К книге
Убийственное летоКазнь
100%
Казнь
8

Все эти огни, это лето.

Ночью я не могу заснуть. У меня перед глазами снова сосны, горящие на холмах, и пожарные самолеты, которые летают низко-низко, сбрасывая воду, которая обрушивается с грохотом пулеметной очереди, переливаясь всеми цветами радуги в солнечных лучах, пробивающихся сквозь просветы туч и дым.

Еще я вижу свадьбу. Эль в длинном белом платье, так любовно и ловко подогнанном для нее матерью, что кажется, будто оно сидит на ней, как вторая кожа. Фату она сняла во дворе и разорвала на кусочки, чтобы досталось всем. Ее улыбка в тот день. Я смотрел в ее глаза в церкви, когда надевал ей кольцо на палец. И снова увидел в них эти тени, еще более волнующие, чем обычно, похожие на метущихся, сбившихся с пути птиц в горах, осенью. Ее улыбка одними уголками губ, такая робкая и мимолетная, вызывала во мне жалость, да, жалость к ней, я бы отдал все на свете, чтобы ее понять и помочь. А может быть, я это придумываю теперь, может быть, я уже все забыл.

Нас было тридцать пять или сорок за столом. А потом стали приходить все новые гости, из нашей деревни или по соседству, и в середине дня, когда начались танцы, их собралось уже вдвое больше, чем вначале, или даже сверх того. Мы с Эль открывали бал. Вальс, чтобы сделать приятное ее матери и нашей тоже. Она придерживала платье рукой, чтобы не испачкать, и кружилась, кружилась, а в конце со смехом чуть не упала на меня, потеряв равновесие. За все утро она почти ничего мне не сказала, но эти слова я расслышал: «Какое чудо, какое чудо…» Я прижимал ее к себе. Я держал ее за талию, когда мы пробирались назад к столу среди гостей, а они изо всех сил хлопали меня по спине. Даже сейчас стоит мне подумать об этом, как я чувствую под рукой нежность ее кожи.

Потом я смотрел, как она танцует с Микки, моим шафером, он снял у нее под столом голубую подвязку, переходившую в нашей семье от одной женщины к другой, единственную, которую мы смогли отыскать, чтобы не нарушать традицию. Все мужчины были уже без пиджаков и галстуков, но даже в одной рубашке мой никудышный гонщик больше походил на принца, потому что танцевал с принцессой. Я сказал Бу-Бу, сидевшему рядом:

– Ну, осознал?

Он обнял меня и громко чмокнул в щеку, впервые с тех пор, как вбил себе в голову, что целовать брата ниже его мужского достоинства. Он сказал:

– Потрясный сегодня день.

Да, солнце стоит над горами, вокруг смеются гости, потому что Генрих Четвертый корчит из себя клоуна, вино льется рекой, без конца меняют пластинки, чтобы и молодые, и пожилые могли танцевать, все было здорово. В городе я нашел сиделку, которая согласилась побыть до восьми вечера с парализованным тестем. Ева Браун была здесь. Несколько раз я встретился с ней глазами, такими же голубыми, как у ее дочери, и она улыбалась мне, чуть прикрыв веки, чтобы показать, что она довольна. Я уверен, так оно и было, мы потом это обсуждали. Она знала не больше моего, что нам готовила Вот-та.

В какой-то момент я оказался у ворот сарая, слышал музыку и крики и вдруг начал смеяться в полном одиночестве. Я подумал: «Это моя свадьба. Я женился».

Я много выпил, и звуки раздавались у меня в ушах как-то необычно. Мне показалось, что я смеюсь в каком-то другом мире, не там, где идет свадьба. Люди, танцевавшие в пыли, казались мне нереальными. И двор вообще был какой-то чужой, не тот, который я видел всю свою жизнь.

Только чуть позже, насколько я помню, я начал искать Эль, и никто не знал, где она. Бу-Бу в сарае налаживал стереоустановку, которую ему одолжил приятель по коллежу. Он сказал:

– Я видел, как она заходила в дом пять минут назад.

Я пошел на кухню, где толпились гости, пили и смеялись, но ее там не было. Я сказал матери:

– Слушай, я уже потерял свою жену.

Она тоже не видела ее какое-то время.

Я поднялся наверх. В нашей комнате было пусто, я взглянул в окно на тех, кто танцевал во дворе. Ева Браун сидела за столом рядом с мадам Ларгье. Мадемуазель Дье стояла одна возле родника со стаканом в руке. Я заметил Жюльетту и Генриха Четвертого, Мартину Брошар, Муну-парикмахершу и еще каких-то подружек Эль, которых не знаю по имени. Я не видел Микки и постучал в его комнату. Жоржетта закричала диким голосом:

– Нельзя! Не заходите!

И я понял, что помешал. Каждый раз, когда стучишь в какую-то дверь, за ней оказывается Микки, который с помощью Жоржетты приближает проигрыш очередной гонки.

Я спустился во двор, обошел его, старясь найти ее. Вышел на дорогу посмотреть, а вдруг она стоит там с кем-то из гостей. Потом решил спросить у Евы Браун. Она тревожно огляделась по сторонам и сказала:

– А я думала, она с вами.

В сарае я наткнулся на мадемуазель Дье, они с Бу-Бу и его приятелем, хозяином стереоустановки, отбирали пластинки. Она тоже много выпила, у нее был затуманенный взор и неестественный голос. Она сказала, что видела, как Элиана шла по лугу, чтобы «пригласить туристов», но это было какое-то время назад. Она одна и Ева Браун называют ее Элианой, меня это злит, сам не знаю почему. С ней я встречался всего один раз, она приезжала днем 14 июля, три дня назад – и с первого же взгляда я понял, что она мне не понравится. Пытаться сейчас объяснить почему, бессмысленно. Во всем виновата моя глупость, но и ее тоже.

Я пересек двор, заставляя себя идти нормальным шагом, чтобы не волновать гостей, но на лугу не мог сдержаться и побежал. «Фольксвагена» туристов под деревьями не было, и палатка тоже оказалась пустой. Я дышал часто-часто. Не знаю, что я себе навоображал.

Я вспомнил 14 июля, когда она вернулась так поздно – в половину второго ночи, сказала мне мать, а потом я отыскал ее – в махровом халате на голое тело, когда солнце только вставало из-за вершин. Я немного посидел в палатке, стараясь сосредоточиться. Я огляделся: надувные матрасы, разбросанные вещи, грязная алюминиевая посуда. Стоял запах резины и пищи. Мне по-прежнему казалось, что все это не по-настоящему, но я не был пьян. Я вспомнил, что туристы собирались уехать в конце месяца, а если решат остаться дольше и снимать этот участок луга, я найду предлог и откажу им.

Когда я вышел, то почти столкнулся с Бу-Бу, который меня искал. Он спросил:

– Что происходит?

Я пожал плечами и ответил:

– Не знаю.

Мы пошли к речке, и я ополоснул лицо холодной водой. Он сказал мне, что я перепил, а пьяные все всегда видят наперекосяк, даже самые обычные вещи. Вполне возможно, что Эль захотелось немного побыть одной. Для нее это очень непростой день. Он сказал мне:

– Ты же знаешь, она ужасно возбудимая.

Я потряс головой, чтобы сказать, что он наверняка прав. Снова завязал галстук-бабочку, и мы медленно вернулись к дому по лугу.

Во дворе теперь искали меня. Я потанцевал с Жюльеттой, потом с Муной, потом с Жоржеттой, которая спустилась из Миккиной спальни. Я старался заставить себя смеяться с гостями. Генрих Четвертый пошел к навесу для велосипедов, там стояла бочка с вином, и налил мне стакан. Я выпил залпом. Это вино с нашего виноградника, урожай небольшой, но качество отличное.

Время от времени я поглядывал на Еву Браун. И хотя она мило улыбалась, когда кто-то проходил мимо, я знал, что она все больше волнуется. Мадемуазель Дье грустно сидела за соседним столом перед пустым стаканом. Я видел, как она встала и пошла налить себе еще. Ей стоило так же много усилий идти прямо, как и мне – делать вид, что веселюсь. На ней было черное, очень открытое платье, оно натягивалось, плотно облегая зад, так что она постоянно его одергивала. Мне она и раньше казалась нелепой, и потому я даже обрадовался, что она такая и есть.

В семь часов Эль так и не вернулась. Меня спрашивали, где она, я отвечал, что она пошла немного передохнуть.

Я все больше и больше осознавал, что мне не верят, а когда проходил мимо гостей, те вдруг замолкали. Наконец я решил поговорить с Микки. Отвел его к воротам и сказал:

– Давай возьмем машину Генриха Четвертого и объедем вокруг – посмотрим, нет ли Эль где-то на дороге.

Мы проехали по пустой деревне – все или почти все были у нас в гостях – и сперва остановились возле кафе Брошара. Мамаша Брошар не захотела закрывать заведение, побоялась упустить выручку от английской булавки на случай, если у какого-нибудь курортника порвутся брюки, но на свадьбе ей не терпелось побывать, потому на посту оставили папашу Брошара. Он сидел в полном одиночестве, на холодке, и читал журнал, который не осмеливался бы открыть в присутствии жены, попивая пивко с пиконом[66]. Он не видел Эль с тех пор, как она утром вышла из церкви напротив рука об руку со мной. Он сказал, что и я, и новобрачная прекрасно выглядели.

Потом мы поехали к Еве Браун. Это было последнее место, где могла бы находиться Эль, поскольку ее мать была у нас, но Микки сказал:

– А что нам стоит туда заглянуть? Мало ли что.

Когда мы вошли, сперва без толку постучав в стеклянную дверь, в доме стояла глубокая тишина. Кухня не соединена со столовой, как у нас, а отделена перегородкой. Микки был здесь впервые. Он смотрел по сторонам, сощурив глаза от любопытства. Он сказал:

– Отлично. На редкость толково устроено.

Я громко спросил:

– Есть тут кто-нибудь?

Наверху раздались какие-то звуки, и к нам, приложив палец к губам, спустилась мадемуазель Тюссо, сиделка, которую я нанял. Она сказала:

– Он заснул.

По ее пришибленному виду мы сразу поняли, что что-то произошло. У нее были красные глаза, будто она плакала. Она села, пододвинув стул, вздохнула, потом сказала:

– Бедный мальчик, не знаю, кого вы взяли в жены, это не мое дело, но я пережила что-то ужасное.

И повторила, глядя мне прямо в глаза:

– Что-то ужасное.

Я спросил, наверху ли Эль, и она ответила:

– Боже сохрани, нет. Но она приходила.

Мадемуазель Тюссо лет сорок. Она не дипломированная медсестра, но умеет делать уколы и сидит с больными. В тот день поверх голубого платья на ней был надет белый передник, и сейчас он был разорван. Она показала на него со словами:

– Это она.

Потом отвернулась с глазами, полными слез, говорить она не могла.

Я сел напротив нее и Микки. Ему было неловко, и он сказал мне, что, если я хочу, он может подождать меня в машине. Я сказал, что нет, пусть лучше останется. Я уже не понимал, пьяный я или трезвый. Все казалось еще более нереальным, чем у нас дома. Мадемуазель вытирала глаза скатанным в комок платочком. Пришлось долго ждать, прежде чем она рассказала, что произошло, а еще дольше – чтобы дождаться конца ее монолога, потому что она постоянно пускалась в отступления, желая показать, как все в городе ее высоко ценят и что она многим помогла облегчить страдания, и все такое. Менее терпеливый или не такой осоловевший от вина, как я, Микки все время твердил:

– Ладно, а что дальше?

Сегодня днем – по версии мадемуазель Тюссо, – но другой у меня нет, Эль появилась около пяти часов, одна, в своем подвенечном платье. Она пришла с пустыми руками – ни кусочка свадебного торта, ни бутылки клерета, ничего. Она только хотела видеть отца. Видеть его. Она была «очень взволнована», это было заметно и слышно по голосу. Мадемуазель Тюссо подумала, как мило со стороны невесты уйти со свадьбы, чтобы показать парализованному отцу, что она его не забыла. Она сама, например, так и не вышла замуж только из-за состояния здоровья ее родителей, когда они еще были на этом свете.

– Ладно, а что дальше?

