Представляя Салтыкова к должности советника губернского правления, Середа обращал особое внимание на то, что «определение Салтыкова советником было бы весьма подходящим и целесообразным с точки зрения государственных интересов, так как он, в должности чиновника особых поручений, имея дела, однородные с производившимися в хозяйственном отделении губернского правления, достаточно с ними ознакомился и более чем кто-либо, без затруднения и с пользой для службы мог бы управлять отделением».
Подчеркнём ещё раз: Салтыков стал руководить самым крупным, ключевым отделением Вятского губернского правления. В его ведение были отнесены дела о городских думах, магистратах, ратушах и т. д. Отделение должно было контролировать общественные выборы, всевозможные торги, подряды, городские сборы, а также отправление крестьянами натуральной дорожной повинности. Кроме того, Второе отделение ведало делами о раскольниках, о тюрьмах и тюремных комитетах и это, в случае с Салтыковым, порождало ситуацию с фарсовым оттенком.
Впрочем, до Салтыкова в такой же ситуации побывал Герцен, будучи также и поднадзорно ссыльным и в должности советника Второго отделения губернского правления, только Новгородского. «Нелепее, глупее ничего нельзя себе представить, – восклицает жёлчный Искандер в «Былом и думах», – я уверен, что три четверти людей, которые прочтут это, не поверят, а между тем это сущая правда, что я, как советник губернского правления, управляющий Вторым отделением, свидетельствовал каждые три месяца рапорт полицмейстера о самом себе как о человеке, находившемся под полицейским надзором. Полицмейстер, из учтивости, в графе поведения ничего не писал, а в графе занятий ставил: “Занимается государственной службой”».
Далее Герцен рассказывает известную ему историю, происшедшую в те же времена в Тобольске: «Гражданский губернатор был в ссоре с виц-губернатором, ссора шла на бумаге, они друг другу писали всякие приказные колкости и остроты. Виц-губернатор был тяжёлый педант, формалист, добряк из семинаристов, он сам составлял с большим трудом свои язвительные ответы и, разумеется, целью своей жизни делал эту ссору. Случилось, что губернатор уехал на время в Петербург, Виц-губернатор занял его должность и в качестве губернатора получил от себя дерзкую бумагу, посланную накануне; он, не задумавшись, велел секретарю отвечать на неё, подписал ответ и, получив его как виц-губернатор, снова принялся с усилиями и напряжениями строчить самому себе оскорбительное письмо. Он считал это высокой честностью».
Надо заметить, что Салтыков, оказавшийся в сходных обстоятельствах, отнёсся к ним не столь эмоционально и не стал делать каких-либо суровых сатирических обобщений. Хотя по должности он стал членом «Вятского попечительного о тюрьмах комитета», а также занимался устройством работного (рабочего) и смирительного домов, то есть непосредственно контролировал лиц непотребного и невоздержного жития, его фамилия, как было положено, вносилась в ведомость о поднадзорных, которая дважды в год отправлялась в Петербург. В графу «о поведении» Середа вписывал: «В Вятке состоит на службе советником губернского правления с полным окладом жалования. По отличному усердию к службе и хорошему поведению вполне одобряется».
Возмущение Герцена можно понять, но жить без отвлечения от этого возмущения очень трудно. Более того, здесь налицо парадокс, который, судя по всему, в отличие от Герцена, полностью осознавал Салтыков. Только поднадзорное положение этих советников удерживало их в российской глубинке. Освободи их от него и – прощай, Вятка, addio, Новгород! При этом формальная регистрация как Герцена, так и Салтыкова и других, попавших в подобные обстоятельства, не только не поражала их в правах по месту жительства – напротив, от них ждали деятельного участия в провинциальной культурной жизни. В отличие от Герцена, испытывавшего аллергическое отвращение к любым формам систематического труда, кроме литературного, Салтыков ни от какой работы в Вятке не бегал: он состоял членом-корреспондентом Вятского статистического комитета, был непременным членом многих благотворительных и других общественных учреждений.
Как раз в январе 1850 года в Вятке для «приятного препровождения времени в позволенных играх, чтении газет и других изданий» было возобновлено Вятское благородное собрание, почётным попечителем которого стал Середа, а среди шестидесяти учредителей был и Салтыков. Помещалось собрание на втором этаже примечательного здания купца Аршаулова на углу Спасской и Вознесенской улиц и было открыто по воскресеньям, вторникам и пятницам, с семи часов вечера до двух часов пополуночи. (На нижнем этаже размещался первый в Вятке книжный магазин Николая Чарушина. Впрочем, книги Салтыков нередко, с помощью Дмитрия Евграфовича, заказывал в Петербурге – возможно, так они обходились дешевле, да и выбор в столице был несравненно больше.) В собрании постоянно устраивались танцевальные и юбилейные вечера, торжественные обеды, благотворительные любительские спектакли (театра в Вятке тогда не было).
Членами собрания могли быть постоянно проживающие в Вятке, а также иногородние дворяне, чиновники, купцы. Постоянные члены платили ежегодные взносы и могли являться в собрание с семейством. Кроме того, каждый член собрания имел право привести с собой двух гостей, оплатив вход гостей-мужчин; дамы от входной платы освобождались. Были установлены правила, нарушение которых могло вызвать исключение. В частности, в правилах был пункт, вне сомнений, вызванный обстоятельствами времени и правления: «Никакие разговоры в предосуждение веры, правительства или начальства, никакие оскорбительные рассуждения, вовлекающие в ссору или клонящиеся к личности, равно и запрещённые правительством игры в собрании сём терпимы быть не могут».
Разумеется, Михаил Евграфович, как бы того ни хотелось его биографам-ригористам, часто посещал это собрание не для того, чтобы вышеприведённое правило нарушать и пропагандировать своим сослуживцам афеизм или идеи очередной французской революции. Холостого курильщика и картёжника Салтыкова, бывшего завсегдатаем собрания, мог привлекать буфет с богатым меню: кроме разнообразных блюд, закусок, шоколада и сладостей, чая, кофе, лимонада, грога и пунша, здесь можно было получить горячительные напитки – водку, ликёры, пиво, включая портер, и разнообразные вина. Хотя в собрании были шахматы и шашки, они привлекали немногих (хотя эти эстеты даже турниры устраивали). Большинство, не исключая Салтыкова, приходило сюда поиграть в карты – чаще всего в бостон, по характеристике одного из вятчан, современников Салтыкова, «чрезвычайно тонкую, умную и интересную игру, представляющую соединение винта и преферанса». Как установил уже упоминавшийся вятский краевед Евгений Дмитриевич Петряев, в карты играли и у губернатора, в его доме было установлено девять ломберных столов, но приглашались туда немногие. Карточные игры в Вятке были столь распространены, что выигрыши удачливых игроков время от времени даже облагались благотворительными сборами. Инспектор Вятского врачебного управления Константин Пупарев в декабре 1850 года предлагал губернатору Середе ввести пятипроцентные взносы с карточных выигрышей для передачи «больным и страждущим бедного класса, лечимым в собственных их помещениях». Деятельный Середа послал на этот счёт прошение в Министерство внутренних дел, однако поскольку Николай Павлович по какой-то причине уже давал распоряжение «о недопущении учреждения обществ в пользу бедных», Середе было отказано. Далее всё пошло обычным русским путём: в Вятке решили, что сборы с выигрышей «необременительны для общества», так что карточные деньги продолжали собирать – как для болящих, так и на другие нужды, например на содержание уездных библиотек.
