать более трёх десятков его писем и три статьи. Все три увидели свет в конце XIX века, но содержательно они разнородны. Первая – «Воспоминания о М. Е. Салтыкове» – написана Сергеем Николаевичем Егоровым, в описываемое время молодым человеком, делопроизводителем губернского правления. Воспоминания Егорова бесхитростны, однако этим и ценны. Проблема в том, что мемуаристы волей-неволей модернизируют свои воспоминания, вместо реконструкции примет времени, бытовых деталей выдвигают общегражданские тезисы, необходимые, по их мнению, для укрепления возвышенного положения их героя в истории страны (это не российское, а всемирное свойство мемуаров).

Вот и Егоров пишет о нём: «Строгий в службе, он был в высшей степени правдив и человечен. Требуя от других работы… <…> он сам изумлял всех своим трудолюбием». Это при том, что круг ведомства вице-губернатора и губернского правления был обширен: в него входили административные, судебные, хозяйственные, благотворительные и прочие учреждения. По словам Егорова, Салтыков успешно боролся за искоренение взяточничества, протекционизма. И в качестве примера приводит себя: «Я был на хорошем счету, постоянно исправлял классные должности, но при назначениях меня обходили. Салтыков, кроме моей службы, ничего обо мне не знавший, вскоре же зачислил в классную должность, а через год дал высшую».

Егоров сожалеет, что в рязанские годы Салтыков «мало писал для печати». Это и так и не так. В 1859–1860 годах им действительно опубликовано меньше десятка сочинений, причём кое-что было написано раньше. Но надо учесть, что в Рязани у Салтыкова как вице-губернатора были обязанности официального редактора «Рязанских губернских ведомостей» (по подписям в номерах, с 19 апреля 1858 года по 5 марта 1860 года). И давно существует, хотя до сих пор подробно не исследован вопрос о принадлежности Салтыкову некоторых публикаций и его редактуре материалов других авторов в газете этого периода. Без сомнений, ждать здесь бесспорных открытий невозможно, но если учесть последующее соответствующее редакторство Салтыковым «Тверских губернских ведомостей», а позднее «Отечественных записок», то проблема примет чёткие историко-литературные и культурологические черты. Сама практика салтыковской редактуры, его мощный стиль не могли не оказывать влияния на всё то, к нему он прикасался.

Это относится и к служебному делопроизводству. По свидетельству Егорова, Салтыков постоянно вынужден был править и даже полностью переписывать многие безграмотно составленные дела, но затем они просто перебелялись писцами, «так как считалось неудобным оставлять при делах своеручное письмо вице-губернатора»; оригиналы должны были уничтожаться, но то ли по нашему отечественному вечному разгильдяйству, то ли из благоговения перед строками, вышедшими из-под пера знаменитости, часть служебных бумаг, написанных рукой Салтыкова, сохранилась в Рязанском архиве.

Надо отметить, что до Егорова известный социал-радикал, с претензиями на литературное творчество, Григорий Мачтет, оказавшись в ссылке в Зарайске, собрал в 1889–1890 годах немало материалов о рязанских годах Салтыкова и написал на их основе беллетризованный очерк. Он со временем, за скудостью документов, приобрёл значение почти первоисточника, хотя читавшие его современники указывали на различные огрехи и недостоверные данные в нём. Так, вдова Салтыкова иронически отозвалась о живописном изображении в очерке рязанского городского сада, который в годы правления Салтыкова якобы «превратился в клуб, куда сходились люди для толков и споров. “На террасе, за столом… <…> каждый вечер можно было видеть Михаила Евграфовича, окружённого лучшими, интеллигентными людьми Рязани того времени… <…> передовыми впоследствии деятелями земской реформы”».

По утверждению Елизаветы Аполлоновны, Салтыков отнюдь не был завсегдатаем городского сада. Они действительно был дружны с богатыми помещиками Офросимовыми (в отличие от Кошелёва, который в вышеназванном губернском комитете находился с Офросимовым в жёстком противостоянии), и в саду их пригородного имения «может быть удалось кому-нибудь слушать, что скажет Михаил Евграфович. Но он там больше играл в карты».