Они обе стали подниматься по лестнице, и тут все началось. Старик в своей комнате узнал дочь по шагам и начал орать и поносить ее. Он орал, чтобы Эль не смела входить к нему. Но, прежде чем мадемуазель Тюссо успела ее удержать, она побежала по коридору и вошла в его комнату.

Он тогда заорал еще громче, он не желал, чтобы она его видела, извивался в своем кресле, закрывая лицо руками, будто лишился рассудка. Эль все-таки подошла к нему, «с дикой яростью» оттолкнув мадемуазель Тюссо. В этот момент она и порвала ей передник. У Эль по лицу текли слезы, грудь у нее просто ходуном ходила, как будто она задыхалась. Она смотрела в упор на отца. Говорить не могла. Постояла несколько мгновений перед ним, а он по-прежнему закрывал от нее лицо, было видно, что она делает страшные усилия, чтобы что-то сказать, а потом рухнула на колени, обняла его безжизненные ноги, прильнула к нему и тоже начала кричать. Нет, слов она не произносила, один сплошной бесконечный крик.

Мадемуазель Тюссо постаралась расцепить ее руки, угрожая вызвать полицию, но она отбивалась «как фурия», и было очень страшно, потому что она могла потянуть за собой отца и опрокинуть его кресло. Старик больше не кричал. Он плакал. Прошло какое-то время, она тоже успокоилась и продолжала сидеть, прижавшись головой к его ногам. Она шептала: «Прошу тебя, прошу тебя». Монотонно, как молитву. Наконец старик сказал ей, все еще пряча от нее лицо:

– Уходи, Элиана. Пойди приведи мать. Я хочу твою мать.

Она поднялась, не ответив. Она долго еще смотрела на него, стоя, а потом сказала:

– Скоро все будет так же, как раньше. Ты увидишь. Я в этом уверена.

По крайней мере, так поняла мадемуазель Тюссо. Старик не ответил. Когда Эль ушла, он еще плакал, сидя в своем кресле, и его пульс ее «очень встревожил». Мадемуазель Тюссо дала ему успокоительное, но только через час у него снизился сердечный ритм, и он уснул.

Но произошло еще что-то. С Эль всегда бывает «еще что-то». Когда она спустилась в кухню, собираясь уйти, то пошла ополоснуть лицо водой и взглянула на себя в зеркало над раковиной. Она увидела тогда, что мадемуазель Тюссо на нее смотрит. Не оборачиваясь, она сообщила со свойственной ей прямотой, не затрудняясь в выборе слов, что именно она думает о старых девах и о том, чем им следовало бы заняться вместо того, чтобы совать свой нос в чужие дела, и, если я правильно понял, Эль добавила еще что-то такое, что мадемуазель Тюссо сочла особенно «ужасающим», потому что даже не знала, что такое возможно.

Когда мы подошли к машине, Микки решил сесть за руль. Он не сразу завел мотор. Мы стояли перед воротами, которые Ева Браун украсила вьющимися розами, он курил, я размышлял. Потом он сказал мне:

– Ты же знаешь россказни этих кумушек… Они такого наплетут, нужно всегда делить на два.

Я ответил, что, конечно, он прав.

Он добавил:

– К тому же бедный старикан совсем чокнулся. Круглый год сидит взаперти в своей комнате. Представляешь?

Я ответил, что, конечно, он прав. Микки кажется, что все очень просто, такое случается во всех семьях, а потом все устаканивается. Когда Эль ушла жить со мной, не записавшись, отец поклялся больше ее не видеть. Я должен поставить себя на ее место. А она, девушка не из трусливых, решила, что день свадьбы – лучший момент для примирения. А ее гонят взашей, да еще в присутствии чужого человека. А ну-ка, поставь себя на место Эль.

Я ответил, что, конечно, он прав. Он спросил меня, вполне миролюбиво, могу ли я для разнообразия отвечать как-то иначе? Он думает, что Эль где-то прячется, как маленькая, ей сейчас никого не хочется видеть. Я-то должен прекрасно понимать, хоть она и напускает на себя независимый вид, в душе она еще совсем ребенок.

Я посмотрел на него. На моего брата Микки.

От жары и пота волосы стояли у него торчком во все стороны. Они у него от отца, типичные волосы «макаронников». Я подумал, что он прав во всем, только не в главном, дикая сцена между Эль и тем, кого она иначе как «придурок» или «тот придурок» не называет, произошла из-за чего-то другого. Тогда выходит, что он не прав ни в чем, но я сказал:

– Все точно. Поедем, посмотрим, вдруг она уже вернулась.

Но она не вернулась. Микки отвез домой Еву Браун, чтобы отпустить сиделку, и уже начинало темнеть. Я ничего не сказал Еве Браун, поскольку все равно она все узнает сама, как только откроет дверь. Я расцеловал ее в щеки, а она крепко пожала мне руку и грустно сказала со своим немецким акцентом:

– Не сердитесь. Она не виновата. Клянусь вам, что она не виновата.

Я хотел задать ей один ужасный вопрос, он уже почти сорвался у меня с языка, но потом посмотрел в ее голубые глаза, на ее доверчивое лицо и не смог. Я хотел спросить: а тогда, пять лет назад, не была ли Эль как-то замешана в том несчастном случае, который произошел с ее отцом? Бывают минуты, когда я совсем не тот Пинг-Понг, за кого меня принимают.

Многие гости уже разошлись, другие рассаживались по машинам. Они наигранно весело говорили мне «спасибо» и «до свидания». Во дворе валялись пустые бутылки, пустые стаканы, кусочки фаты Эль, поднятая пыль почти неподвижно зависла в нескольких сантиметрах над землей. Рядом с сараем, за самодельным столом из досок, поставленных на козлы, оставшиеся гости слушали байки Генриха Четвертого. Там были Бу-Бу и его приятель по коллежу, Мартина Брошар, Жоржетта, Тессари и его жена и еще несколько человек, которых я знал только с виду. Жюльетта и моя мать постелили на стол самую чистую скатерть и ставили приборы. Мать сказала мне:

– Съешь все-таки хоть кусочек.

Мадемуазель Дье сидела на кухне возле кресла Коньяты. Она тоже мне сказала:

– Не сердитесь, пожалуйста, когда она вернется.

И добавила:

– Иначе потом, когда вы лучше ее узнаете, будете жалеть.

Коньята хотела узнать, о чем мы говорим. Я отмахнулся, чтобы она замолчала, и ответил мадемуазель Дье:

– Почему? Вы полагаете, что знаете ее лучше, чем я?

Она опустила голову, потому что я говорил очень громко, и сказала:

– Я знаю ее дольше вашего.

Она выглядела протрезвевшей и причесалась. В вырезе ее черного платья выступали белые груди такого размера, что сразу притягивали к себе внимание. Она почувствовала, что я на них поглядываю, и прикрыла вырез рукой. Не знаю почему, но моя враждебность к ней сразу прошла. Я сказал:

– Конечно, конечно. Вы же ее школьная учительница, все верно.

Я вытащил из шкафа бутылку вина и налил, не спрашивая, три стакана. Блондинка моей мечты взяла протянутый и слегка кивнула вместо благодарности. Я чокнулся с Коньятой и сказал:

– За ваше здоровье, мадемуазель Дье.

Она ответила:

– Можете называть меня Флоранс.

Я сказал, что ее ученица всегда называет ее мадемуазель Дье. Она засмеялась. Совсем тихо, но я впервые увидел, как она смеется. Она сказала мне:

– Вот и нет. Знаете, как она меня называет? Горе Луковое. Совсем не уважает.

И снова, продолжая пить, прикрыла рукой слишком открытую грудь. Мы переглянулись, и я сказал:

– Она вообще никого не уважает.

Позже мать поставила на стол остатки свадебной еды. Бу-Бу протянул из сарая провод, чтобы закрепить лампу над столом, но в этой части двора электричество работает по собственному усмотрению или же когда его не просят, а провод из кухни сюда не доходит. После совещания было решено, что переносить стол ближе к дому слишком тяжело, и просто зажгли керосиновые лампы и свечи. Коньята заявила, что это «прямо как в сказке», а Жюльетта и Флоранс-Горе Луковое стали поддакивать.

В результате нас оказалось полтора десятка. Приятель Бу-Бу и Мартина Брошар ели молча, поглощенные неожиданно обрушившейся на них любовью с первого взгляда, это было очевидно, и, когда все друг с другом прощались, им было впору еще только здороваться. Генрих Четвертый загадывал загадки и смешил Микки до колик, Жюльетта и Жоржетта изо всех сил старались не участвовать, а я вообще не слушал. Воздух был просто горячий, у меня болело горло, как когда-то в детстве, и я боялся выглядеть как плачущий ковбой.

Я пожал руку мадемуазель Дье, которая собралась домой. Пожал руки какой-то незнакомой паре. Потом Бу-Бу сказал мне:

– В следующее воскресенье Микки выиграет в Дине. Эта гонка специально для него, вот увидишь.

Я сейчас скажу. Хотя не знаю, что я такое несу. Но я подумал, как нечто само собой разумеющееся, что ни для Эль, ни для меня уже не будет следующего воскресенья.

Было почти одиннадцать, когда она вернулась. Я специально сел спиной к воротам, чтобы не смотреть на нее, когда она вернется. Я догадался по взглядам остальных, направленным на меня, и все сразу замолчали – им было интересно, как я отреагирую. Я на секунду обернулся, она стояла неподвижно у входа во двор, подол ее белого платья был испачкан в земле, длинные волосы рассыпались по плечам, а лицо ее не берусь описать. Ну, или можно сказать – усталое. Я уставился в тарелку. Она подошла, я слышал ее шаги у себя за спиной. Остановилась совсем рядом, нагнулась и поцеловала меня в висок. Она сказала мне, но было так тихо, что услышали все остальные:

– Я не хотела возвращаться до того, как ты останешься один. Я думала, что вся публика уже разошлась.

Бу-Бу встал со своего стула рядом со мной, и она села на его место. Посмотрела, что лежит у него на тарелке, и начала есть. Не потому, что была голодна, а просто чтобы что-то делать, я уверен. Она никогда не бывала голодной. Изредка с удовольствием ела хлеб с шоколадной пастой. И никогда не пила много. Минеральную воду с мятой, и то не дома. Родниковую воду из пригоршни. Чтобы разрядить обстановку, Микки сказал:

– Теперь будем звать тебя не Элиана, а Дезире[67].

Она улыбнулась с набитым ртом и, не глядя на меня, сжала под столом мою руку. И ответила, прожевав:

– Пошли вы все подальше.

Она произнесла это таким тоном, что после секундного замешательства все решили засмеяться. Коньята не услышала и попросила, чтобы ей объяснили. Она тоже засмеялась и, обращаясь скорее ко мне, чем к остальным, поскольку смотрела прямо на меня, произнесла то, что осталось у меня в памяти навсегда. Она сказала:

– Малышка совсем не понимает значения слов. Произносит какие попало, чтобы дать понять, что она существует, так дети колотят по клавишам, не зная нот, чтобы было громко.

По-моему, никто никогда не слышал, чтобы моя тетка так говорила, кроме Эль, которая продолжала лениво ковырять овощи у себя в тарелке и, казалось, вообще витала где-то в облаках.

Коньята сказала:

– Ну-ка, слушайте, раз у вас есть уши!

Она постучала пальцами по столу, и я сразу же понял, еще до того, как она закончила, что она хотела дать мне понять. Она не спускала с меня своих выцветших глаз, и адресовано это было мне одному. Три точки, три тире, три точки. Она сказала мне своим надтреснутым старческим голосом, которого сама не слышит:

– Ну что, я права? Согласись.

Я ничего не ответил. За столом тоже не все поняли, и она сказала, продолжая смеяться:

– В молодости я была вожатой у скаутов. Это все, что я помню от азбуки Морзе.

И со смехом закончила:

– Вот видите, если это все, что я помню, то это лишь доказывает, что многие люди хотят сказать одно и то же. Просто мы издаем разные звуки, только и всего.