Разумеется, была библиотека и в Вятке (в её открытии, как мы помним, принимал участие Герцен). В годы пребывания Салтыкова она – вместе с квартирой библиотекаря – помещалась в бельэтаже недавно построенного дома Сунцова, стоящего на углу Спасской и Царёво-Константиновской улиц. К сожалению, читательские формуляры библиотеки не сохранились, но, по предположению Е. Д. Петряева, имеющему свою логику, Салтыков был читателем библиотеки и читал здесь, кроме свежих газет и журналов (их выписывалось десять, также поступали шесть ведомственных журналов бесплатно), книги на французском языке, в том числе романы Поль де Кока (тоже форма отдыха от канцелярской рутины). Петряев именно с Салтыковым связывает решение попечительного комитета библиотеки выдавать за посуточную плату (три копейки серебром) книги на дом – «в уважение того, что многие и искренно желающие читать книги, как-то: приказнослужители и ученики гимназии и семинарии имеют в неделю только день или два свободные, но и теми не могут пользоваться, потому что по своей бедности не могут платить денег за чтение книг помесячно».
Надо полагать, у Салтыкова тоже свободных дней было немного. Так, извещение о назначении его советником пришло в те дни, когда в Вятке началась очередная сельскохозяйственная выставка – он был назначен членом Комитета выставки и её распорядителем. По тому, как она прошла, очевидно: это дело вызвало у него живой интерес. Салтыков постарался, чтобы на выставке были представлены в наибольшей полноте успехи губернского сельского хозяйства, крестьянского труда. Для того чтобы привлечь побольше крестьян, он распорядился проводить по волостям разъяснение значения и смысла выставки, причём в самой доступной форме. Крестьянам предлагалось: «Везите на выставку всё, что у вас есть, что производите и вырабатываете» («отказ в приёме вещей на выставку мог бы поселить в крестьянах равнодушие к сему делу на будущее время», справедливо полагал Салтыков).
Это неожиданное приглашение вызвало у крестьян доверие, и к 15 августа 1850 года (выставка проводилась до 1 сентября) земледельцы привезли в Вятку многие пуды продуктов от пшеницы, овса, льна, конопли до мёда и сала, сотни предметов кустарных промыслов, включая ткани, кожи, меха, земледельческие машины, предметы столярного и токарного мастерства, крестьянское рукоделие, превращая выставку в ярмарку (всего присутствовал 1861 предмет от 1227 представителей). Пришлось даже увеличить помещение, подготовленное для неё, – в итоге выставка открылась в доме Гусева на Орловской улице, в торговой части города, где находилась Новая Хлебная площадь с возводимым там Александро-Невским собором, и разворачивалась в начале сентября издревле славная, богатая Семёновская ярмарка. По своим итогам эта выставка, ставшая сугубо вятской, имела беспрецедентный успех.
Салтыков подготовил для печати описание выставки, и оно было опубликовано под заглавием «Вятская очередная выставка сельских произведений» – вначале в неофициальном отделе «Вятских губернских ведомостей» (1851. № 4–7), а затем в «Журнале Министерства государственных имуществ». Хотя эта обзорная статья давалась анонимно, она заключается фразой, снимающей вопрос об авторстве: «Описание выставки было поручено комитетом распорядителю выставки, титулярному советнику Салтыкову».
Это была его первая публикация с апреля 1848 года, и хотя её не перепечатывают, ограничиваясь лишь отрывком, не только рассуждения автора по проблемам отечественного хозяйствования и, в частности, землевладения (он выступает против мелкого землевладения в пользу крупного) требуют пристального внимания к ней.
Характерно, что свою статью Салтыков начал сожалением о неучастии в работе Комитета выставки предусмотренных в нём «комиссаров из помещиков». Таковых просто не удалось найти, несмотря на усилия губернатора и губернского предводителя дворянства, ибо помещичьих имений в губернии было очень мало, а их владельцы в них не жили. «Отличительная характеристическая черта Вятской губернии», особенно подчёркивает Салтыков, заключается в составе её народонаселения, которое «состоит преимущественно из казённых крестьян. Факт этот запечатлевает совершенно отличный от других губерний характер не только на все существующие общественные отношения, но и на самую сельскую промышленность. В других губерниях поземельная собственность и все вообще капиталы сосредоточены в немногих руках, тогда как в Вятской губернии собственность эта раздроблена на бесчисленное множество участков. Очевидно, что человек, обладающий значительной собственностью, может иметь больше средств к улучшению её, нежели другой, который обладает собственностью ограниченной. <…> Конечно, с другой стороны раздробленность поземельной собственности соединяет с собой другое неоценённое свойство, а именно возможность лучшего ухода за хозяйством, но и это удобство только тогда может иметь действительное осуществление, когда землевладелец имеет к тому средства, которые столько же заключаются в личных трудах и достоинствах хозяина, сколько и в материальных способах, ему предоставленных. Поэтому весьма не мудрено, что в Вятской губернии, где, как сказано выше, поземельная собственность раздроблена до чрезвычайности, сельская промышленность находится в более младенческом состоянии, нежели в других губерниях России».
Выставка должна была собрать производителей шести губерний – Вятской, Казанской, Пензенской, Нижегородской, Симбирской и Саратовской, но в итоге обнаружилось, что из других губерний ни одного предмета для участия прислано не было. Впрочем, Салтыков извлёк и из этого факта свою пользу: удалось получить реальное представление о сельском хозяйствовании Вятской губернии (хотя он сожалел, что сроки проведения выставки не были перенесены на конец августа – начало сентября, когда «самые значительные полевые работы» уже закончены). Из 1227 представителей 1092 были государственные крестьяне, 39 – цеховые мастера и мещане, 16 купцов, четыре помещика…
Салтыков подробно описал доставленное на выставку, а в описании назвал множество имён, производителей, заслуживающих поощрения. Но и среди них выделяется, например, Лаврентий Власьев, крепостной человек помещицы Сарапульского уезда Машковцевой. Он представил на выставку ананас и виноград и был награждён тремя рублями серебром. Статью заключал список награждённых. Золотые медали получили государственный крестьянин Уржумского уезда Макар Максимовых – «за образцы хлебов в семенах и снопах» и государственный крестьянин Нолинского уезда Андрей Вшивцов – «за приведённых на выставку четырёх жеребчиков и одной кобылки, составляющих приплод от жеребцов Земской случной конюшни». Также были присуждены серебряные медали «большого и малого размера», похвальные листы и денежные премии.
Несмотря на внешнюю официальность этой статьи-отчёта, её значение как итога Вятской выставки в жизни и творчестве Салтыкова нельзя недооценивать. Попав в эту стихию народной жизни, он представляет её плоды не парадно, не празднично – перед нами отнюдь не ранний вариант фильмов «Богатая невеста» или «Кубанские казаки» и даже не предтеча советской ВДНХ. Но в подробностях рассказывая как о достоинствах, так и о недостатках привезённого крестьянами, Салтыков очевидно неравнодушен – сквозь строчки точных, педантичных описаний то и дело прорывается лирическая интонация, уважительная и сострадательная не только к крепостному их положению, но и просто к превратностям их нелёгкого труда.
После выставки, придавшей Салтыкову новые силы и отвлёкшей его от неотвязных размышлений о своём положении (от Министерства государственных имуществ он получил «признательность»), он вновь погрузился в рутину повседневных дел советника. Теперь он был освобождён от поручения по инвентарному описанию городов губернии, хотя за ним была оставлена обязанность описывать саму Вятку, а также надзирать за топографическими работами по прочим городам. Но этим дела не ограничивались, ибо работа отделения в целом была сосредоточена на устройстве городов и совершенствовании их общественных самоуправлений и хозяйственной жизни.
Ещё будучи чиновником особых поручений при ревизии городов губернии, Салтыков не мог не обратить внимания на удивительную особенность их жизни. Наряду со взяточничеством и хищениями, при очевидно недостаточном финансовом обеспечении городского самоуправления, неизменно открывались изъяны, которые вызывались самой системой выборов лиц на должности, связанные с обеспечением работы городского хозяйства. В сознании большинства жителей общественные должности по выборам виделись неблагодарно обременительными. В итоге население относилось к выборам равнодушно, приходилось ради формального оформления итогов подделывать бумаги. Места занимали случайные люди, в том числе, как тогда говорилось, «опороченные по суду».