То, что Салтыков был заядным картёжником – истинная правда, засвидетельствованная многими современниками. Как говорится, мы любим его не за это. И то сказать, в отличие от Николая Алексеевича Некрасова, имевшего в литературных кругах титул «головореза карточного стола» и в карточной игре избывавшего свои финансовые затруднения, Михаил Евграфович за картами отдыхал от своих многообразных трудов (и, между прочим, хотя игрок он был азартный, карта в руки ему шла редко).

В замечании Елизаветы Аполлоновны важна не последняя насмешливая фраза, а общий возражающий тон. Кто бы что ни писал и ни говорил, своего супруга она чувствовала идеально и тот благостный тон при изображении Салтыкова, который главенствовал в мачтетовской переработке чужих воспоминаний, был для неё нестерпим.

Из того же сочинения Мачтета вышли и пошли гулять по научно- и ненаучно-популярным сочинениям фраза, якобы произнесённая Салтыковым: «Я не дам в обиду мужика! Будет с него, господа… Очень, слишком даже будет!» и салтыковское прозвище «вице-Робеспьер». Понятно, что крепостником в общеизвестном отрицательном значении этого слова Михаил Евграфович не был. Но он был помещиком, владевшим крепостными крестьянами, и осознание этого факта приносило ему известные и справедливые неудобства. Так что если он в каких-то неведомых нам обстоятельствах и произнёс подобную фразу, афористическая красота её если не пустопорожняя, то во всяком случае не подходит для иллюстрации взаимоотношений Салтыкова с собственными мужиками. Мы ещё найдём место, чтобы их беспристрастно рассмотреть.

А вице-Робеспьером назвать Михаила Евграфовича мог только человек недалёкий, пустослов, не понимающий ни того, кто был Робеспьер (а это был садистический головорез, провокатор Великой французской катастрофы), ни того, что Салтыков никогда не стоял на стороне какого-либо социал-радикализма, и даже употребления в его прозе имени Робеспьера неизменно пренебрежительны. Например, в очерке «Наши глуповские дела» (1861) он язвительно пишет о новоглуповце, который «докажет целому миру, что и в Глупове могут зарождаться своего рода Робеспьеры». Так что к такому своему прозвищу, даже если оно имело какое-то хождение в Рязани, Салтыков относился, скорее всего, с презрительным недоумением.

Наряду с фальшью в революционизации Салтыкова, Мачтет фальшивит и в изображении его характера и его отношений с сослуживцами, нередко грубыми и не подобающими благородному человеку.

В «Истории одного города», а значит, и в городе Глупове есть такое колоритное место – Солдатская слобода. Была она и в Рязани во времена салтыковского там пребывания. У Салтыкова в его шедевре это место, смысл которого определён авторским сюжетом. А в Рязани на этой далёкой «немощеной окраине, по колено в грязи», селились мелкие служащие губернского правления. Салтыков, приводивший в порядок запущенные канцелярские дела, потребовал от служащих вечерних выходов на работу, при этом не оплачиваемых. Такой поворот не просто возмутил тех, кого это касалось, распоряжение вице-губернатора оказалось почти невыполнимым. «Через невылазные грязи бедному чиновничьему классу приходилось ходить под дождём в самом карикатурном виде. Со снятыми ради экономии сапогами, подвешенными на плечи, с подсученными по колено брюками, бедняк чиновник принуждён был переправляться через лужи, чтобы не портить обуви и платья, и только тогда решался надеть сапоги, когда, обмыв ноги в последней луже, выбирался, наконец, в мощёную часть города».

Рязанцы решили действовать по-щедрински: один из чиновников отправил в газету «Московские ведомости» статью, которая, не касаясь прямо Салтыкова и лишь намекая на его монокль, осуждала сами формы и методы борьбы со взяточничеством и за повышение нравственности. Автор справедливо полагал, что понуждением и строгостью, доходящей до произвола, повернуть что-либо к оздоровлению невозможно. «Думали ли вы когда-нибудь о влиянии нужды и бедности на нравственность и служебный характер презираемых вами людей?» – восклицал он.