И Эль внесла последний штрих в этот день. Она продолжала держать меня за руку под столом и совершенно беззвучно говорила с Коньятой, одними губами – никто ничего не слышал, – и Коньята снова начала смеяться, кашляя и задыхаясь, так что Генрих Четвертый и Микки вскочили со своих мест и начали хлопать ее по спине. Разумеется, всем хотелось узнать, что же такое сказала Эль, но Коньята выпучила глаза, пытаясь дышать нормально, и только качала головой. Тогда я повернулся к Эль и впервые заговорил с ней после ее возвращения. Я спросил:

– Что ты ей сказала?

Она сжала мне руку. И ответила громко, так, чтобы все слышали:

– Сказала, что сама себе завидую, что у меня будет первая брачная ночь, что прямо не могу дождаться, а вся ваша трепотня – чушь собачья.

Слово в слово. За столом еще сидело несколько человек, они все могут подтвердить.

Она просидела несколько часов на берегу реки, это место называют Palm Beach. Потом возвращаться было слишком поздно – я бы закатил ей сцену перед всеми гостями, и она ждала, пока наступит ночь и все разойдутся. Но чем больше проходило времени, тем больше она боялась, что я ей врежу, и тем меньше ей хотелось идти домой. Ее пугали не столько мои тумаки, сколько страх, что я учиню расправу на глазах у всех.

Так она сказала мне на следующее утро. В доме на кухне была одна Коньята, и мы могли спокойно говорить. Я лежал на кровати, как обычно в воскресное утро, а уж тем более, если женился накануне, а она сидела рядом голая, опустив ноги на пол, зажав ляжками мою левую руку, – утверждала, что у нее поднимается настроение, если моя левая рука лежит там, что это ее собственный вариант йоги.

Она не упомянула о своем походе к отцу, пока не узнала, что я в курсе. Сначала сказала «Черт!», пристально глядя на себя в зеркало шкафа, а потом, уже глядя на меня, добавила, что это неважно, что ей глубоко наплевать на этого старого придурка, от которого несет мочой. А все, что могла наболтать мне старая корова, которая у него в няньках, это чистые враки. И вообще, от такой мымры даже мухи дохнут. Может, поговорим о чем-нибудь повеселее?

Я спросил у нее, почему, если ей на все плевать, она все-таки пошла навестить отца. Она ответила, не раздумывая:

– Он обещал, что признает меня официально, когда я выйду замуж. Мне хотелось, чтобы его имя значилось в моем свидетельстве о браке.

У нее было гениальное свойство – заткнуть вам рот таким доводом, которого вы от нее совершенно не ждали. Но тем не менее я спросил, почему ей так важно, чтобы там стояла его фамилия, если она все равно уже носит мою? И она снова ответила, не раздумывая:

– Чтобы нагадить ему. Если его сестрица Клеманс откинет копыта раньше, чем он, то когда-нибудь мне достанутся ее денежки. По крайней мере, я смогу тогда хоть как-то вознаградить мать за ту жизнь, на которую он ее обрек. А это, уж поверь мне, ему не понравится.

Я впервые слышал о существовании этой сестры Клеманс, и, если бы она не упомянула мать, я бы вообще ей не поверил, думать о каком-то наследстве – совершенно не в ее характере. У Эль наверняка есть куча недостатков, но уж корыстной ее не назовешь. Даже наша мать была вынуждена признать это. Эль снова спросила, нельзя ли найти тему для разговора повеселее, а эту пока оставить.

Тогда я рассказал ей про мадемуазель Дье. Она засмеялась и сказала:

– Вот видишь, я бы ревновала, если бы ты снова закрутил с Лулу-Лу, женой месье Лубе, или с Мартой, которая писала тебе письма. Но если тебе нравится мадемуазель Дье, мне совершенно безразлично, чем ты с ней будешь заниматься, вот только я бы хотела при этом присутствовать.

Она смотрела на мое отражение в зеркальном шкафу, и, должно быть, я скорчил такую рожу, что она расхохоталась и повалилась на матрас. Все, что я нашелся сказать в ответ:

– Ты что, читала мои письма?

Она стала серьезной, засунула мою левую руку туда, где она поднимала ею настроение, и ответила:

– Нет, не все, уж слишком они дурацкие.

Потом сказала:

– Она ведь тоже была учительница.

Подумала какое-то время, глядя в зеркало, чтобы мы могли видеть друг друга, потом глубоко вздохнула, скорее, нет, выдохнула прямо перед собой и сказала:

– Пошевели рукой. Я хочу саму себя.

Днем мы пошли вдвоем в кафе Брошара. Мы на пару с Генрихом Четвертым сыграли партию в шары на площади и выиграли по сто франков у молодых отдыхающих, которые жили в отеле возле Алоса. Эль надела голубое нейлоновое платье, она сидела на террасе с Мартиной и папашей Брошаром и смотрела, как мы играем. Самая красивая женщина из всех, кого я встречал: длинные загорелые ноги, густая копна темных волос, которые она постоянно откидывала назад гибким движением шеи, светлые неподвижные глаза, словно два пятна, попавшие сюда из других миров, – и она принадлежала мне, была моей женой. Играть я больше не мог.

Мне хотелось задать ей столько вопросов, чтобы понять, что творится у нее в душе, что не хватило бы целой жизни. Но накануне в палатке туристов я понял, по крайней мере, одно: теперь я могу только ее потерять. Нет, я не желал с этим смириться. Я говорил себе, что никогда не смирюсь. Лучше возьму одно из отцовских ружей. Господи, что я несу. Но правда здесь одна: я понял, что я ее потеряю, потому что другие – скажем, турист из Кольмара – красивее меня, а она слишком молода и слишком чувственна, и что чем больше я буду ее расспрашивать, тем большей занудой Пинг-Понгом и рвотным порошком стану в ее глазах; у меня не оставалось ни единого шанса. Там, на площади, предоставив Генриху Четвертому возможность в одиночестве обставить парижан-любителей, я повторял себе, что у меня нет ни единого шанса.

Потом мы пошли вдвоем взглянуть на «делайе». Она еще была не на ходу, но ждать оставалось недолго. В начале июля мне пришла в голову мысль переставить на нее мотор от «ягуара», который достался мне после аварии за перевалом. До этого я выточил на фрезерном станке по меньшей мере полсотни деталей за восемь месяцев. Каждую из них переделывал по два-три раза. Только мой шеф и Тессари могут понять, что это за адский труд. В результате оказалось, что мотор «ягуара» вовсе не стоил того, чтобы я столько ломал голову, пытаясь закрепить его. Тессари мне сразу сказал, еще до того, как я сам все разломал, что я трачу время впустую. У него глаз-алмаз. Он тогда пришел помочь мне снять мотор с «ягуара» и помог, раз пришел, но, по сути, оказался прав. Вообще жуткая история. Они погибли все трое на месте, но даже если бы водитель проскочил тот поворот и не свалился в пропасть, все равно через несколько километров двигатель разлетелся бы на куски. Шатунные вкладыши полностью износились.

Я хорошенько надраил «делайе», она осталась бежевой, как и была, внутри и снаружи, и на Эль произвела впечатление. Разумеется, она не сказала ничего больше, чем обычное «черт возьми», но я понял по ее глазам, что машина ей нравится. Она потрогала приборную панель из красного дерева, кожу на сиденьях и прошептала:

– «Делайе».

Посмотрела на меня с тем выражением, которое я любил, – наивным, нежным и одновременно серьезным – и сказала:

– А ты классный муж, если хочешь знать.

Мы пробыли там минут десять, она расспрашивала, откуда у меня такая тачка. Мне, кстати, говорили, что раньше она принадлежала одному из министров бывшей республики[68], но поди теперь узнай, кому именно. Потом спустилась Жюльетта, и пришел Генрих Четвертый.

Мы выпили аперитив и поужинали с ними. Я удивился, что Жюльетта разговаривает с Эль милым и спокойным тоном, словно они закадычные подруги. Потом мы сыграли вчетвером в белот, я уже говорил, что Эль хорошо играет – она запоминает все сброшенные карты, и еще до одиннадцати мы выиграли у них сто пятьдесят франков. Чуть позже подошел Микки. Мы все сидели на деревянных ступеньках у дома, и, чтобы доставить удовольствие шефу, я выкурил его сигару. Потрясающая штука! И вообще потрясающе – сидеть вот так, на деревянных ступеньках летней ночью, когда твой голос звучит по-особенному, потому что Эль рядом, положила голову тебе на плечо, а ты думаешь: «Может быть, я ее и не потеряю. Нет, она действительно меня любит, именно меня и никого, кроме меня». И предвкушать, как вы будете медленно возвращаться домой по заснувшей деревне, Микки впереди будет бросать на дорогу камешки, словно отмечая вехи своей жизни, а Эль рядом с тобой, и ты чувствуешь под платьем нежное тепло ее тела.

Это было 18 июля, в воскресенье вечером. Я ее потерял в среду 28-го. Наш брак продолжался одиннадцать дней, включая день свадьбы. А потом я сделал то, чего нельзя было делать. Нужно было терпеть и мучиться молча. А я всюду ходил, везде задавал вопросы, стараясь найти ее. Я был смешон. Я нашел ее в пятницу, 6 августа. Я взял отцовское ружье. Самозарядный «ремингтон», вместимость магазина – два патрона, по одному в каждом стволе, калибр 280. Прошлой зимой я убил из него двух кабанов. Я пришел в мастерскую, чтобы подпилить ствол. Я вспоминал тот воскресный вечер, когда я курил сигару, прижимая к себе свою любовь.

Уехать в отпуск в разгар лета было невозможно. Мы с Генрихом Четвертым решили, что я возьму две недели в конце сентября, когда полчища курортников двинутся назад в города, а также, что для меня немаловажно, прекратится засуха и связанные с ней пожары. С начала июля я не провел дома и трех ночей подряд.

Я сказал Эль, что тогда мы поедем в свадебное путешествие на безупречной «делайе», именно так, как я и мечтал. Мы еще не выбрали, куда именно, в Италию или Швейцарию. Я видел, что ее это не интересует. Она отвечала:

– Как хочешь.

Мне бы хотелось в Южную Италию или Меццоджорно, как называл ее мой отец, и увидеть те места, откуда он родом – Пескопагано[69], в ста километрах южнее Неаполя. Я искал это название на карте автомобильных дорог, оно было напечатано таким же крошечным шрифтом, как, скажем, наши Баррем или Антрево. Думаю, я легко нашел бы там родственников, которые про нас вообще ничего не знают, детей сестер, оставшихся в Италии. В 1960-е годы мы еще получали рождественские открытки, подписанные целой кучей имен: Пеппино, Альфредо, Джорджа, Джамбатиста, Антонио, Витторио. Коньята отклеивала марки на пару́ для коллекции своего деверя из Марселя. Но Эль поводила левым плечом, даже не слушая, ее это совсем не интересовало. В любом случае до сентября еще нужно было дожить. В отличие от меня она знала, что мы никуда не поедем, сегодня я это понимаю.

За неделю до свадьбы она дважды возвращалась очень поздно, и оба раза в компании мадемуазель Дье. Нашей матери и тем, кто не обращал на Эль особого внимания, казалось, что она в своем репертуаре: в какой-то момент бывает очень милой, в другой – невыносимой, один день готова смеяться по любому поводу, другой – замыкается в себе, как улитка. С первого же вечера, когда мы ужинали вместе, я понял, что без всякого внешнего повода она способна переходить от одного настроения к другому. Ни с того ни с сего. Я уезжал после обеда, оставив ее подавленной неизвестно по какой причине, а вечером, когда возвращался, она смеялась по любому пустяку, задирала мою матерь и Бу-Бу, изрекая разные непристойности, и обуздать ее было невозможно.

То же самое в постели. Она никогда не отказывала мне, кроме, наверное, одного или двух раз, когда ей нездоровилось, более того, ей всегда хотелось, но всегда по-разному. Иногда любовь была для нее желанной, как убежище, эта ее потерянность разбивала мне сердце. Должен признаться, так бывало чаще всего. А потом без всякого перехода, разве что после молчания за столом или просто проявления неожиданного упрямства, когда она хотела оказаться правой вопреки здравому смыслу или выступая против всех в каком-то пустячном споре, в моих объятиях оказывалась другая женщина – совсем не она, а ненасытное и развратное существо, вызывающее у меня тревогу, потому что меня тревожит все, что связано с развратом. Она как-то мне сказала:

– Все эти кувыркания в постели – это не плохо и не хорошо. Это все равно как пить и есть. Можно наесться и напиться до отвала, а назавтра захочется снова.