Это сочетание людского безразличия, общественной апатии с хозяйственно-экономическими изъянами, открывшееся Салтыкову, он попытался разбить, а затем перевести на путь преобразований посредством действий, для чиновника самых естественных: опираясь на принципы законности и порядка, он стал рассылать по губернии предписания и циркуляры, направленные на оздоровление институтов самоуправлений. Он испытал изумление образованного человека перед полным нежеланием людей воспользоваться даваемыми им правами и погрузился в изучение причин этого. Обнаружив, что купцов на общественных местах больше, чем мещан, Салтыков предполагает причину этого в отчуждённости низшего сословия от идей самоуправления. Решение проблемы, однако, неожиданно: для привлечения мещан на общественные должности «следует принять принудительные меры». Правда, здесь его административная фантазия дала сбой и что это за меры, приносящие «возможно большую искренность в выборах», он не пояснил.
«Соблюдение городскими обществами всех форм, которые предписаны законом, – во всяком случае настаивал он, – служит единственным ручательством к искоренению произвола и злоупотреблений». Пытаясь вызвать общественную активность, вменил всем городским самоуправлениям в обязанность составление перед выборами списков кандидатов, а до этого сбор сведений, не было ли включаемое в кандидатский список лицо под судом, за что именно, исправляло ли оно общественные должности, какие и когда именно… Сами выборы предлагалось проводить только при наличии не менее трёх четвертей членов общества, а избранные лица допускались к исправлению должности только после утверждения их соответствующей инстанцией – и только после проверки всех выборных процедур.
Надо отметить, что изначально настроивший себя на деятельность и набиравший чиновничий опыт Салтыков довольно часто, понимая необходимость незамедлительно принимать решения именно из-за ограниченности своих возможностей, действовал необычным образом. Так, установив, что на материальном состоянии крестьян особенно пагубно отражаются пьянство и ябедничество (превратно понимаемое право на жалобы в суд), он выступил со своими предложениями, которые ярко отражают естественные превратности его личностного роста.
Зная, что Управление государственных имуществ не достигло успеха, отдавая имущество пьянчуг под опеку, Салтыков решил даже усилить карательные меры, полагая, что «весьма важное влияние» на «нравственность крестьян» может иметь «предоставленное обществом право отдавать в рекруты без зачёта, замеченных в дурном поведении и ссылать в Сибирь на поселение тех из них, которые опорочены по суду». То есть он предлагал оживить ту меру наказания, которая самим крестьянским обществом не одобрялась. При этом он понимал, что развитие правосознания в народе – процесс длительный, требующий значительных усилий как от властей, так и от самих крестьян. Так, крестьянская «страсть к ябедам» вызывает у него следующую оценку: «хотя с одной стороны порок этот много способствует к умножению и без того уже значительного числа дел в присутственных местах Вятской губернии, но, с другой стороны, факт этот доказывает и то, что крестьяне имеют доверие к лицам, на которых возложены обязанности управления».
Один из первых подступов к художественному осмыслению этой проблемы виден в «провинцияльных сценах» «Просители», входящих в раздел «Драматические сцены и монологи» «Губернских очерков». Здесь среди просителей оказываются как раз трое крестьян, правда, в списке действующих лиц выразительно отмаркированные как «пейзане».
Александр Лясковский, внимательно изучивший чиновничью деятельность Салтыкова в Вятской губернии, обратил внимание на то, что въедливого Михаила Евграфовича не удовлетворили даже те случаи, когда сметы некоторых городов сводились без дефицита, а то и с экономией. Салтыков этому не обрадовался, а заинтересовался, на какие общественные нужды образовавшийся капиталец употребляется. И недаром: оказалось, что эти суммы отдавались в ссуду частным лицам под векселя, а затем возникало уже знакомое и родное до боли сердечной: кумовство, ссуживание причастными самих себя или родственников и всё такое прочее. Салтыков попытался это обыкновение остановить, распорядившись, чтобы города «отнюдь не позволяли себе отдавать остаточных городских капиталов в ссуду частным лицам, а немедленно отсылали их на хранение в приказ общественного призрения». Однако это и многие другие его распоряжения, направленные на усовершенствование городских хозяйств, несмотря на свою общую здравость и продуманность в деталях, в целом выглядят печальной мечтой. Это, как видно, понимал и сам их автор, когда в одном из своих докладов выражал надежду на то, что «со временем, когда все сии распоряжения примут надлежащее действие и укоренятся силою обычаев, общественное управление и городское хозяйство приобретут более правильное устройство».
К счастью, у Салтыкова-чиновника было замечательное качество. Он мог потосковать и о народной апатии, и о бессовестности чиновников, и о бездушии власти, и даже о собственной участи изгнанника, как он себя воспринимал. Но недолго – предпочитая тоску глушить и изгонять делами службы, которую, по его собственным словам, считал «далеко не бесполезною <…>, хотя бы уже по одному тому, что я служу честно».
1851 год принёс Салтыкову не только новые служебные дела и надежды на возвращение в столицу. Губернатора Акима Ивановича Середу потянуло в родные ему места, в Оренбуржье, и он ждал перевода. Это огорчало Салтыкова, с губернатором у него сложились самые добрые отношения, а о прочем речь пойдёт впереди.
Евграф Васильевич давно болел, и сын не раз пытался получить отпуск с тем, чтобы его навестить, но тщетно. В разговорах с ним Ольга Михайловна не вдавалась в подробности вятской службы сына, отделываясь общими рассуждениями, но отец продолжал выписывать газеты и внимательно изучал их, надеясь, что про Михайлу, ставшего советником губернского правления, объявят и здесь. К сожалению, писем Салтыкова той поры родителям почти не сохранилось, хотя их было немало; недаром Ольга Михайловна с её особым народным сарказмом писала в декабре 1850 года сыну Дмитрию: «Бывало, Михайла редко писал, а как укусил сырой земли, так милее не стало родителей. Неделю не пропустит и пишет, неделю не получил от нас и скучает. Видно, горе умягчает русские сердца».
В письмах Ольги Михайловны конца 1850-го – начала 1851 года постоянны сожаления о болезни Евграфа Васильевича и надежды на то, что Михаил сможет приехать к ним в имение. «Если Богу угодно спасти папеньку, то я бы хотела, чтобы вы и Миша все к нам приехали летом в августе, ибо сего года в сентябре 22-го будет нашему супружеству 35 лет» (из письма сыновьям Дмитрию, Сергею и Илье 11 февраля 1851 года).
Впрочем, печали не отвлекают её от дел: в связи с неизбежным она занята переоформлением владения СпасУглом в пользу Дмитрия Евграфовича. Для этого Михаилу надо подписать отказной акт, что он незамедлительно делает: «Я полагаю лучше предоставить это дело тому течению, которое оно приняло в настоящее время, чем заводить новую переписку». Но при этом, зная сложность отношений Ольги Михайловны с сыновьями Николаем и Сергеем, просит Дмитрия Евграфовича убедить Сергея также подписать отказной акт: «Скажи ему, что я прошу его об этом, любя его искренно, и что этим он скорее выиграет, нежели проиграет, тем более что 10 т. р. с, которые следуют за часть в папенькином имении, вовсе не так важны. Во всяком случае, я беру на себя всю ответственность в отношении к нему, если он из имения маменьки не получит часть, по крайней мере, равную этим деньгам, и в несчастном случае обязуюсь выделить ему такую часть из своего имения, если у меня самого что-нибудь будет».
К сожалению, погрузившись в дела семейные, Михаил Евграфович подзабыл, что при переходе Спас-Угла к Дмитрию Евграфовичу к нему переходили и крепостные крестьяне, в том числе принадлежавший ему верный дядька Платон Иванов и его родственники. Вообще-то Платону он собирался дать вольную, но в этих условиях дело осложнилось и чем оно кончилось, неясно. Платон, а также слуга Григорий, летами помоложе, продолжали оставаться при Салтыкове.