Статья «Еще несколько слов о чиновниках» была лихо написана и её напечатали. Когда номер «Московских ведомостей» добрался до Рязани (надо заметить, что при Салтыкове в городе была открыта первая публичная библиотека, занимался он и усовершенствованием губернской типографии, а также продвигал постройку каменного здания для городского театра) и вице-губернатор его прочитал, он, как вспоминали, не только стал более продуманно давать распоряжения, но и отправился в Солдатскую слободу посмотреть, в каких условиях живут подчинённые. Как полагает Мачтет, впрочем, изложивший эту историю с неточностями, не остался в накладе и автор статьи, получив, по ходатайству Салтыкова, неплохую должность.

Самая содержательная работа о рязанской службе Салтыкова принадлежит историку театра, барону Николаю Васильевичу Дризену (1868–1935). После обучения в Санкт-Петербургском университете он в 1897 году оказался в Рязани, где недолго служил при губернаторе, а затем, выйдя в отставку, внёс немало труда в развитие губернской культурной жизни. После катаклизма 1917 года оказался в изгнании, и это роковым образом сказалось на его статье «Михаил Евграфович Салтыков в Рязани». Хотя она и появилась в 1900 году, в советское время её добросовестно собранные и представленные материалы могли быть использованы лишь без упоминания имени Дризена, что приводило к вынужденному нарушению литературоведческой этики.

Дризен правомерно поставил вопрос о личности Салтыкова как чиновника и особенностях его служебной деятельности. Как о писателе судят по его произведениям, вероятно, так рассуждал Дризен, так и о чиновнике надо судить по результатам того, что он сделал. Как мы уже знаем, Клингенберга и Салтыкова направили в Рязанскую губернию наводить порядок по результатам министерской ревизии или, по выражению Дризена, «расхлебывать кашу, заваренную другими». Чтобы устранить замечания, Салтыкову пришлось заново перечитать множество документов, вникнуть в десятки дел, зачастую безграмотно оформленных. А Дризен столь же внимательно изучил пометы вице-губернатора, приводя примеры наиболее выразительные, свидетельствующие о точности салтыковского слова. Например, на деле с невнятно изложенными обстоятельствами вице-губернатор начертал: «Был ли в виду какой-нибудь закон или это теперешнее толкование столоначальника?» А на неопределённое решение отзывался классическим: «Кто виноват?»…

Как установил Дризен, в министерстве благосклонно отнеслись к первым трудам Салтыкова, однако недовольным оставался он сам, отсюда и жалобы брату, и сравнение службы с каторгой. Но это у Салтыкова, наверное, самолечение такое. Жалуясь близким, он одновременно проводит реформу губернского правления, упорядочив распределение дел по столам (по-нынешнему – отделам). Так установился порядок, который, по мнению Салтыкова, дал органическую связь делам между собой. Губернатор реформу одобрил, а министр утвердил её. Дризен также показывает, что покончив с «внешним обликом губернского делопроизводства», Салтыков обратился к внутреннему. Предметом его неусыпного внимания стало городское хозяйство (не только Рязани, но всех городов губернии).

«Память у него огромная, ни одна мелочь не ускользает от его внимания, особенно если дело касается желанного всеми казённого пирога, – отмечает Дризен, находя в архиве всё новые свидетельства салтыковских служебных усилий. – Творческая мысль его постоянно в движении, рядом с простым замечанием мелькнёт иногда остроумный проект, иногда целая система новая городского хозяйства, как, например, в росписи города Раненбурга».

Тот же автор отметил в вице-губернаторстве Салтыкова очень важную особенность: при подготовке постановлений по делам «знаменитый сатирик не обнаруживает никакой оригинальности и строго придерживается формальной стороны дела». Дризен показывает это, подробно рассматривая почти абсурдную, полную гротескных подробностей историю с жалобой ряжского купца Калашникова на командира Сибирского гренадерского полка полковника Зеланда, поселившегося в доме его матери «на основании действующих правил воинского постоя». Излагая обстоятельства дела и ход тяжбы, в которую были втянуты не только губернатор Клингенберг, но и министр Ланской, Дризен словно указывает читателю своей статьи: ситуация-то совершенно щедринская, задел для ещё одной яркой главы «Губернских очерков»… Но нет, литература когда-нибудь потом, а сейчас надо устранить несправедливость. Впрочем, с другой стороны, можно прочитать собственноручно написанные Салтыковым выводы по расследованию дела Калашникова как применение им в служебных обстоятельствах приёма невозмутимости, который был характерен для Салтыкова-рассказчика. О самых невероятных, странных, диких с точки зрения заповедей случаях и событиях он повествовал отстранённо, без какого-либо проявления чувств – и это впечатляло.