Или я совсем не понял, что она имела в виду, а просто словами выражала отчаяние, или же так говорила о любви: «кувыркания в постели».

Да, наша мать, или Микки, или даже Коньята, которая обожала ее, потому что Эль подарила ей портрет маслом моего дяди, сделанный по фотографии, или даже Бу-Бу, который каким-то образом умудрился напечатать ее портрет на футболке, короче, все видели ее такой, какой она впервые переступила порог нашего дома. Только теперь они знали ее чуточку лучше. Даже я сам, куда внимательнее остальных, не заметил в ней каких-либо перемен, которые мог бы описать. Глаза у нее бывали то голубыми, то серыми, в зависимости от освещения, такими же, как всегда. Мне они теперь казались чуть светлее, а их взгляд чуть пристальнее, они чаще напоминали мне два холодных и незнакомых островка на лице, ставшем для меня ближе, чем мое собственное. Но, с другой стороны, солнце уже с мая подчеркнуло контраст между ее глазами и кожей. То же относилось и к ее душевному состоянию. Мне казалось, что моменты беззаботности все сокращались, а периоды молчания, неподвижности и подавленности становились все длиннее и наступали все чаще. Но жара донимала всех нас, кроме Коньяты, старевшей на тенистой кухне, а к тому же я считал, что она носит ребенка.

Когда во вторник после свадьбы я вернулся с работы, мать сообщила мне, что она ушла сразу после полудня, не сказав куда. Она надела красное платье, которое застегивалось впереди снизу доверху, и взяла белую сумку. Мне ничего не передавала. Вид у нее был озабоченный, но не больше. Коньята спросила ее, куда она идет, и она ответила своей излюбленной мимикой: надула щеки и выдохнула прямо перед собой.

Я сказал:

– Ладно.

Ни Микки, ни Бу-Бу еще не вернулись. Я поднялся в нашу комнату, переоделся. Пошарил в ящике, где она хранила белье, просто так, наугад, но предчувствуя недоброе. Просмотрел хранившиеся там фотографии. Большинство – ее конкурс красоты в Сент-Этьен-де-Тине. Она в раздельном купальнике, в туфлях на высоких каблуках, ноги ужасно вызывающие, да и все остальное тоже. Мне эти фотографии никогда не нравились. Были другие, ее детские, в Араме. Она совсем на себя не похожа, только глаза такие же светлые. Два пятна, от которых становится даже как-то не по себе, потому что радужная оболочка вообще не выделяется на бумаге. Она всегда рядом с матерью. Ни одной фотографии отца, наверное, я так и не узнаю, как он выглядел. Она как-то сказала, что порвала все, что были.

Я лег на кровати и стал ждать, подложив руки под голову. Чуть позже вернулись Микки и Бу-Бу. Бу-Бу поднялся ко мне. Мы о чем-то поболтали, но на душе у меня было скверно. Потом мы спустились к ужину, без Эль, и успели посмотреть по телику кусок какого-то фильма, сюжет которого я так и не уловил, когда во двор въехал Генрих Четвертый на своей DS. Все встали, кроме Коньяты, которая ничего не слышала и не видела через окно. Странно, мы привыкли, особенно в этом году, к появлению Генриха Четвертого, который приезжал сообщить, что звонили из казармы, но сейчас, не знаю почему, все вдруг подумали, что это из-за Эль, что с ней что-то случилось.

Генрих Четвертый сказал мне:

– Девочка в городе. Она пропустила последний автобус. Я велел ей взять такси из Казенав, но она не хочет, просит, чтобы ты за ней подъехал.

Мы все окружили его возле двери. Я спросил, все ли с ней в порядке. Он удивился. Сказал:

– Она злится, что опоздала на автобус. А что с ней могло случиться? Она идет в твою сторону, навстречу.

Мать вздохнула. Микки и Бу-Бу вернулись досматривать фильм. Генрих Четвертый сказал:

– Возьми машину. Я подожду тебя здесь.

Я ушел, когда Уильям Холден[70] находит свою девушку, а та собирается замуж за другого. Так она решилась или нет в результате?

Я мчался, срезая повороты. Чуть не врезался в переполненный 504-й автобус, а водитель, оправившись от испуга, начал, как бешеный, жать на клаксон. Она ждала на обочине перед въездом на мост. Я остановился возле нее и вышел. Она отпрянула на несколько шагов и произнесла совершенно бесцветным голосом:

– Имей в виду. Если ты меня ударишь, то больше никогда не увидишь.

Я все-таки подошел вплотную, отвел руку, которой она защищала лицо, и наотмашь дал ей пощечину, поддержав, чтобы она не упала. У нее только голова дернулась назад. Сразу же брызнули слезы, и через секунду она прошептала:

– Да пошел ты, дерьмо!

Она тяжело дышала. Не отпуская ее, я спросил:

– Где ты была?

Она ответила, тряхнув волосами:

– Мне наплевать, что ты мне врезал.

У нее на щеке остался отпечаток моей ладони. Она смотрела на меня с такой ненавистью, что я вдруг вспомнил слова мадемуазель Тюссо в кухне Евы Браун три дня назад. Я отпустил ее. Вытер рукавом пот со лба, перешел через дорогу и присел на пригорке. Я тоже тяжело дышал. Сердце колотилось.

Она тоже перешла через дорогу, но подальше от меня. Потом целую вечность стояла, не двигаясь, в своем красном платье, с сумочкой в руке. Солнце давно опустилось за горы, но было еще светло, воздух был теплым и пах соснами. Я злился на себя, дать ей пощечину – так на меня не похоже, последнее дело, теперь она всяко не заговорит. Я со средней школы ни на кого не поднимал руку. Потом я сказал:

– Хорошо, извини. Ну, подойди ко мне.

Она не стала упрямиться и подошла.

Легла на траву рядом и обняла меня. Она сказала:

– У меня отлетел каблук, я хромаю.

Самым обычным голосом. Потом сказала, положив голову мне на грудь:

– Я ездила в Динь пошататься по магазинам. Опоздала на семичасовой автобус, иначе я бы уже давно вернулась.

Я спросил:

– Ты ходила по магазинам и ничего не купила?

Она сказала:

– Нет. Мне ничего не нужно. Просто, чтобы вырваться из дома. Так весело в обществе твоей матери и тетки, просто обхохочешься, боюсь, наживу морщины от смеха.

Мимо нас прошли две машины в сторону перевала. Она отодвинулась от меня только потому, что я сам пошевелился, стараясь высвободиться. Я лежал чуть-чуть выше, чем она, и мне была видна ее грудь без лифчика в вырезе платья, а нижние пуговицы она тоже никогда не застегивала. Я сказал ей:

– Застегни платье. Тебе по-прежнему не кажется, что оно слишком короткое?

Она молча подчинилась. Мне было плохо от одной мысли, что она, вот так вырядившись, весь день разгуливала одна по улицам Диня, а прохожие раздевали ее взглядами. Я представлял себе, как кто-то пихал локтем своих дружков и отпускал шуточки в ее адрес. Некоторые, наверное, пытались клеиться, полагая, что девушка вполне доступная, раз столько выставила напоказ. Я неотрывно смотрел на дорогу, на лбу снова выступила испарина, наверное, нетрудно было угадать мои мысли, потому что она нежно сказала:

– Да плевать я хотела на это платье, я больше никогда его не надену.

Я отвез ее домой. Никто за столом не проронил ни слова. Она что-то поела, глядя одним глазом на Уильяма Холдена, а другим на свои накладные ногти на левой руке. И только в этот момент я заметил, что на ней нет обручального кольца.

Когда фильм закончился, все пошли наверх, мы остались вдвоем. Она хотела перед сном помыться в своей цинковой ванне. Я спросил:

– Ты что, потеряла кольцо?

У нее даже ресницы не дрогнули. Она только ответила:

– Я, когда вернулась, помыла руки и сняла его.

Она действительно мыла руки. Я повернулся к раковине, но Эль валилась с ног от усталости, она сняла свою сумочку, висевшую на спинке стула. Достала обручальное кольцо и показала мне. Сказала:

– Если ты когда-нибудь положишь свое на эту гнусную раковину и его смоет, придется потом ломать все трубы, чтобы его достать. Я слежу за такими вещами.

Я пошел в кладовку за ванной. Вернулся, поставил большой таз с водой греться на газовую плиту. Было слышно, как наверху ссорятся Микки и Бу-Бу. Эль неподвижно сидела за столом, подперев подбородок. Я спросил:

– Дорого стоит билет в Динь?

Она не ответила. Снова выдохнула, но теперь с раздражением и взялась за сумку. Она не стала в ней рыться – всегда знала, где что лежит, – спокойно достала два автобусных билета и положила на стол. Сказала, вставая:

– Это уже перебор.

Когда ванна была готова, а вода на ощупь чуть теплая, я сел и взглянул на билеты. В Динь и обратно. Я подумал, что мать и Коньята родились в Дине, а потом, что в следующее воскресенье у Микки там гонка. Она расстегивала свое красное платье и сняла его, повернувшись ко мне лицом. Бросила прямо мне в руки. Сказала:

– Твоя мамаша может пустить его на тряпки для чистки обуви.

У нее был ровный загар почти на всем теле, когда она сняла трусы, стало видно, что попа лишь слегка светлее, и от этого – как глупо – я вдруг почувствовал грусть и ревность. Когда я впервые это заметил, она мне сказала, что ходит одна или с Мартиной Брошар купаться в безлюдное место на берегу реки. Но я-то знаю, если вы думаете, что в деревне, как наша, есть такое безлюдное место, то, наверное, вы здесь не живете.

Я смотрел, как она моется. Она часто мылась по два раза в день, словно отработала смену на шахте. Мылилась, терла себя губкой, снова намыливалась и так тщательно, что в этом было что-то патологическое. В тот вечер я еще ей сказал:

– Ты когда-нибудь протрешь себе кожу до дыр.

Она ответила:

– А не пойти бы тебе спать? Ненавижу, когда на меня смотрят, пока я моюсь.

Я проверил, лежит ли рядом с ней махровое полотенце, взял со стула ее сумку, билеты на автобус и начал подниматься. Я был еще на третьей ступеньке, когда она сказала:

– Не будь идиотом. Положи на место мою сумку.

Голос у нее был спокойный, слегка грустный, такой, когда она забывает говорить с акцентом. Я спросил:

– Почему? Боишься, что я там что-то найду? Ты ведь читала мои письма.

Она повернулась ко мне спиной в своей ванне. Только повела плечом и все. Ничего не ответила. Я продолжал подниматься.

Двери в комнаты братьев были закрыты, но у Бу-Бу в глубине коридора очень тихо играла музыка. Когда он делает домашние задания по математике, то всегда слушает Вагнера, а на каникулах – «Рок-Фоли»[71] и «Путешествия в будущее». Однажды он мне дал почитать одну из своих книг. Какой-то человек постоянно уменьшался в размерах и в конце концов стал добычей не то кошки, не то паука. Просто жуть. В тот вечер, не могу объяснить почему, но я чувствовал себя примерно так же.

В нашей комнате я снова взглянул на автобусные билеты в Динь, потом вытряхнул на кровать содержимое ее белой сумки. Отложил в сторону всякие женские вещицы: тюбик губной помады, расческу, коробочку для накладных ресниц, пузырек с лаком для ногтей, бумажные носовые платки, маленький несессер с иголками и вдетыми в них нитками и даже зубную щетку с пробником зубной пасты. Она всегда таскает с собой зубную щетку. Маниакально. Я также отложил в сторону деньги: чуть меньше трехсот франков. Она не была транжиркой, никогда ничего не просила, разве что на парикмахера или на какие-то мелочи. Остались только сложенный вчетверо листок бумаги, ее зажигалка «Дюпон», ментоловые сигареты, обручальное кольцо, ее детское фото размером с паспортное, на обороте которого синими, уже выцветшими чернилами кто-то написал: «Милая-премилая». Я подумал, что, наверное, это отец или мать. Скорее, отец, у женщин другой почерк.

Я развернул листок бумаги. Он был вырван из рекламного блокнота фирмы «Тоталь», который я принес из мастерской и положил в нижний ящик буфета.