13 марта 1851 года Евграф Васильевич умер. Салтыкову не удалось ни повидаться с ним перед смертью, ни приехать на похороны. Отец упокоился на родовом кладбище при Спасской церкви, а сын смог навестить его могилу только в декабре 1855 года по возвращении из Вятки. К счастью, могила сохранилась доныне. Ольга Михайловна не без оснований связывала роковое ухудшение здоровья мужа и с «положением» Миши. «Право, как теперь всё вздумаю, так и вижу, что это событие его (Евграфа Васильевича. – С. Д.) в могилу свело, ужасно он скорбел об нём, скрепя сердце своё, бедный страдал сей горестью, а после сего всё стал слабеть. Подумаешь, вот как дети дороги, что жизнью за них квитаешься».
Вместе с тем, узнав, что после отъезда в апреле 1851 года губернатора Середы на новое место службы в Оренбург Михаил хлопочет и о своём переводе туда и даже готов на первых порах там «послужить без жалованья несколько времени», Ольга Михайловна воспротивилась этому. «Я сужу, что он или в отчаянии, или упрямство, и так меня этим расстроил, – пишет она в конце мая 1851 года Дмитрию Евграфовичу. – Ему грех пользоваться моей снисходительностью в помощи с угнетением меня и братьев его, кои много менее его получают от меня, ибо я не имею возможности одинаково удовлетворять других, а через это они делают ропот на него и укор меня. А как он избаловался моею снисходительностью, привык к излишеству (здесь мать кивает на франтовство Михаила. – С. Д.), так и цены не знает ничему и не умеет себе отказывать ни в чём. Если будет служить без жалованья, так я вижу, он опять хочет навалиться на меня, будучи сам во всём виноват, и собою всех тяготит. Вот терпишь, терпишь, да и терпение потеряешь. Что же я, как лошадь, что ли, должна работать век на него, ну коли сам себя посадил, так и сиди там. Право, досадно».
Это письмо я привожу не затем, чтобы показать зловредность и скаредность Ольги Михайловны, а чтобы ещё раз полюбоваться живостью, яркостью её речи. Её доводы против устремления Салтыкова в Оренбург совершенно рациональны («Пожалуй, потеряет место и жалованье, после и совсем не поправить»), менять хорошую должность в далёкой Вятке на непонятное положение в не менее захолустном Оренбурге для неё необъяснимая нелепость.
Но Миша, как видно, не отступал, надеясь в обстоятельствах смены не только губернатора, но и перемещения в связи с этим многих вятских чиновников взять то, что ему желалось. Так что вскоре Ольга Михайловна получила письмо и от теперь уже бывшей вятской губернаторши, Натальи Николаевны Середы, где она просила мать разрешить сыну добиваться перевода в Оренбург. Неизвестно, догадывалась ли проницательная Ольга Михайловна о том, о чём догадался Дмитрий Евграфович, если судить по его письмам младшему брату – но так или иначе она сосредоточилась именно на попытках перевести сына из чувства в разум, убедить его добиваться изменения своей участи, служа именно в Вятке. При этом она не оставила своих хлопот, только изменила их причину: стала «просить его в отставку на родину. Пускай живёт около своей больной несчастной матери».
Ну а сам сын продолжал тянуть свою служебную лямку, расставшись с очередной надеждой – перебраться в Оренбург (хотя слухи о его переводе, по обыкновению, ходили по Вятке ещё несколько месяцев), как терял он надежду вырваться из Вятки в родные края. Более того, хотя перед своим отъездом в Оренбург Середа отправил министру внутренних дел Перовскому представление о снятии с Салтыкова полицейского надзора, Перовский, которому, возможно, стала надоедать кутерьма с нашим героем, решил перестраховаться. Представление было перенаправлено военному министру князю Чернышёву, раздувшему дело 1848 года, а тот, как и прежде, вновь в ходатайстве отказал.
Несколько месяцев – с мая до конца июля 1851 года – в губернии шла перемена начальства. Не только Середа, но, как уже говорилось, и вице-губернатор Костливцов получил новое назначение – в Пермь. Его место занял статский советник Аполлон Петрович Болтин, до того бывший в Томске председателем губернского правления. Он приехал в Вятку 12 мая, а с 16 мая стал исполнять обязанности гражданского губернатора до приезда нового, приняв дела у предыдущего заместителя. Таковым после отъезда Середы был председатель Вятской казённой палаты действительный статский советник Владимир Александрович Тиньков, чиновник, явно не чуждый сомнительных финансовых операций, о чём хорошо знали в губернии, в том числе и Салтыков.
А новым вятским гражданским губернатором стал действительный статский советник, 55-летний Николай Николаевич Семёнов (дядя и воспитатель впоследствии знаменитого путешественника Петра Семёнова-Тян-Шанского). Это была личность не менее интересная, чем Середа. Кое-где в современных статьях его повышают в чине до действительного тайного советника, но это не так, хотя у Семёнова были серьёзные заслуги перед Отечеством и российским просвещением. Он много лет исправлял должность директора Рязанской губернской мужской гимназии и одновременно директора народных училищ Рязанской губернии и вывел гимназию в число лучших в России. Будучи книголюбом и галломаном, Семёнов был не чужд изящной словесности. У него уже были заслуги перед русской литературой – как директор гимназии он поддержал и благословил на творческую стезю учившегося у него Якова Полонского. В Вятку он приехал с должности вице-губернатора Минской губернии.
Но ещё до появления Семёнова Салтыков успел подпортить отношения с Болтиным. Аполлон Петрович на месте губернатора, ощущая своё положение временщика, решил, судя по всему, покомандовать чиновниками, обеспечивая себе на дальнейшее репутацию строгого начальника. Салтыкову это не могло понравиться: о «различных неудовольствиях с вице-губернатором» он не раз упоминает в письмах второй половины 1851 года. Хотя новый вице-губернатор был вполне обаятельным, образованным человеком, увлекался музыкой, любил играть в любительских спектаклях и, вероятно, дело было не только в его придирках, но и в самом характере Салтыкова, который, имея безупречную служебную репутацию и прижившись в Вятке при благоволившем ему Середе, совершенно не воспринимал новую метлу, к тому же на время.
Зато отношения Салтыкова с Семёновым вполне сложились («Губернаторша ко мне очень ласкова, губернатор тоже», – замечает он в письме брату Дмитрию в марте 1852 года, поздравляя его с прошедшим днём рождения и наступающим праздником Пасхи). Хотя не обходилось и без служебных сложностей. 10 ноября того же года Семёнов отправил Салтыкова в заштатный город Кай. Здесь, в Трушниковской волости Слободского уезда возникли волнения государственных крестьян, вызванные запутывавшейся в течение многих лет проблемой «починок» – то есть участков, расчищенных от казённого леса и превращённых в сенокосы. Держатель оброка на этих участках, кайский городской голова Иван Дмитриевич Гуднин, узнав, что крестьяне Путейского и Нелысовского сельских обществ скосили всю траву на «починках», решил добиться от них оброка во что бы то ни стало, для чего на следующий день после праздника Покрова, 2 октября послал в волость станового пристава с требованием вернуть сено. Через сутки появился и сам, в сопровождении сорока подвод для вывоза сена.
Не тут-то было – возмущённые несправедливостью, как они её понимали, они силой прогнали возчиков с их транспортом, а испуганного Гуднина, спрятавшегося в сарай, выволокли оттуда, избили и отвели в свою деревню. Здесь они потребовали от Гуднина подписку о том, что он не только никогда не будет требовать с них оброк, но и не будет больше брать в аренду никаких земельных угодий. Испуганный Гуднин бумагу подписал. Крестьяне, которых было более сотни, вдохновлённые успехом, решили, что, кроме «починок», надо добиться прав на всю Камскую статью. Об этом они заявили приехавшим чиновникам земского суда, прибавив: «Лучше погибнем со своими семействами, чем дадим пользоваться оброчной статьёй мещанину».