Если мы сопоставим все имеющиеся у нас источники по рязанскому вице-губернаторству Салтыкова, то увидим: его очевидное служебное рвение сочетается со стремлением «выйти из омута чернильных дрязгов» и при этом, как один из вариантов, даже вернуться в Министерство внутренних дел. «А здесь я решительно бедствую, потому что окружён людьми безграмотными и бессмысленными и должен один работать за всех и исправить то, что нагадила столетняя кляуза, – это написано 1 октября 1858 года, в разгар его многообразных трудов. – Хотя у меня достаточно энергии и довольно верный деловой взгляд, но при окружающем меня всеобщем служебном неряшестве я положительно упадаю духом. С каждым днём всё более и более убеждаюсь, что бюрократия бессильна…»

В январском письме 1859 года Салтыков упоминает о слухе, что его переводят в Тверь, добавляя: «Это было бы отлично, но кажется, всё это не более чем сплетня». Возможно, что не совсем сплетня, а хитроумный кульбит самого Салтыкова, если обратить внимание на дальнейший ход событий. Возможно, он сам пускает слух о своём переводе в Тверь, ибо очень желает этого.

Тверь вновь возникает в письмах Салтыкова в ноябре 1859 года – с появлением нового губернатора. Император произвёл административную рокировку: Клингенберг поехал управлять Вятской губернией, а из Вятки на Рязанскую губернию был брошен действительный статский советник Николай Михайлович Муравьев. Губернатором в Вятке он пробыл недолго. Между прочим, получив туда назначение в ноябре 1857 года (и впервые – губернаторскую должность), Муравьев прочитал «Губернские очерки» и познакомился с их автором. Он подробно расспрашивал Салтыкова о жизни и жителях Вятской земли и это казалось залогом их доброжелательных отношений и в Рязани.

Но суждено ли было им возникнуть реально?

Причины названной рокировки доподлинно установить сложно. Высказывалась версия, что Клингенберг не справлялся с обязанностями губернатора, что на него слишком влиял Салтыков, забирая в свои руки бразды губернского правления. Однако нельзя сказать, что Вятская губерния по своим особенностям проще, чем Рязанская. Да, в Вятской губернии не было такого бурления помещичьих сил, но Клингенберг, при поддержке Салтыкова, с этим справлялся. Есть и предположение, что Клингенбергу уже в Рязани светила скорая отставка, но и это не соответствует фактам его реальной биографии. Примечательно, что он первоначально был назначен исполняющим обязанности рязанского губернатора и был утверждён в должности лишь через десять месяцев. Возможно, секрет перемещений в том, что Клингенберг владел в Рязанской губернии поместьем, и это приносило ему как губернатору очевидные сложности в период реформ.

В какой-то степени здесь могла присутствовать интрига в министерских коридорах. Николая Муравьёва, страдающего от болезней, но продолжающего стремиться вверх по карьерной лестнице, надо было перевести поближе к Москве по заслугам отца – выдающегося государственного деятеля, министра государственных имуществ и так далее Михаила Муравьёва. И тут подвернулся вариант взаимоперемещения. Иной расклад выглядит странным: не проще ли было убрать от Клингенберга Салтыкова, если он действительно начал превышать свои полномочия?

Сохранившиеся документы особой экспансии Салтыкова не показывают. Служа под началом Клингенберга, он, казалось бы, не имел оснований для конфликтов с ним. Пунктуальный и честный Клингенберг не переваливал на вице-губернатора свои обязанности, в частности, не отправлял его на места разбираться в причинах крестьянских волнений (что было нередким событием). Они занимали согласную позицию – прогрессистскую – по отношению к конфликтам, возникавшим в губернской комиссии по подготовке Крестьянской реформы. В 1859 году Клингенберг с воодушевлением представил Салтыкова к чину статского советника, и только формальное требование пребывания в предшествующем чине не менее трёх лет (едва ли Клингенберг не знал об этом, но всё же дал делу ход) отсрочило результат (статским советником Салтыков стал 21 апреля 1860 года).