Две строчки, написанные очень старательно и с таким количеством орфографических ошибок, что можно подумать, она сделала их нарочно. Она написала:

«Ну, кретин, чего ты добился, порывшись в моей сумке?»

Я не засмеялся, мне это смешным не показалось. Наоборот. Я представил себе, как она сидит за кухонном столом, пока я ходил за ванной. Только в этот момент она оставалась одна. Если она уже тогда поняла, что я буду рыться у нее в сумке, то могла вытащить оттуда все подозрительное. Либо она не хранила при себе то, что от меня скрывала, либо эта записка была написана раньше и лежала наготове у нее в сумке, но, как бы то ни было, это означало, что она мне не доверяет. А не доверяют, когда чего-то боятся. Или она хотела заставить меня волноваться, хотела пощекотать мне нервы, но зачем?

Я положил ее вещи обратно в сумку и лег. Она вошла в комнату голая, с лица смыта вся косметика, я даже не слышал, как она поднималась по лестнице. Она вывесила полотенце в открытое окно, сверху положила трусики и улеглась рядом со мной. Мы долго лежали бок о бок и молчали. Потом она протянула руку и выключила лампу. Сказала мне в темноте:

– Щека до сих пор горит, так сильно ты меня ударил.

Я не ответил. Она сказала:

– Если бы кто-то решил вот так меня ударить, ты бы защитил?

Я не ответил. Через минуту она вздохнула. По-настоящему вздохнула. И сказала:

– Я уверена, что ты бы меня защитил, иначе это означало бы, что ты меня не любишь.

Она поискал мою руку, положила ее себе между бедрами, чтобы поднять настроение. А потом заснула.

На следующий день на работе у меня без конца все валилось из рук. Если Генрих Четвертый и заметил, то не сказал ни слова. Я всякий раз начинал то, что забыл сделать, или исправлял то, что испортил, но в голове была одна Эль, я постоянно думал: что же такое она могла от меня скрывать.

К середине дня я не выдержал, все бросил, сел в малолитражку и махнул домой. Ее не было. Коньята сказала:

– Наверняка пошла загорать. Имеет же она право немного развеяться.

Я бросился к палатке на лугу, но она снова оказалась пустой. Я пошел вдоль речки к Palm Beach. Никого. Вернулся в мастерскую пешком по дороге, ведущей на кладбище. По пути я остановился у дома Евы Браун. Но не решился зайти и спросить, не у нее ли Эль.

Чтобы было понятно, я должен признаться в одной вещи, за которую мне теперь стыдно. В ночь после свадьбы, когда она спала, я встал, чтобы осмотреть ее платье, и обнаружил на спине следы смолы. Значит, в какой-то момент она стояла, прислонившись к стволу сосны. Я вдруг вспомнил про того португальца, о котором она рассказывала мне в первый вечер в ресторане «У двух мостов», якобы тот целовал ее, прижав к дереву. Я лег обратно. Долго размышлял, как полный идиот. Она не обратила внимания, что испачкала платье, потому что была еще под впечатлением от сцены с отцом, это очевидно. И все-таки я представил, как она стоит с кем-то, опершись спиной о дерево. В подвенечном платье. С кем-то, кто ей сказал:

– Я хочу увидеть тебя в день твоей свадьбы.

И выходит, она согласилась и пошла туда. Иногда я бываю еще больше Пинг-Понгом, чем можно себе представить.

В среду вечером, как обычно, я должен был поехать в город, в казарму. Я вернулся домой забрать малолитражку, но Эль еще не вернулась. Мать сказала, не глядя на меня:

– Если ты будешь так себя изводить, то конца этому не будет.

Я крикнул в ответ:

– Что? Что ты хочешь этим сказать?

Она ответила, сильно побледнев:

– Не смей кричать на меня! Был бы жив твой отец, ты бы ни за что не посмел говорить со мной таким тоном.

Она поняла, что мне стыдно, что я на нее накричал, и сказала:

– Бедный мой мальчик. А теперь спроси у нее, что за приданое она там вязала. Спроси-ка у нее.

Я понял по ее глазам, что она не злится на Эль, а только жалеет меня. Я вышел, прихватив с собой каску. Сел в машину, долго ждал, прежде чем завести мотор. Все надеялся, что она вдруг вернется. В конце концов поехал в казарму.

Я приехал туда около восьми. Эль была там, в окружении полдюжины пожарных. Юбка у нее задралась выше головы, а они подбрасывали ее, как блин на сковородке, на каком-то откуда-то взявшемся брезенте – на него, спасаясь при пожаре, прыгают с шестого этажа, но мы-то им никогда не пользуемся, у нас не только нет шестого или пятого, но даже второй этаж в нашем захолустье – большая редкость. Она орала так, что могла бы всполошить весь город, хохотала, будто была вне себя от счастья, а они подкидывали ее снова и снова, гоготали почти так же громко, как она, и хором скандировали: «Але гоп! Але гоп!» Можете мне поверить, Пинг-Понг был весьма горд своей женой. Когда, внезапно почувствовав себя неловко, они опустили ее на землю, Ренуччи сказал мне:

– Послушай, мы же ничего плохого не делали.

Я охотно плюнул бы ему в рожу.

Я не остался с ними, а отвез ее домой. Обогнал желтый грузовичок Микки на подъеме к перевалу. Он стал сигналить, но у меня не было сил ответить. Она махнула ему рукой через окно. Сказала мне:

– Ну все, хватит. Перестань дуться.

Я ответил:

– Я в полном восторге оттого, что все мои приятели полюбовались задницей моей жены.

Она тут же замкнулась, прижавшись плечом к двери, и до ужина мы больше не говорили.

За столом мы собрались все шестеро, но она ничего не ела. Мать сказала ей:

– Знаешь, в конце концов я решу, что тебе не нравится моя стряпня.

Она ответила:

– В десятку. Мамина мне больше по вкусу.

Бу-Бу засмеялся, Микки тоже. Мать не стала принимать ее слова всерьез, Коньята тем более. Она ничего не поняла, но похлопала малышку по руке с маразматической улыбкой. А я сказал:

– Ты что-то забросила свое вязанье.

Она не ответила, а посмотрела на мать. Потом бросила Бу-Бу:

– Ты должен поделиться со мной аппетитом, а я дам тебе взамен что-то другое.

Я спросил:

– Интересно, что ты ему можешь дать взамен?

Все почувствовали, что я злюсь, и посмотрели на меня. Она поковыряла еду в тарелке, словно искала там муху, и ответила немного тише – я чувствовал, что она была на взводе, но боялась, что я отреагирую так же, как накануне на дороге:

– Немного того, что ты не желаешь показывать своим дружкам.

И поскольку с моей стороны ничего не последовало, она закончила:

– Я прибавила целый килограмм с тех, как к вам переехала. И весь жир откладывается прямиком в пятой точке. А твоя мать еще на меня наезжает, что я не ем.

Бу-Бу и Микки захохотали. А я думал только о том, что она ведь так и не ответила на мой вопрос про приданое.

Я дождался, пока мы не остались вдвоем в комнате, и спросил ее еще раз. Она разделась и сказала, не глядя на меня:

– Я ужасно вяжу. Лучше купить готовое.

Она повесила юбку, и я перехватил ее взгляд, когда она закрывала шкаф. В этом взгляде я прочел все ее отношение ко мне. Я сказал, стараясь сдержаться:

– Ты считаешь, что беременной женщине показано вести себя как сумасшедшей – так, как ты вела себя сегодня в казарме?

Она не ответила. Просто выдохнула прямо перед собой. Надела махровый халат и стала стирать свои трусики в фаянсовой миске, которую мы используем для мытья. Она всегда стирала трусики, едва успевала снять их, или колготки, в тех редких случаях, когда их надевала: под черное выходное платье, ей казалось, что так шикарнее. Я сказал, чувствуя, что у меня пересохло в горле:

– Ребенок – это что, выдумка? Ответь мне.

Она на секунду замерла, не поворачиваясь, только слегка склонила голову набок и опять промолчала. Я сделал два шага, которые разделяли нас, и ударил ее наотмашь.

Она тут же закричала, пытаясь сохранить равновесие, но я ударил снова, удары приходились ей по макушке или по рукам. Я тоже кричал. Уже не помню, что я ей наговорил. Может быть, только требовал, чтобы она мне ответила. Или кричал, что она стерва и не нужно было такое выдумывать, чтобы выйти замуж. Братья сидели в кухне, но вдруг ворвались в комнату, схватили меня и стали оттаскивать. Я хотел дотянуться до нее и заставить говорить, я отшвырнул Бу-Бу, и тогда в меня вцепилась мать, бледная как полотно. Микки все твердил:

– Черт подери! Не будь идиотом, прекрати!

Она стояла на коленях посреди комнаты, закрыв голову руками, плакала, и рыдания сотрясали все ее тело. Когда я увидел кровь у себя на руках и у нее на халате, моя ярость вдруг пропала, и я почувствовал, что абсолютно обессилел. Бу-Бу стоял рядом с ней на коленях и пытался приподнять ей голову. Она поняла, что это он, обняла его за шею, продолжая дрожать и плакать. Я увидел, что все лицо у нее в крови.

Мать схватила полотенце, намочила его и сказала:

– Выйдите, оставьте нас!

Но Эль невозможно было отцепить от Бу-Бу. Она заорала, прижимаясь к нему все сильнее и сильнее. В конце концов она так и не разжала рук, вцепившись в него, и, пока мать мыла ей лицо, она смотрела на меня в упор расширенными, полными слез глазами. В них читались удивление и какая-то детская мольба, но, что странно, не было злобы. У нее шла кровь из носа и вспухла скула, она сдерживала рыдания и потому прерывисто дышала. Мать говорила ей:

– Ну все, все. Успокойся. Все прошло.

Микки взял меня за руку и вывел из комнаты.

Гораздо позже к нам на кухню спустилась мать. Она сказала:

– Она не хочет отпускать Бу-Бу.

Села за стол напротив меня и обхватила голову руками. Сказала:

– Ты всегда был самым спокойным и самым добрым. Я тебя просто не узнаю. Не узнаю.

Она вытерла глаза и посмотрела на меня. Сказала:

– Ты бил ее куда попало, даже в грудь.

Я не мог ничего ответить. За меня ответил Микки:

– Он не помнил себя.

Она ответила:

– Вот именно.

И снова обхватила голову руками.

Мы долго сидели так, не двигаясь. Коньята спала. Мы слышали наверху голоса, но не могли разобрать слов. Потом Бу-Бу спустился. Рубашка у него была выпачкана в крови. Он сказал мне:

– Она не хочет сегодня спать в вашей комнате. Я уступлю ей свою, а сам буду спать с тобой.

Он налил воду в стакан и опять поднялся наверх. Мы слышали, как он отвел ее к себе в комнату, они, наверное, еще немного поговорили, потом он снова спустился. Я спросил, успокоилась ли она, он пожал плечами. Смотрел на меня секунду и сказал:

– Успокоиться следовало бы тебе.

Он был явно потрясен увиденным, у него заострились черты лица, и под загаром проступала бледность. Он вышел во двор, не добавив ни слова.

Заснул я только под утро. Бу-Бу мерно дышал рядом. Я ждал в темноте, пока тянулось время. Потом немного поспал. Это все, что осталось у меня в памяти от той ночи. Мысли путались. Я снова видел, как она, вся в крови, цепляется за моего брата. После того, что мне сказала мать, мне стало страшно: а вдруг я так сильно ее ударил, что что-то повредил? Я снова видел, как она начинает стирать трусики. Она не сняла обручального кольца, когда опускала руки в мыльную воду. И сразу же все ее вчерашние объяснения на мой вопрос, почему на ней нет кольца, потеряли силу. Ее удивленное лицо в зеркале шкафа, словно она хотела сказать: «Бедный дурачок». Мой приход в казарму, когда я увидел ее, скачущей на брезенте. То солнечное воскресенье в самом начале, когда мы сидели в баре вместе с Тессари и другими парнями и разглядывали ее тело, просвечивающее сквозь прозрачное нейлоновое платье. И то, что рассказал мне Тессари в то утро. И то, что мне рассказал Жорж Массинь весенней ночью, когда мы сидели на деревенской площади, пока молодежь спала в грузовике.