Семёнов, уже убедившись в человеческой порядочности Салтыкова и его стремлении разбираться во всех обстоятельствах дел, понять мотивы и интересы сторон, решил, что он сможет уладить конфликт миром. На крестьянском сходе Салтыков попытался объяснить крестьянам самоуправность их действий, вместе с тем обещая от имени губернатора впоследствии пересмотреть вопрос о «починках». Он уговаривал крестьян, чтобы они подали прошение с объяснением, что не платят оброк не по упорству, а по бедности, что давало возможность затем решать вопрос с Гудниным – но тщетно. Крестьяне в благополучный исход не поверили и продолжали отстаивать своё право на покосы. Ни к чему не привели и переговоры Салтыкова с некоторыми крестьянами, которых он посчитал наиболее здравыми в представлениях о случившемся и способными убедить других в необходимости договариваться с властью, а не дожидаться применения силы.
При этом он, не веря в достижимость результата, применил своеобразный воспитательный приём: в присутствии крестьян составил и прочитал рапорт губернатору с просьбой прислать воинскую команду «для приведения крестьян в повиновение, без чего никоим образом желаемой цели достигнуть невозможно». После чего он, а также жандармский штабс-капитан Иван Антонович Дувинг и ревизор корпуса лесничих Алексей Павлович Соломка рапорт подписали и отправили с нарочным в Вятку. Но этот экстравагантный жест привёл лишь к недолгим колебаниям среди крестьян – они забыли про доводы благоразумия, подавили сомневавшихся и отвергли любые уступки.
Тогда Салтыков, установив, что главными застрельщиками борьбы за «починки» были три крестьянина, совершил ошибку – арестовал их. «Дабы и в предстоящих по сему предмету распоряжениях не встретить в подстрекательстве сих крестьян, – писал он губернатору, – главной причины недостижения возложенного на нас поручения я распорядился вызвать их из места жительства и дабы пресечь всякий способ к побегу, подвергнуть их аресту с заключением в кандалы, в каком виде и препроводил их в временное отделение Слободского суда к производимому им следственному делу с тем, чтобы в дальнейшем оно поступило с ними по обстоятельствам дела».
Но арест ни к чему не привёл. Крестьяне попросту разошлись по домам и в городишке Кае, где находился Салтыков, больше не появлялись. Они, как всегда и бывает в народной среде, почувствовали колебания чиновника, его нерешительность (которая, очевидно, была вызвана пониманием, что только правых и только виноватых в этом деле нет). Эти колебания почувствовал и губернатор Семёнов, умудрённый большим, в том числе педагогическим опытом. Вместо воинской команды к Салтыкову приехал его добрый вятский приятель, управляющий палатой государственных имуществ, коллежский советник Василий Ефимович Круковский. Он был всего на пять лет старше Салтыкова, но обладал спокойным, рассудительным характером, был чужд взрывов чувств, которые сопровождали Михаила Евграфовича всю жизнь.
Помня, что посылка военной команды – крайняя мера, а также то, что все расходы по такой экспедиции закон заботливо относил на счёт недоимщиков и неплательщиков, Семёнов в письменном распоряжении Круковскому ставил под сомнение обоснованность просьбы Салтыкова, прибавляя: «посылка сей команды при известной с давнего времени бедности крестьян, не имеющих даже возможности уплачивать государственной подати, повергло бы их в совершенное разорение». Губернатор предлагал Круковскому и Салтыкову всё старание к вразумлению и убеждению крестьян прекратить беспорядки, «если будет возможно без употребления воинской команды».
Попытки Салтыкова как-то оправдать свои действия – то нерешительные, то чересчур радикальные – Семёнов отвёл, а в его просьбе вернуться в Вятку, верно, возмущённый её двусмысленностью («если посылка воинской команды будет неизбежной, то распорядиться ею может и местная земская полиция»), отказал. Одновременно Семёнов, разумно решив подстраховаться, ещё когда конфликт был в самом разгаре, отправил в Петербург представление министрам государственных имуществ и внутренних дел о необходимости отдать крестьянам в надел всю Камскую статью.
В свою очередь обстоятельный Круковский, прибыв на место, быстро вник в суть дела. Он учёл мнение чиновников отделения земского суда, также полагавших, что единственным справедливым выходом из положения было бы наделение крестьян землёю. Сообща они смогли уговорить крестьян уплатить Гуднину часть оброка, а тот, в свою очередь, обязался не требовать его с неимущих. И самое главное: Гуднин с 1 января 1853 года отказывался от аренды Камской статьи, которая переходила в надел крестьянам.
Словом, обошлось без военной экзекуции, хотя «подстрекатели» за избиение Гуднина и провокацию беспорядков были отданы под суд. Добросердечный Круковский в рапорте губернатору постарался представить действия Салтыкова, а также Дувинга и Соломки в самом выгодном свете, подчёркивал, что именно они создали основания для мирного разрешения конфликта. Здесь надо учесть, что по российским орденским статусам той поры за прекращение крестьянских беспорядков без вызова воинской команды полагался орден Святого Владимира 4-й степени. Однако Семёнов, согласившись с предложением Круковского представить к ордену Дувинга, Салтыкову в этом отказал: «Распоряжениями Салтыкова я недоволен», «Салтыков ничего не сделал к усмирению крестьян». Надо подчеркнуть: здесь нет какой-либо предвзятости Семёнова – ведь ещё за полгода до Кайских событий он смог завершить дело, начатое Середой, – произведение Салтыкова в коллежские асессоры.
По некоторым сведениям Круковский попытался добиться, чтобы Салтыкова наградили хотя бы менее значительным орденом Святого Станислава 3-й степени, но также безуспешно. Но, может, это и к лучшему. Из этой относительной (всё же кровь не была пролита) административной неудачи (очень редкой в его государственной службе) Михаил Евграфович извлёк куда больше, чем награждение орденом (забегая вперёд заметим, что, по итогам службы, был едва ли не единственный в Российской империи действительный статский советник, не имевший ни одного ордена).
Смысл этого урока, возможно, получил своё краткое выражение в суждении, которое появилось в незавершённом цикле «Книга об умирающих» (1858) и фактически является автобиографическим. «Действительная служба, – отмечает Салтыков, – ставила меня в прямые отношения к живым силам народа, но я сам чувствовал, как я робел и мешался при первом прикосновении ко мне жизни, как мне казалось всё это дико, не так, как сложилось в моём воображении».
Очень полезные, отрезвляющие слова.
Новый губернатор, очевидно, сделал свои выводы из кайского анабасиса Салтыкова и стал чаще отправлять его в разъезды по губернии с разными, всегда непростыми поручениями. Если в 1851 году у него не было ни одного сколько-нибудь продолжительного выезда за пределы Вятки, то в последующие четыре года вятской службы он совершил множество поездок, многие из которых пришлись на холодное время года, в морозы, которые в этих краях нередко опускаются за минус тридцать.
Орловская, Слободская и Сарапульская городские думы, Сарапульский городовой магистрат, Елабужское городское управление и Елабужский земский суд, Нолинский земский суд, Малмыж, Глазов, заштатный городок Кай, село Уни… Всю губернию объехал Салтыков – причём не миражным гоголевским, а суровым, въедливым – и неподкупным – ревизором. При таком навале работы у него не могло не возникнуть искушения пойти в ревизиях по сложившейся форме, а именно оценивать количество рассмотренных и отложенных дел, жалоб и неисполненных бумаг. Если последних было немного, выносилось положительное заключение о ревизуемом учреждении. Но Салтыков, как видно, решил превратить ревизии в форму работы, необходимой ему для приобретения аналитического опыта, понимания того мира, в котором он живёт и о котором пытается писать.