А вот Салтыков не просто попрощался с Клингенбергом в Рязани. Литературоведы склоняются к мнению, что позднее Михаил Евграфович послал Михаилу Карловичу своеобразный привет, придав кое-какие клингенберговские факты биографии и черты характера образу старого помпадура из рассказа «Прощаюсь, ангел мой, с тобою!» в цикле «Помпадуры и помпадурши». Может быть – искусительна стезя писательская, а уж если у писателя характер особого склада…

Надо, надо помнить об особенностях салтыковского характера, их знали и отмечали все, полагая непреодолимой данностью. Например, хотя Салтыков, в отличие от Вятки, не состоял в Рязани под полицейским надзором, соответствующее ведомство приглядывало и за ним, одарив, само того не предполагая, и нас ценными свидетельствами. Так, в жандармском донесении 18 июня 1858 года отмечалось, что вице-губернатор Салтыков в исполнении обязанностей «точен, деятелен, распорядителен, добросовестен и благонамерен… <…> но Салтыков нелюбим в губернии за неприятные манеры и грубое его обращение».

В тезаурус щедриноведения должен быть включён штаб-офицер Корпуса жандармов по Рязанской губернии, подполковник Пётр Иванович Ивашенцов (1815–1871). Выходец из древнего дворянского рода, судя по всему, человек чести, любящий Россию не просто как государство, а как вековую свою родину, он по роду службы обязан был посылать в Петербург донесения о состоянии дел во вверенной ему губернии. И Пётр Иванович своего дворянского герба не посрамил. По своим служебным обязанностям он не мог быть ни лириком, ни сатириком, но читая его донесения, нельзя не прийти к мысли, что он обладал незаурядными литературными способностями. Его точные характеристики происходящего в губернии были вначале причиной проверки и смены предыдущей администрации, а затем поддержкой преобразований Клингенберга и Салтыкова, без сокрытия усмотренных им узких мест, не исключая и своеобразного характера Салтыкова (одно из его донесений мы уже процитировали, давал он Михаилу Евграфовичу характеристики и пожёстче).

Зато уже первые деяния Муравьёва привели изначально к нему расположенного Ивашенцова в негодование. Вот что сообщал этот честный служака о первом полугодии правления Муравьёва: «Губернатор рязанский, как бы чуждый государственным и общественным пользам, продолжает по-прежнему злоупотреблять своей властью и по-прежнему направляет свою деятельность преимущественно к удовлетворению своих страстей. Это паша, утопающий в сладострастии и безнаказанном произволе. Кичась честию быть сыном министра, он управляет губерниею на полном крепостном праве». Салтыков не отставал – уже через месяц после вступления Муравьёва в должность он сравнивает его с ордынским ханом Тохтамышем, разорившим, в числе прочих, и Рязанскую землю. Салтыкову и при кротком Клингенберге хватало прелестей рязанской жизни, а вступать в единоборство с Муравьёвым он не помышлял, так как за этим не было никакой реальной цели.

Цель была в иной сфере – Тверь! Находится между двух столиц, можно сказать, родные края. В Твери свои страсти вокруг Крестьянской реформы, но где их нет? Интересно! Михаил Евграфович совершенно уверился в необходимости покинуть Рязань. Когда Муравьёв, в связи со своим отъездом в служебно-святочную командировку в Петербург (с 24 декабря 1859 года по 23 января 1860 года) спросил, есть ли у него какие-то ходатайства к министру, вице-губернатор, становящийся на это время исправляющим обязанности губернатора, попросил передать Ланскому, что для него «величайшей наградой» будет уход из-под начала Муравьёва.

Но прошло ещё несколько месяцев и несколько кругов разнообразных интриг, прежде чем Салтыкова всё же перевели вице-губернатором в Тверь. Забавно, что Муравьёв, уже зная и о новом назначении своего конфликтного подчинённого, и о том, что в Твери также возможна смена губернатора, стал, пользуясь своими разветвлёнными петербургскими связями, выяснять возможности и его перевода в Тверь – губернатором: «Совместно служить с Салтыковым как в Рязани, так и в Твери для меня всё равно».

Предыдущая главаГлава 17 из 37Следующая глава