Я встал и пошел помыться на кухню. Мать уже проснулась. Она, как обычно, сварила мне кофе. Мы не перемолвились ни словом, я только бросил ей, уходя:

– До скорого!

Я пошел в мастерскую и работал все утро, а в голове крутились те же смутные мысли.

В полдень, когда я пришел домой, она еще не выходила из комнаты Бу-Бу. Он поднимался проверить, как она. Он сказал мне:

– Будь добр, оставь ее на какое-то время в покое.

Я спросил у него, остались ли у нее синяки. Он ответил:

– Щека опухла.

Мы пообедали без нее, и я вернулся в мастерскую.

Вечером, около семи, она была во дворе в джинсах и поло, играла в шары с Бу-Бу. Я подошел. Она мило мне улыбнулась, но из-за распухшей щеки выглядело это ужасно. Она сказала мне:

– Да, играть со мной в паре ты решишься еще не скоро. Пока что я полный профан.

Она отряхнула пыль с рук и позволила поцеловать себя, прошептав:

– Осторожно, ужасно больно, когда прикасаешься.

Потом вернулась к шарам, и я сыграл с ними партию. Мы реже, чем обычно, встречались глазами, только и всего.

В ту ночь она вернулась в нашу комнату, и мы долго неподвижно лежали рядом в темноте. Она начала плакать, почти беззвучно. Я сказал ей очень искренне:

– Обещаю, что больше никогда не подниму на тебя руку, что бы ни случилось.

Она ответила, вытирая слезы простыней:

– Я хотела остаться с тобой. Все внушали мне, что ты меня бросишь, когда перестанешь меня хотеть. Все из-за этого.

Мы говорили шепотом. Ее голос было трудно отличить от дыхания, я с трудом разбирал слова. Я сказал, что мне все равно, что у нас не будет ребенка, наоборот, я его не хотел, по крайней мере, так скоро. Но я боюсь, что она от меня что-то или кого-то скрывает, и от этого просто схожу с ума. Она снова замолчала, может быть, на минуту, а может, и больше. Потом обхватила меня руками в темноте, легла здоровой щекой мне на грудь и прошептала:

– Если я что-то и скрываю от тебя, то это вовсе не то, что ты думаешь. Это не имеет к тебе никакого отношения, но я пока не могу ничего рассказать. Через несколько дней я все улажу. И если нужно будет, скажу тебе.

Она почувствовала, что я тяну руку, чтобы зажечь лампу на столике у кровати, удержала ее и сказала:

– Не надо, пожалуйста.

Я спросил в темноте, касается ли эта проблема ее здоровья, это первое, что пришло мне в голову, или ее ссоры с отцом, но она прошептала:

– Прошу тебя, не задавай мне вопросов. Я ведь тебя люблю.

Я думаю, что я, в общем-то, такой же, как и все остальные люди, а мы ведь – странные существа. Даже если она ждала каких-то результатов, надеясь «все узнать» – касалось это анализа крови, или проверки на злокачественную опухоль, или еще чего похуже, – все равно, я почувствовал, что у меня гора свалилась с плеч. Да, гордиться тут нечем, но это чистая правда. Я словно освободился и шепнул:

– Хорошо.

И поцеловал ее в голову. Я накануне не выспался, поэтому заснул мгновенно.

Мать разбудила меня еще до рассвета. Она сказала, что у дома стоит красный пожарный «рено» и что Масар ждет меня. Выше Грасса опять вспыхнули пожары. Я второпях оделся, и мы уехали. Вечером из машины, принадлежащей префектуре, я смог дозвониться до Генриха Четвертого и предупредил, что сегодня не вернусь, огонь перекинулся на много километров ниже. Он сказал, что пожар показывали по телевизору и чтобы я там поостерегся.

В деревню я вернулся в субботу вечером, около полуночи, меня опять подбросил Масар. Эль не отходила от меня, пока я мылся в душе рядом с родником. На скуле у нее еще проступал синяк, но он уже пожелтел и почти сливался с ее загорелой кожей. А может быть, она его замазала тональным кремом, не знаю. Мне она показалось грустной, но она сказала:

– Я переживаю. А потом, я всегда такая, когда наступает ночь.

Весь день солнце палило, как в Африке, воздух был горячий и сухой, но после пекла, из которого я вырвался, дышалось легко и бодряще. Она была в красном бикини, которое я подарил ей на день рождения, кстати, без особой радости, потому что этот крошечный кусочек ткани больше выявлял, чем скрывал, но в тот вечер он только усиливал мое желание и нетерпение. Я попросил ее зайти за занавеску в душ, как она это делала раньше, но она только быстро облилась водой и сразу же вышла.

Мы ужинали во дворе, братья были тоже в купальных шортах, а мать приготовила поленту. Из-за жары есть никому не хотелось. Но зато мы даже не успевали выпить, как снова наполняли стаканы, и мне пришлось останавливать Микки – у него завтра гонка. Он говорил:

– Если напьюсь, буду ехать быстрее.

На самом деле он был действительно готов к гонке, был уверен, что выиграет. На трассе есть приличная горка, Микки на подъеме не особенно силен, но он не сомневался, что в каждом из двадцати кругов нагонит лидеров на спуске и сперва сделает вид, будто рвется вперед, чтобы они выдохлись, а потом, за пятьдесят метров до финиша, вылетит, как пробка от шампанского. В конце концов мы ему поверили, и нам всем стало хорошо. Пока меня не было, мать, похоже, объяснилась с Эль, и видимо, кончилось все мирно, потому что она говорила с ней тем же тоном, что Коньята, и называла «малышкой». Даже сделав ей замечание, что бикини не прикрывает и половину того, чем ее наградил Господь, она засмеялась и добродушно шлепнула ее по попе.

Уже ночью мы еще немного посидели во дворе за столом, с которого Эль, как это ни странно, помогала убрать посуду. Микки с Бу-Бу говорили о Мерксе, Бу-Бу все время уверяет, что его господство подошло к концу и скоро взойдет звезда Мартенса[72], – короче, целая эпопея. Она сидела рядом со мной, я обнимал ее за талию. Кожа у нее была обжигающе горячей. В какой-то момент она вступила в разговор, попросила, чтобы ей объяснили, кто такой Фаусто Коппи, потому что мы с Бу-Бу, наверное, из сентиментальности, в память об отце, никогда не упускаем возможности подразнить Микки на этот счет, утверждая, что это самый великий гонщик. Микки, как обычно, ринулся перечислять все победы Эдди Меркса, начиная с первых любительских соревнований. Никто не стал возражать, иначе это заняло бы добрых четыре часа, и мы пошли наверх ложиться.

В ту ночь я последний раз любил Эль. Но что-то уже надломилось. Я, конечно, тогда еще этого не знал, думал, что мы только недавно с ней ссорились, и ей нужно забыть о том, что я ее ударил. Она стонала в моих объятиях, послушно выполняла все, что я хотел, но я чувствовал, что она встревожена и о чем-то думает, а когда наконец она испытала наслаждение, пройдя через длинный-длинный тоннель, она не кричала и не стонала громче, просто прижала мокрое лицо к моему плечу, с грустной, почти детской нежностью обвила меня рукой за шею, будто знала наверняка, что это последний раз.

На следующий день в Дине мы пообедали в ресторане на бульваре Гассенди, Микки уже ушел на сбор участников за час до начала гонки. Кроме меня и Эль, поехали Бу-Бу, Жоржетта и ее десятилетний братишка, фанат Пулидора. Мы сидели у окна и видели, как у металлических заграждений вдоль тротуаров начинают собираться люди. Было много рекламных растяжек, и болельщики расхаживали в бумажных шляпах с именем местного гонщика Тарраци. В открытые двери долетали голоса и звуки фанфар.

Эль надела свое летнее белое платье. Следы от моих ударов уже прошли. Казалось, она довольна всем – тем, что сидит здесь, что Бу-Бу подшучивает над ней, а в свое оправдание говорит, что она самая красивая, довольна даже тем, что спорит с братишкой Жоржетты.

Я оставил их доедать десерт, а сам пошел подбодрить Микки перед стартом. Последний раз проверил его велосипед и запасные колеса в машине сопровождения. При выстреле из стартового пистолета он в позе танцовщицы[73] вклинился в пелетон[74]. Я мгновение провожал взглядом его красно-белую майку, потом вернулся в ресторан, пробравшись сквозь толпу на бульваре. Я едва успел проглотить мороженое, как объявили финиш первого круга и первого спринта[75].

Мы с Бу-Бу выскочили на тротуар и увидели, что Микки идет в основной группе рядом с Дефиделем, одним типом с Майорки и тулонцем, победителем гонки в Пюже-Тенье две недели назад. Держится он весьма уверенно. Бу-Бу был разочарован, что он не попытался выиграть первый спринт, но я сказал, что осталось еще девятнадцать и в любом случае самый важный – последний.

Им понадобилось около десяти минут, чтобы пройти один круг. Когда заканчивался второй – мы еще сидели за столом. Мы снова с Бу-Бу начали локтями расталкивать толпу, чтобы пробраться к барьерам. Микки по-прежнему шел за спинами этих трех парней, легко крутил педали, руки на руле – в верхнем хвате. По крайней мере, пока не видно было обычной гримасы, которая появляется у него на физиономии после тяжелого подъема. Я сказал Бу-Бу:

– Вот увидишь, мы выиграем.

И повторил это Эль, когда вернулся в зал. Она ответила:

– Я очень хочу.

Вижу, как сейчас, ее лицо. Оно было не таким, каким я увидел его в «Динь-доне» меньше трех месяцев назад, на то было немало причин, но все равно я опять почувствовал что-то прежнее. Мне трудно это объяснить. В ней снова появилось то, что я больше всего люблю в детях. Они смотрят на вас взглядом, в котором нет ни корысти, ни страха – они заранее понимают, кто вы и что вы их любите. А вообще-то, им это неважно. А может быть, в ее глазах я снова превратился в того, с кем она впервые танцевала майским днем в воскресенье. Не знаю. Теперь я стал что-то понимать, но далеко не все.

После обеда мы смешались с толпой на площади Освобождения, чтобы увидеть очередной пробег велогонщиков и нашего Микки, который, начиная с восьмого или девятого круга, выигрывал все спринты. Каждый раз он выскакивал справа или слева из-за спины Тарраци, шедшего очень быстро, и обгонял его на последних метрах, как котенка. Громкоговорители по всему бульвару без конца повторяли: «Лидирует Мишель Монтеччари, Приморские Альпы, стартовый номер 51» – и перечисляли специальные призы от магазинов города, которые ему предназначались. Или же вдруг между двумя проходами начинали объявлять, что его обошли броском на подъеме и он не отыграл на спуске, – всякие глупости, чтобы придать гонке напряжения, но можно было не волноваться: как только первые участники появлялись на круговой развязке, еще очень далеко, под первыми рекламными растяжками, за зеленой майкой Тарраци всегда выглядывала красно-белая майка Микки, и все окружавшие нас жители Диня начинали орать, что мой брат – гнусный жулик:

– Вот увидите, наш ему еще покажет!

И именно в такой момент, когда я переругивался с местными болельщиками после очередного спринта, ничем не отличавшегося от предыдущих, разве что Тарраци попытался удержать моего брата, ухватив его за майку, я отвлекся от Эль и потерял ее в толпе.

Сперва мы стали искать ее вместе с Бу-Бу. Жоржетта ушла за мороженым для братишки, что не облегчало дела: я боялся в довершение всего потерять и мальчугана. Жоржетта вернулась, когда гонщики в пятнадцатый раз показались на круговой развязке, и сказала:

– Наверное, зашла в туалет в бистро. Она ведь все-таки уже большая девочка.

Мы посмотрели, как Микки, строя рожи, напрягся, обошел всех, пересек линию финиша, а потом, расслабившись, влился в общий поток, чтобы немного передохнуть. У меня возникло мимолетное ощущение, что ему это далось легко, но сейчас, после выигранного спринта, он упустил удобный момент, чтобы обойти противников и вырваться далеко вперед, однако это была неприятная мысль, и я ее отогнал.