Докладные записки Салтыкова вятских лет выглядят сегодня как упражнения в преддверии его литературных трудов. Он стремится уловить и описать как механизмы злоупотреблений, так и состояния бездействия, чиновничьего равнодушия. «Очевидно, что все действия членов думы, – пишет он о думе города Орлова, – направлены к тому, чтобы как-нибудь отбыть время службы, не попав под ответственность, а не к тому, чтобы принести пользу». Некоторые его заключения звучат почти афористически: «Нет злоупотреблений, но нет и ни малейшей заботливости к сохранению городских интересов».
Именно в вятской глубинке впервые открылись ему те механизмы государственного управления, которые с небольшими видоизменениями повторялись и в высоких эшелонах власти, а главное – повторялись во времени, преодолевая не только десятилетия, но и столетия. Так же, пожалуй, именно в Вятке Салтыков стал изучать взаимосвязи между общими чертами человеческой натуры с конкретной социально-политической системой. Первоначально выстраивая здесь, подобно Герцену, линейные взаимосвязи между человеком и, так сказать, Табелью о рангах, формой его отчуждения от себя самого, вскоре, то есть в той же Вятке он понял, что такая социологизация многослойного человеческого нутра поверхностна и к постижению как мира, так и человека в нём не ведёт.
Здесь многое Салтыкову принесло то, что в его служебном ведении оказались все тюрьмы и этапы губернии. Прежний, ещё с лицейских времён интерес к человеку, преступающему закон, и к системе, которая предназначена для исправления преступников, теперь, после книжных штудий получил возможность проникнуться реальностями этой системы. Судя по первому докладу Салтыкова, он был этими реальностями потрясён, а читавший доклад губернатор поначалу изложенному в нём не поверил. Но Салтыков настоял на своём и начал последовательно добиваться прежде всего улучшения быта заключённых. При тюрьмах стали сооружаться бани и организовываться дворы для прогулок, но, главное, Салтыков попытался бороться с воровством смотрителей тюрем, бесстыдно наживавшихся на питании заключённых, их одежде, бельё, обуви. Безбожно извращая библейский принцип «всякое даяние благо», тюремные чиновники превращались на службе в совершенных монстров, вызывавших чувство омерзения.
Впрочем, Салтыков постарался отринуть эмоции, обратившись к литературному оформлению своих пенитенциарных впечатлений и наблюдений. Раздел «В остроге», поставленный им в финальную часть «Губернских очерков», – особая его заслуга перед русской литературой. За несколько лет до «Записок из Мёртвого дома» Достоевского он обратился к теме человека в неволе, положив начало её развитию в сочинениях Сергея Максимова, Чехова, Власа Дорошевича и так далее до «Колымских рассказов» и «Архипелага ГУЛАГ».
В Вятской губернии существовал «Попечительный о тюрьмах комитет», в обязанности которого входила забота об облегчении быта заключённых, однако на деле организация эта была формальной, членство в комитете было почётным, но не побуждало к тому, ради чего комитет создавался. Став членом комитета, Салтыков не просто прекратил его бездействие, он добился создания таких же уездных комитетов и повёл дело так, что постепенно возникла система мероприятий по облегчению участи заключённых.
В связи с реформированием тюремной системы в Вятке был образован комитет по разработке плана устройства здесь, применительно к местным условиям, смирительного и рабочего домов. Но, как это обычно бывает, большинство в этом комитете составили люди совершенно бесполезные, но со своими интересами к этому членству. Салтыков как советник губернского правления оказался в комитете главным двигателем, которому предстояло подготовить такой план устройства смирительного и рабочего домов, когда бы достигалась полная изоляция арестованных различных полов, возрастов и нравственности. При этом арестованные, которым был вменён физический труд как исправительная мера, должны были иметь для этого условия (производились различные предметы быта для сбыта на местных рынках с тем, чтобы вырученные деньги шли на питание заключённых и их вознаграждение). Рабочий и смирительный дома, построенные по архитектурному плану, разработанному под руководством Салтыкова, просуществовали многие десятилетия и продолжали действовать после 1917 года, при большевиках.
Но не только службой и её промыслительными уроками жил в Вятке Салтыков. Как ни убеждали его друг Василий Круковский и, понятно, другие вятчане, что жизнь в этом городе тоже имеет свои радости и даже черты счастья, письма Михаила Евграфовича – из тех, что сохранились (но, значит, и пропавшие тоже) – полны волнами накатывающих жалоб, перемежающихся строками, где просматриваются попытки изгнанника как-то расцветить свою жизнь.
«Ты не поверишь, любезный брат, какая меня одолевает скука в Вятке. Здесь беспрерывно возникают такие сплетни, такое устроено шпионство и гадости, что подлинно рта нельзя раскрыть, чтобы не рассказали о тебе самые нелепые небылицы, – это Михаил Евграфович пишет брату Дмитрию на пятом году вятской жизни, в октябре 1852 года, и нам, конечно, хотелось бы узнать, какие небылицы о нём рассказывал вятский бомонд, если, без сомнений, в почтовом ведомстве знали о длившейся уже после кончины в Оренбурге бывшего губернатора переписке с его теперь уже вдовой Натальей Николаевной Середой. – Хотелось бы хоть куда-нибудь перейти в другое место, только чтобы избавиться от этой непотребной Вятки», – продолжает Салтыков, и мы, кажется, догадываемся, куда он продолжает рваться. Но есть дела насущные и в непотребном городе, и он спрашивает брата: «Получил ли ты моё письмо, которым я просил тебя о заказе Клеменцу нового платья, и взялся ли он исполнить этот заказ. Уж вот конец октября, а я ничего не получаю из заказанных вещей».
Впрочем, дело молодое, и новые наряды Салтыкову тоже требовались. Его отношения с вице-губернатором Аполлоном Петровичем Болтиным вскоре после появления губернатора Семёнова совершенно исправились, и однажды (газетная хроника сохранила дату – 7 декабря 1851 года) он отправился на благотворительный концерт в пользу учреждавшегося детского приюта. Конечно, присутствовать на нём он должен был и по должности, и по долгу сердца, и скуки ради, и потому, что распорядителем концерта был Болтин.
Концерт состоял из музыкальных номеров. Дочь губернатора, дочери и жёны чиновников пели арии и романсы, играли на фортепьяно. Вероятно, именно на этом вечере Михаил Евграфович впервые увидел дочерей Болтина – двойняшек Аню и Лизу. Девочки, им было по тринадцать лет, сыграли фрагмент из оды-симфонии «Пустыня» (Le désert) модного тогда композитора Фелисьена Сезара Давида. Кроме того, поскольку могла возникнуть накладка – заявленная в программе жена жандармского офицера Дувинга занемогла, Аполлон Петрович незамедлительно вновь усадил за фортепьяно своих дочерей, и они вдохновенно сыграли попурри на мотивы опер Доницетти, а в завершение вечера под аккомпанемент Анны Аполлоновны был исполнен гимн «Боже, Царя храни!».
Хотя в концерте пела девятнадцатилетняя Мария Николаевна Семёнова, меланхолический взор не вырвавшегося в Оренбург холостого титулярного советника Салтыкова упал на сестёр Болтиных (надо подчеркнуть: Михаил Евграфович никогда не гонялся за богатыми, именитыми невестами – скорее, напротив). Словом, через короткое время Михаил Евграфович вспомнил адрес вице-губернаторского дома на Спасской улице. Прежде здесь жил Сергей Александрович Костливцов, и он заглядывал к старшему однокашнику отдохнуть в разговорах о лицее, о Петербурге. Теперь же приходил туда повидать сестёр.