Я пробирался через толпу болельщиков до самого конца бульвара, заглядывая в окна всех кафе. Ее нигде не было видно. После бесконечной перебранки с полицией я смог перебежать через дорогу и пошел по противоположной стороне к площади Освобождения. Я был настолько поглощен поисками, что даже не слушал, что кричали громкоговорители.

Когда я наткнулся на Жоржетту, она сообщила мне, что пошел восемнадцатый круг и что Микки вместе с основной группой отстает. Выиграв шестнадцатый этап, весьма довольный собой, он расслабился и решил передохнуть: этим воспользовались трое гонщиков, среди них – Арабедьян, тот, что выиграл в Пюже, – они налегли на педали и ускорились. Я волновался из-за Эль и поэтому огорчился еще больше. Бу-Бу нигде не было видно, должно быть, он тоже ее искал. Я сказал Жоржетте:

– Они сейчас вернутся.

Но я даже толком не знал, о ком я – о Микки и гонщиках или об Эль и Бу-Бу. Жоржетта ответила:

– Никто не хотел быть лидером, вот Микки и отдувался за всех.

На самом деле на восемнадцатом этапе Арабедьян и двое других пересекли линию финиша, а Микки с основной группой отставал на сорок секунд. У него опять появилась на лице эта кривая ухмылка, означавшая, что он на исходе сил, а его майка была хоть отжимай. Я закричал, побежав вровень с ним по дороге, он меня услышал, как потом мне сказал, но не отреагировал. Те, кто его плохо знает, могли подумать, что он над всем насмехается и ему наплевать, но на самом деле он понимал, что влип.

В какой-то момент я увидел, что к нам пробирается Бу-Бу. На нем лица не было. Я спросил:

– Ты видел Эль?

Он покачал головой, но даже не взглянул на меня. Я подумал, что у него такое лицо из-за Микки. Теперь-то я знаю, в чем дело. Но рассказываю именно так, как все происходило тогда, не стараясь показаться умнее, чем я есть. Я сказал своему брату Бу-Бу:

– У меня еще есть шанс получить восемьсот франков за велосипед, который достанется победителю. Но если Микки не выработает правильную тактику с лидерами, вперед он уже не вырвется.

Бу-Бу кивнул, но вообще-то он меня не слушал. Чуть позже громкоговорители сообщили, что Микки и Спалетто, трековик из Марселя, оторвались от пелетона и нагоняют Арабедьяна. Все заорали, а Жоржетта засмеялась и начала целовать меня, и тогда я увидел ее, Эль.

Она показалась на другом конце площади, у края тротуара, и напоминала сомнамбулу, именно сомнамбулу, это первое, что пришло мне в голову. Она шла, останавливалась и снова шла, отталкивая тех, кто попадался ей на пути. Она смотрела себе под ноги. Каким-то внутренним чутьем я догадался, что она не понимает ни где находится, ни что делает, что она совершенно потеряна. Я почувствовал это, клянусь вам, а ведь она была больше, чем в ста шагах от меня, только силуэт в белом платье, такая маленькая, такая одинокая, я растолкал стоящих впереди и под свист полицейского побежал через дорогу с криком:

– Элиана!

Когда я схватил ее за руку и развернул к себе, ее глаза, полные слез, были еще больше и светлее, чем обычно. Я сказал:

– Что случилось?

Она чуть тряхнула копной темных волос и произнесла совершенно чужим голосом:

– У меня болит затылок. Болит.

Я вывел ее из толпы, она послушно пошла за мной на боковую улочку, где мы присели на ступеньку у входа в какое-то здание. Я сказал ей:

– Сиди спокойно. Не шевелись.

Она повторила:

– У меня болит затылок.

У нее на лице залегли две глубокие складки, которых я у нее раньше не видел, – от крыльев носа к уголкам нижней губы, глаза были огромные и пустые, совершенно безжизненные. Она словно оцепенела.

Я прижал ее к себе, долго обнимал. С площади доносились крики – финишировали гонщики. Я слышал рев громкоговорителей. Но в то же время ничего не слышал. Я боялся пошевелиться, что-то сделать, я чувствовал, что она совершенно недвижима и где-то далеко отсюда. Она дышала ртом, как обычно, когда сильно волновалась, но сейчас все было иначе, она была спокойна, смотрела прямо перед собой, но ничего не видела и равномерно, почти естественно дышала ртом.

Когда она наконец пошевелилась и отстранилась от меня, она прошептала:

– Теперь хорошо. Хорошо.

Я не хотел сразу же ее расспрашивать, что произошло, а только помог ей подняться. Стряхнул пыль с платья. Спросил, не хочет ли она пить. Она знаком показала, что нет. Посмотрела на меня. Я увидел, как снова в ее светлых глазах собираются слезы. Потом она взяла меня за руку, и мы вернулись в толпу.

Гонка закончилась, Микки выиграл. Жоржетта и ее братишка прыгали от радости, сжав кулаки и истошно вопя. Они были так счастливы, что не обратили на нас внимания. Бу-Бу с облегчением улыбнулся, увидев, что Эль идет со мной. Он сказал мне позже:

– Микки хочет, чтобы ты знал, что Спалетто – человек слова.

Я пошел поговорить с владельцем магазина, который должен был вручить победителю гоночный велосипед. Он завел меня в кафе и на месте отсчитал восемьсот франков. Потолкавшись в давке, я нашел Спалетто и поделился с ним. Эль и Бу-Бу, как тени, следовали за мной. Я видел, что время от времени ее бьет дрожь, но казалось, она довольна, что Микки выиграл, она улыбалась, когда слышала из громкоговорителей имя Монтеччари. Бу-Бу держал ее за руку, как я раньше. Он тоже выглядел довольным, но я-то знаю своих братьев, он переживал именно из-за нее.

Мы вернулись в деревню на «Ситроене DS» шефа, но без Микки – организаторы пригласили его на ужин, Жоржетта, само собой, осталась с ним. По дороге мы говорили только о гонке. Я высадил ее братишку в городе перед домом, и мы двинулись к подъему на перевал уже втроем, и тут она попросила остановить, ее рвало. Я отвел ее к склону, но она рукой показала, чтобы я отошел. Я вернулся к машине и сказал Бу-Бу:

– Наверняка перегрелась на солнце.

Он кивнул, соглашаясь, но ничего не ответил.

Она вернулась в машину, как-то сразу осунувшись, и не произнесла ни слова. Только пошевелила рукой, показывая, что можно ехать дальше, ей не терпелось как можно скорее вернуться домой.

Когда мы подъехали к воротам, она прошептала:

– Нет. К маме.

Я почувствовал и Бу-Бу тоже, что больше она не может ничего сказать, иначе ее снова вырвет, или она потеряет сознание, или еще что-то. Я пересек деревню. На террасе Брошара еще сидели люди. Я въехал во двор Евы Браун, и, когда остановился у двери в дом, нам в лицо ударило ослепительное солнце, показавшееся между двух горных хребтов. Я помог ей выйти. Когда мать увидела ее, она ничего не сказала, но кровь отлила от ее лица.

В кухне Эль очень долго неподвижно сидела на коленях у Евы Браун, не произнеся ни слова. Старик наверху кричал как помешанный, и я тоже закричал снизу, чтобы он заткнулся. Бу-Бу взял меня за руку и сказал:

– Давай поедем.

Я отстранил его и склонился над Эль, она обхватила обеими руками шею матери. Я сказал ей:

– Элиана, поговори со мной. Прошу тебя. Поговори со мной.

Она ничего не ответила, не шелохнулась. Волосы полностью закрывали ей лицо. Ева Браун сказала мне своим спокойным голосом с акцентом бошей:

– Ваш брат прав, оставьте ее здесь на ночь.

Короче, вот как все было. Да, примерно так. А кто может точно сказать, как все бывает? Ведь видишь лишь себя одного. Я не видел ее лица. Я так старался его разглядеть, что не помню ни лица ее матери, ни лица Бу-Бу. Мне казалось, что и мать, и Бу-Бу настроены против меня, потому что несколько дней назад я ее побил. Не знаю. Мне казалось, что и Эль, и они, и весь мир отвернулись от меня, что я совсем один и не могу докричаться, чтобы меня услышали. Я сказал Еве Браун:

– Поговорим завтра.

Очень нежно коснулся волос Эль и вышел.

Я все время просидел один во дворе, пока не вернулся Микки. Его подвезли прямо к воротам. Я окрикнул его, когда он шел к дому, и он сел рядом. Я описал ему, что произошло. Он сказал мне:

– Она расстроена после ссоры с отцом. А потом еще вы поругались. И солнце весь день палило. Асфальт плавился, я-то знаю, что говорю.

Я спросил, как прошел ужин. Он ответил, что неплохо. Многие советовали ему перейти в профессионалы. Он сказал:

– У меня еще есть целое лето на раздумья.

Вообще-то он явно не хотел говорить о себе.

Мы долго молчали, сидя бок о бок, потом он пошел на кухню и принес бутылку и два стакана. Пока мы пили, он сказал:

– Я не знаю, что именно ее беспокоит, но придет время, и она все тебе расскажет. Но я точно уверен, что с тех пор, как она с тобой, ей не в чем себя упрекнуть.

Я сделал вид, что не понимаю, хотя прекрасно все понял, он думал о том же, что и я, – и тогда он объяснил:

– Допустим, до тебя она с кем-то встречалась, и он не хочет отпустить ее, угрожает или что-то в таком духе. Так бывает. Почитай газеты.

Я сказал ему:

– Но, если ей угрожают, почему она не расскажет мне?

Он ответил:

– А если угрожают расправиться с тобой?

Он сказал это как само собой разумеющееся. Я никогда с такой стороны об этом не думал. Я все сильнее и сильнее подозревал ее в том, что она виделась – или ее заставили увидеться – с кем-то, с кем «она встречалась до меня», но я-то полагал, что она пошла к нему оттого, что в ней еще были живы какие-то остатки чувств, что она хотела облегчить свою боль.

Я встал, походил в темноте по двору и сказал Микки:

– Тогда выходит, что днем она встречалась с этим типом в Дине. И в прошлый вторник, когда якобы ходила по магазинам. Наверное, он живет в Дине.

С гор спускалась прохлада, а мой лоб покрылся испариной. Микки сказал мне:

– Послушай, это всего лишь догадки, не больше. Кончай изводить себя. Если бы ты так не психовал, она поговорила бы с тобой гораздо раньше. А ты вместо этого ее отдубасил.

Невероятно, чтобы этот сопляк Микки так говорил со мной, но он был прав. Я уже мечтал, чтобы наступило завтра, и я бы обнял ее, сказал, что она может мне доверять, что я больше не буду злиться.

Я плохо различал лицо Микки, он сидел на каменной скамейке возле двери, а значит, и он не видел моего лица. Я сказал:

– Бедный Микки, хватит! В кои-то веки ты выиграл, а тебя никто не чествует. Мы все должны были бы праздновать сейчас твою победу, а вместо этого…

Никогда не угадаете, что он мне ответил. Он сказал:

– У меня, кстати, налито. А гонки я выиграю еще много раз.

Я снова спал мало и плохо. Если этим моим недосыпом в конце июля и начале августа можно хоть как-то объяснить то, что произошло, я не против. Утром я посмотрел на свое лицо в зеркале шкафа. Вы меня видите, я не красавец и не урод, но полноват, слишком много вешу и ругаю себя за это. Я решил не ходить к Эль, к ее матери раньше двенадцати или часа дня. Я хотел прийти, когда она отдохнет, поговорить с ней спокойно, ободрить. И вот на меня из зеркала смотрел ее муж. Ему за тридцать, груда мышц и жира, восемьдесят семь килограммов чистого веса, и нет сомнения в том, что они вряд ли вызовут у нее одобрение. Я хорошенько помылся и побрился, взял с собой чистые брюки и рубашку, чтобы не являться к ней в рабочем комбинезоне.

В мастерской я постарался выполнить всю работу, насколько это было возможно при сумбуре, творящемся у меня в голове. Около десяти подъехал Микки, он вез в город партию леса и остановился заправиться. Мы пошли выпить кофе к Брошару. Мы почти все время молчали, только перекинулись парой фраз – что жарко и что зря отштукатурили церковь, она выглядела лучше, когда на ней был заметен налет времени. Я знал, что он специально поменял маршрут, чтобы заехать ко мне, и что ему еще достанется за это от Ферральдо. Такой уж он, наш Микки, без царя в голове, но в беде не бросит.