История главной, а может, и единственной любви Салтыкова, не без помощи его собственного злоязычия, до наших времён добралась в виде желтоватой легенды, и пора наконец освободить её от шлейфа анекдотических россказней, очистить факты от превратных толкований. Салтыков поначалу и сам не мог разобраться в своих чувствах к девочкам-подросткам, хотя чувства, что и говорить, были – и самые романтические, и совсем неизъяснимые. Что ж, влюбился в обеих? Едва ли он сам смог поначалу дать ответ на этот вопрос. Но когда в августе 1853 года Болтин получил новое назначение, поближе к Москве, – стал вице-губернатором Владимирской губернии, – Михаил Евграфович, предварительно заручившись согласием Ольги Михайловны, просил у Аполлона Петровича и Екатерины Ивановны Болтиных руки их Елизаветы.
Вокруг причины такого выбора щедриноведы настроили немало псевдопросветительских сказочек, неизменно подчёркивая, что интеллектуально Анна Аполлоновна была куда выше хохотушки Лизы, и даже сокрушаясь, что жених якобы ошибся невестой. Но нет, этот суровый господин, пребывающий в постоянных раздумьях о себе и о собственных поступках, не ошибся. Много лет спустя Михаил Евграфович на вопрос, почему он, человек умственного труда и «широких общественных интересов», женился на Елизавете, а не на Анне, которая, несомненно, была образованнее, неизменно отвечал: «Елизавета была много пригляднее». И то сказать: когда Анна Аполлоновна вместе со своим мужем увлеклись спиритизмом, Салтыков разочаровался и в её умственной основательности.
Однако первый подход не удался. Родитель обратил внимание жениха на то, что Лизе всего пятнадцать лет (Михайла, пожалуй, извинял себя примером маменьки, которая как раз в пятнадцать и пошла под венец). Впрочем, затем господину советнику губернского правления было сказано, что он может «возобновить своё предложение через год». Во всяком случае, итожил Салтыков в письме брату и невестке, «я имею надежду, что моё предложение не будет отвергнуто, и потому вправе считать себя в настоящее время женихом. Одно только вводит меня в сомнение: боюсь, чтобы отдалённость и разлука не изменили чувств персоны, о которой идёт речь. А персона такая миленькая, что, право, жалко будет, если достанется она в удел какому-нибудь шалопаю».
Стремясь не то чтобы прикрыть свою растущую влюблённость в Лизу, но сделать естественными свои частые визиты в дом Болтина, Салтыков заводил здесь разговоры о прочитанном, о необходимости женского образования, пусть домашнего (впрочем, родители не возражали и без советов Михаила Евграфовича обучали дочерей языкам, музыке, рукоделию)… Чтобы подольше побыть с Лизой (ну, и с Аней, как получалось), Салтыков, с детства владевший фортепьяно, скрыл это и стал брать уроки музыки у сестёр, преимущественно у Лизы. Со своей стороны он решил преподать им основы отечественной истории. Как проходили эти занятия, нам в точности неизвестно, но Салтыков даже написал для сестёр «Краткую историю России». Сама эта идея возникла у него, скорее всего, во время четырёхмесячного (с 16 июня по 16 октября) отпуска в Тверскую, Московскую и Ярославскую губернии, то есть в салтыковские имения, который он наконец получил летом 1853 года.
Думается, эта «Краткая история», которую, как видно, Салтыков посылал частями в письмах сёстрам, давала ему возможность постоянной переписки с Елизаветой, а также, что важно, он волей-неволей, уже с административным опытом, получил возможность вновь вникнуть в сложности родной истории, попытаться объяснить их так, чтобы было понятно даже подросткам. Задача трудноразрешимая, но, несомненно, способствовавшая возникновению и созданию одного из главных салтыковских шедевров – «Истории одного города».
«Краткая история России» до нас не дошла, возможный первопубликатор сорокастраничной рукописи К. К. Арсеньев отнёсся к ней пренебрежительно, как к компиляции, а сама рукопись вскоре погибла в пожаре. Но всё же среди напечатанных Арсеньевым строчек «Краткой истории» оказались несколько тех, которые вскоре едва ли не вспомнил Салтыков. «Язвою русского государства были староверы, – писал он. – Секта эта возникла по случаю исправления церковных книг. Некоторые из исправителей издали имевшиеся у них в руках списки не только без исправлений, но даже с ложными толкованиями. Патриарх Никон жестоко преследовал таких ересиархов и высылал их из Москвы. Возникла ересь, распространившаяся с необычайной быстротой. Дерзость староверов дошла до того, что они не усомнились окружить Успенский собор во время патриаршего служения и настойчиво требовали публичного прения».
Старообрядцы, староверы – одна из самых больных, тяжёлых проблем самодержавной России. Власти преследовали их очень жёстко, так что семейства староверов и целые общины вынуждены были бежать из центральных губерний, стараясь спрятаться на окраинах империи. Их в те времена официально именовали раскольниками, хотя, по совести говоря, раскол православной церкви был порождён именно реформами патриарха Никона (недаром в среде старообрядцев бытует выражение «никонианский раскол»). Поэтому знаменательно уже то, что в своей истории Салтыков называет их староверами, что и справедливее, и правильнее исторически. Так что в дальнейшем рассказе о том, как жизнь вовлекла Салтыкова в тяготы старообрядческой жизни, мы будем пользоваться обоими именованиями – в зависимости от обстоятельств действия.
Немало староверов нашли прибежище в обширной, покрытой дремучими лесами Вятской губернии. Их семейства селились в городах и сёлах, а в лесах скрывались староверческие «наставники», «странники», монахи и монахини обителей, объявленных властями раскольничьими и разгромленных. Обретя приют в устроенной себе пещере-келье, монахи и странники обычно не вели отшельническую жизнь, а отправлялись по окрестным деревням нередко лишь в поисках пропитания. Кусок хлеба они зарабатывали тем, что умели – совершали требы, то есть крестили, причащали, венчали, отпевали, просто вели душеспасительные беседы. По сути, это было не насаждение старообрядчества, а приближение православной веры к тем, кто в ней нуждался и о ком мало пеклась официальная церковь…
Осенью 1854 года сарапульские власти задержали «бродягу», который называл себя «странником Ананием». После чего сарапульский городничий, штабс-капитан фон Дрейер провёл расследование, на основании которого послал донесение вятскому губернатору. Некогда Ананий Ситников был казённым мастеровым на одном из уральских заводов, но не исполнял молча и прилежно свои трудовые обязанности, а проводил время в беседах с забредавшими в те места странниками, обычно староверами. В итоге Ситников решил отрешиться от мира и «спасать душу» – для начала бросил семью, жил в старообрядческих скитах, принял монашество, ходил по святым для старообрядцев местам: побывал на Сиверском озере в Кирилло-Белозерском монастыре, в Спасо-Прилуцком Дмитриевом монастыре близ Вологды, на Белом море в монастыре Соловецком. Посетил он и особо чтимое старообрядцами Рогожское кладбище в Москве. В итоге своего замысловатого по путям-дорогам паломничества Ситников ощутил себя готовым к миссии «наставника» и, приплыв на пароходе в Сарапул, навестил знакомого старообрядца Смагина, за которым был установлен полицейский надзор. Недолго думая, у Смагина провели обыск, в результате которого были обнаружены, по мнению фон Дрейера, всяческая раскольничья крамола и, главное, сведения о связях раскольников с единоверцами в Греции, Австрии и Турции, где жили так называемые «некрасовские» раскольники, потомки беглых казаков.
Особенно растревожило городничего упоминание о «некрасовцах», так как в это время по России ходил слух о заговоре против императора Николая Павловича, который связывался как раз с «некрасовцами». Вместе с тем Густав Густавович фон Дрейер, которого, когда появились «Губернские очерки», многие соотносили с изображённым там Фейером, простодушно просил губернатора послать для расследования происходящего чиновника из Вятки, ибо раскольники – народ богатый и местных могут подкупить. Губернатор Семёнов, в свою очередь, решил, что наилучшим образом с этим делом справится имеющий репутацию неподкупного Салтыков.
Прибыв в Сарапул, Михаил Евграфович быстро понял, что дело Ситникова раздуто и мало чем отличается от других раскольничьих дел, которые уже были ему известны по долгу службы. Ананий Ситников представился ему обыкновенным праздношатающимся, бегающим от труда лентяем, решившим облагородиться под обличьем странника и проповедника. Столь же надуманным выглядело в его глазах и «окружное послание некрасовцев», раздутое лишь в связи с беспочвенными, но вязкими слухами о заговоре против императора. Салтыков попытался свернуть дело, но этому помешало пришедшее из Петербурга распоряжение.
В 1852 году Министерством внутренних дел была организована статистическая экспедиция по изучению старообрядческого раскола в Нижегородской губернии, которой руководил нижегородский уроженец, чиновник особых поручений Павел Иванович Мельников (уже заявивший о себе и в литературе под псевдонимом Андрей Печерский). Он жестоко преследовал старообрядцев, по его распоряжению разорялись старообрядческие скиты и молельни, он был фигурой в старообрядческой среде ненавистной настолько, что приобрёл легендарные черты злодея, поступившего в услужение дьяволу.
Как раз в 1854 году он представил «Отчёт о современном состоянии раскола», в котором обвинил в распространении этой «язвы государственной» провинциальное православное духовенство, погрязшее в бытовых пороках и позабывшее про паству. Записка Мельникова породила решение повсеместно обследовать состояние дел с раскольниками, и уже потому появление «странника» Ситникова требовало проявить бдительность. Салтыкову пришлось не только заниматься этим раздутым делом, но и охотиться за молитвенными собраниями старообрядцев, переодеваясь в крестьянскую одежду в надежде застигнуть их врасплох, в обличье странника выведывать у старообрядцев необходимые сведения, под видом расследования мелких преступлений (краж и т. д.) выведывать места, где располагались старообрядческие скиты…
Но добравшись до скитов, Салтыков обнаружил, что разложение проникло и в эту среду. Наряду с настоящими иноками и послушниками, среди братии обнаружились не только скрывавшиеся от рекрутчины, но и разного рода уголовные преступники. Не лучше обстояло и дело в женских скитах, где развивалась своя особая жизнь. Салтыков, готовя донесения, должен был признать, что укрывательство преступников в скитах «приняло такие обширные размеры, что вся северная часть Чердынского уезда, а также северо-восточная часть Усть-Сысольского в полном смысле кишит беглыми людьми, безнаказанно живущими там под защитой непроходимых лесов и покровительством простодушия и робости лесных жителей – пермяков и зырян. При открытии скитов всегда находят кости и могилы, что свидетельствует о том, что здесь скрываются самые гнусные злодеяния».
Чердынские леса открылись Салтыкову как одно из самых заповедных мест России, неизведанная земля, живущая по своим законам. Но как одиночка (слуги не в счёт) он попросту опасался углубляться в них и предлагал петербургским чиновникам организовать большой, не менее двухсот человек, отряд полицейских-лыжников, который бы мог в весеннее время провести необходимые облавы, чтобы получить хотя бы первоначальное представление о происходящем там.
Выполняя начальственные распоряжения, Салтыков переезжал и на территорию Пермской губернии, где сложились свои отношения чиновников со староверами – раскольничьих дел заводилось немало, но подследственные обычно откупались. Преодолевая сопротивление пермских властей, Салтыков стал изучать историю с «матерью Торсилой», монахиней закрытого Иргизского монастыря. Против неё было возбуждено дело в распространении раскола, но за неё поручился авантюрист-купец Аггей Шалаевский, после чего она благополучно скрылась. Салтыков нашёл её настоятельницей в тайном женском монастыре среди Чердынских лесов и не только возобновил дело, но и возбудил новое против Шалаевского. Как выяснилось, тот формально принял православие, оставаясь старообрядцем. Шалаевский попытался откупиться в полиции, но при Салтыкове это ему не удалось.
Кроме того, Салтыкову пришлось, проверяя показания Ситникова о раскольниках и их скитах, ездить по местам его странствований – он побывал на реках Лупье и Лёле, в Ильинском, Бикбардинском, Камбарском и других заводах, в Осе, Ножевке, Оханске, добрался даже до Казанской губернии. В Казани Салтыков встретился с Мельниковым, но отношения их не сложились, а впоследствии это неприятие Салтыкова перешло и на литературное поле. Он не раз критически отзывался о сочинениях Мельникова-Печерского.
Не желая влезать в сферу широких полномочий Мельникова, Салтыков провёл лишь безрезультатный обыск у картузника, старообрядца Трофима Тимофеева Щедрина (вспоминаем о нём лишь из-за его фамилии: гадатели над псевдонимом писателя почему-то включают Трофима Щедрина в круг возможных подсказчиков Салтыкову его литературного имени). После Казани Салтыков отправился в Нижегородскую, а затем во Владимирскую и Ярославскую губернии. Во время этих дальних поездок Салтыков брал с собой жандармского унтер-офицера Северьяна Панова – это, наверное, единственный пример, когда жандарм нужен был ему для поддержки, а порой и для охраны на неведомых путях. Разъезды эти заняли около восьми месяцев; было проделано свыше трёх тысяч вёрст. Причём первоначально он поехал в своём экипаже, это был его первый выезд, незадолго до того приобретённый, но потом его пришлось заменить на зимний возок, а к весне вновь менять… Обычно сдержанный в своих просьбах Салтыков вынужден был отметить в отчёте, что шестидесяти копеек суточных ему на прожитие в дорожных обстоятельствах никак не хватало, и просил выдать денежное пособие «хотя бы в возмещение расходов по покупке экипажей».
С административной точки зрения итоги всех этих инспекций и ревизий оказались ничтожными. Кто-то из раскольников был отдан под суд, но отделался мягким приговором, арестованные беглые каторжники были водворены обратно, несчастный Ситников умер в тюрьме, но проблема староверов как была, так и осталась. В этой долгой поездке Салтыков не раз жестоко простужался и заработал болезни, которые начали преследовать его и сопровождали вплоть до гробового входа. Но как писатель он получил неоценимые знания о народной жизни, о её тяготах и о тех народных исканиях, которые почти не воспринимались ни властями, ни так называемым образованным обществом.
Тема староверов возникнет на художественном уровне в «Губернских очерках» и станет для Салтыкова важной ступенью для перехода от гонителя раскола, пусть невольного, по службе, к глубокому исследователю старообрядчества и, главное, носителей этой веры. Рассказы-очерки «Старец» и «Матушка Мавра Кузьмовна» из раздела «Казусные обстоятельства» в «Губернских очерках», не очень у Салтыкова читаемые, открывают не только заповедные стороны русского мира, к пониманию которого стремится писатель. Они, по сути, противостоят официальному, репрессивному отношению власти к староверам.
Первоначальный набросок очерка «Старец» начинался словами: «Двадцать лет, сударь, я странствую, двадцать лет ищу своей правды… С юных лет возгорелся я ревностью по христианстве, с юных лет тосковала душа моя по небесном отечестве и всё томилась, всё искала тех многотесных евангельских врат, чрез которые могла бы пройти от мрачныя и прегорькия темницы в присносущий и неумирающий свет райского жития… Часто я думал: о, сколь сладостно, сколь честно и доброхвально за отеческие законы плечи свои на ударение, хребет на раны, жилы на прервание, уды на раздробление, тело на муки предать! Голова, сударь, у меня горела, сердце в груди трепетало от единой мысли мученического пресветлого венца сподобиться! Часто я думал: зачем не родился я в те древние времена, когда святые Христовы воины были мучимы яко злодеи, злодейства не ведавшие, истязуемы яко разбойники, разбойничества ниже помыслившие! И даже до смерти прискорбна была душа моя!..»
И видятся за этими строками мысли не только старца-раскольника, но и самого автора, извечного романтика Михаила Салтыкова.