Когда я приехал к дому ее родителей, Эль сидела на плите от разломанной стены в глубине двора, на ней было платье в красную полоску, которого я раньше не видел, наверное, откопала где-то в шкафу. Она сидела, как забытая в углу кукла, – уставившись в землю, руки безжизненно повисли вдоль тела. Услышав мои шаги по гравию, она повернула голову, широко улыбнулась, словно вся как-то расслабилась, и бросилась мне навстречу. Она кинулась мне в объятия и сказала:

– Знаешь, я ждала тебя. Я жду тебя уже, уже…

Но она не могла сказать, сколько времени она меня ждет. Я засмеялся, был счастлив. Она подняла ко мне свое лицо без косметики, без туши, совсем чистое, подняла ко мне свое лицо и сказала:

– Я тебя обижала. Прости меня за все, разом. Я не виновата.

Я засмеялся. Она сказала:

– Идем. Мама нас покормит. Ты увидишь, она очень вкусно готовит.

Я и без того это прекрасно знал, я уже много раз обедал у Евы Браун. И то, что она это сейчас сказала, произвело на меня ужасающее впечатление.

Она за руку привела меня на кухню. Сказала, понизив голос:

– Мама сейчас наверху с папой. Понимаешь, он ведь болен.

Она увидела, что я похолодел, и внезапно, в ту же секунду, снова превратилась в Эль, которую я знал. Все было именно так, как я рассказываю. Она произнесла:

– Понятно, ты думаешь, что я рехнулась.

Улыбка пропала. Разочарованный вид. Она мне сказала:

– Ты ошибаешься.

Вытащила из шкафа бутылку аперитива – дешевый вермут, налила мне стакан. Я спросил:

– Ты вернешься вечером?

Она несколько раз кивнула. Села напротив, подперев руками подбородок, и сказала чуть веселее:

– Ведь мы женаты. Тебе от меня не избавиться, понимаешь?

Мне всегда нравилось ее лицо без косметики. В тот момент я любил ее больше всех на свете, больше жизни.

Мы пообедали с Евой Браун и Эль. Она проводила меня до ворот. Мы мало говорили в присутствии матери. Она шла медленно, обняв меня за талию, казалась нежной и очень милой. Мне не хотелось портить эти минуты, я решил, что потом расспрошу ее, что же все-таки произошло накануне, за ту вечность, пока ее не было со мной.

Я опять работал хуже некуда, потому что время не двигалось, а я сгорал от нетерпения. Потом наконец помылся и переоделся в глубине мастерской и уже собрался уходить, как позвонили из казармы и передали, что Ренуччи заедет за мной, что над Грассом опять вспыхнули очаги пожаров. Я закрыл рот рукой, чтобы не закричать от поднявшейся во мне ярости. Сказал:

– Хорошо. Понятно.

И повесил трубку.

Я помчался к Еве Браун, но Эль уже там не было, она ждала меня дома. Она сидела в кухне с Бу-Бу и Коньятой. Они играли в рами. Она надела джинсы и слишком просторную для нее футболку, где на красном фоне была напечатана ее фотография. Она шпильками собрала волосы в узел на затылке, но по-прежнему была не накрашена. В таком виде мне она казалась восхитительной, и тем более было обидно, что я должен с ней расстаться.

Она поднялась со мной в комнату. Пока я собирался, она сказала:

– Я не хочу, чтобы ты уехал и беспокоился обо мне. Мне сегодня лучше.

Я спросил у нее, что она делала накануне в Дине в течение почти полутора часов. Она ответила:

– Ничего. Мне показалось, что я сейчас упаду в обморок прямо в толпе, а может быть, это жара подействовала. Мне вдруг захотелось вырваться оттуда. А потом так дико заболела голова, что я просто больше не понимала, где я. Наверное, слишком долго пробыла на солнцепеке.

Она смотрела мне прямо в глаза и, казалось, говорила искренне. Разве что я никогда не слышал, чтобы она произносила столько слов за один раз. Я сказал:

– Да. Так обычно начинается тепловой удар. Ты должна была закрыть голову от солнца.

Выходя из комнаты, я поцеловал в губы сперва ее, а потом ее фото у нее на футболке. Она засмеялась. Щекой под тканью я почувствовал ее голые груди. Я хотел поцеловать и их, задрав футболку, но она отстранилась. Пытаясь смягчить резкость этого жеста, она сказала:

– Ну пожалуйста, будет очень обидно, если мне придется кончать в одиночестве.

Это было вполне в ее духе, но не знаю почему, когда я уходил, я чувствовал себя совершенно несчастным.

На высоте больше тысячи метров, между реками Луп и Эстерон полыхали холмы. Поблизости не было доступных дорог, не было водоемов, сплошной огонь. Самая ужасная смена за все лето. Вызвали армию, они в конце концов научились выполнять работу, которой не были обучены, но на самом деле в конечном счете мы рассчитывали только на пожарные самолеты, которые летали взад-вперед над Маврскими горами. Мы не смогли спасти и четверти того, что пожелал уничтожить огонь.

Я вернулся в деревню в ночь на вторник. Мне открыла мать в своей полотняной ночной рубашке, она побыла со мной, пока я мылся на кухне, и приготовила поесть. Она сказала, что Эль не произнесла и десяти фраз за день, но вела себя нормально. Просто как будто отсутствовала. Была где-то далеко. Раскладывала пасьянс у нас в комнате. Помогла погладить белье. Не очень хорошо. Гладить она не умеет. Она не ложились спать, ждала меня до полуночи. Я сказал матери:

– Что ты об этом думаешь?

Она пожала плечами, показывая, что не знает. Она сказала мне:

– Понять ее невозможно. Вчера днем, пока ты был на работе, она захотела пойти со мной на могилу твоего отца. Пробыла там со мной минуту, а может, и того меньше, и ушла.

Я ответил:

– Она хотела сделать тебе приятное, но как-то говорила мне, что не выносит кладбищ.

Когда я тихонько зашел к нам в комнату, Эль спала глубоким сном. Она лежала на своей половине, ближе к двери. Она не могла спать на том боку, где сердце. Я посмотрел на нее при свете лампы из коридора. Ее лицо во сне было совсем не похоже на дневное. У нее были круглые детские щечки, пухлые губы. Она дышала так беззвучно, что мне пришлось наклониться, чтобы услышать. Она скинула с себя простыню и лежала голой, поджав ноги, левая рука зажата между бедрами. Она была красивой и трогательной. Я слегка прикоснулся кончиками пальцев к короткому, вьющемуся пушку внизу живота. Я чуть было не разбудил ее, чтобы любить, но не посмел. Сразу же закрыл дверь, лег рядом и тогда подумал, что никогда не хожу на могилу к отцу, и сразу же заснул.

Когда я открыл глаза, было уже поздно, но я все равно не выспался, мне снились какие-то неприятные сны, но какие, совершенно не помню. Я никогда не запоминаю свои сны, единственное, что могу сказать, хорошие они были или плохие. Эль в кровати уже не было. Я посмотрел в окно и увидел, что она в красном бикини и в очках лежит на животе возле родника и читает старый журнал, откопанный где-то в сарае. Я крикнул:

– Все нормально?

Она подняла голову, прикрыв одной рукой грудь, и ответила:

– Ага.

Я взял кружку кофе и присел рядом с ней. Она лежала на пляжном полотенце. Я сказал:

– Ты считаешь, что недостаточно загорела?

Она объяснила, что хочет оставаться загорелой всю зиму.

– Я загораю впрок.

Она расспросила меня о вчерашних пожарах. Захотела отпить кофе из моей кружки. Потом я попросил ее надеть лифчик, потому что в дверях кухни показался Бу-Бу и шел в нашу сторону в своих цветастых шортах. Она выдохнула прямо перед собой и сказала:

– Знаешь, за то время, что я у вас живу, твой брат уже повидал меня во всех видах.

Но выпрямилась, повернулась к роднику и надела свой лифчик.

Когда я уходил в мастерскую, она прошла со мной метров сто. Она шла босиком и прыгала по камешкам на краю дороги. Я спросил, что она собирается делать днем. Это была та самая среда 28 июля. Она повела плечом и скорчила гримасу. Я сказал ей:

– Если ты будешь валяться на солнце, заболеешь туберкулезом. И надень что-нибудь на голову.

Она ответила «о’кей, хоккей» или что-то в этом духе. Протянула губы для поцелуя, закрыв глаза. Я смотрел, как она возвращается к воротам в своем красном бикини, прыгая по камням и расставив руки на ширину плеч, почти полпопки наружу. Больше я не видел ее до субботы 7 августа.

В полдень мы с Генрихом Четвертым поехали отбуксировать грузовик, который заглох недалеко от Антрона, по дороге съели по бутерброду. Когда я вернулся вечером, мать сказала, что Эль ушла днем со своей полотняной сумкой и чемоданом, не пожелав сообщить куда. Бу-Бу в это время был в городском бассейне с Мари-Лор. Мать не смогла ее удержать.

Сперва я поднялся к нам в комнату. Она забрала свой чемодан из белой искусственной кожи, меньший из двух, туалетные принадлежности, косметику, белье и, насколько я мог судить, две пары обуви, красный блейзер, бежевую юбку, платье с косой застежкой и еще нейлоновое небесно-голубое. Мать сказала, что она была одета в застиранные джинсы и темно-синее поло.

Я пошел к Девиням. Ева Браун не видела ее с позавчерашнего дня. Я спросил:

– Она ничего вам не говорила?

Она медленно покачала головой, потупив глаза. Я спросил:

– Вы не представляете себе, куда она могла пойти?

Она покачала головой. Я задыхался, весь мокрый. Она была такой молчаливой и такой спокойной, что хотелось ее потрясти. Я сказал:

– Она взяла с собой чемодан с одеждой. И вас это не волнует?

Тогда она посмотрела мне прямо в лицо и ответила:

– Если моя дочь со мной не попрощалась, значит, она вернется.

Ничего другого я добиться от нее не смог.

Бу-Бу был уже дома. По моему лицу он понял, что у матери я ее не нашел, отвернулся и ничего не сказал. Микки появился через полчаса. Она с ним не откровенничала. Он не представлял себе, где она может находиться. Я вернулся назад в мастерскую на его желтом грузовичке и позвонил мадемуазель Дье. Я долго ждал, но никто не поднял трубку. Жюльетта сказала, положив руку мне на плечо:

– Не переживай. Она вернется.

Генрих Четвертый уставился в пол, засунув руки в карманы, салфетка заправлена за нижнюю майку.

Я ждал до часа ночи во дворе, братья тоже. Бу-Бу молчал. Я тем более. Один только Микки строил догадки. Вдруг на нее напал очередной приступ тоски, и она отправилась к мадемуазель Дье. Они пошли ужинать в ресторане, как и тогда, в честь ее дня рождения. Или еще подобную чушь, в которую и сам не верил. Я-то знал, что она ушла навсегда и уже не вернется. Я чувствовал это нутром. Мне не хотелось раскисать у них на глазах, и я сказал:

– Ладно. Пошли спать.

На следующий день в восемь утра я дозвонился до мадемуазель Дье. Она ее не видела. Она ничего не знала. Я уже собирался положить трубку, когда она сказала:

– Подождите.

Я подождал. Я слышал ее дыхание, как будто находился с ней в одной комнате. Наконец она сказала:

– Нет. Ничего. Я не знаю.

Я закричал в трубку:

– Если вы что-то знаете, скажите!

Она продолжала молчать. Я слышал, что у нее участилось дыхание. Я сказал:

– Так что?

Она ответила:

– Я ничего не знаю. Если она вернется или будут какие-то новости, прошу вас, сообщите мне.

Если будут какие-то новости. Я сказал, что она может на меня рассчитывать, что я непременно возьму на себя труд сообщить ей, и повесил трубку, не попрощавшись.

В полдень я снова пошел к Еве Браун. Она сидела во дворе, в руке секатор, глаза красные. Она сказала со своим акцентом, напомнившим мне Эль:

– Я уверена, что она непременно пришлет мне весточку. Я свою дочь знаю.

Я сказал:

– А я тогда за кого у нее? За собаку?

Она посмотрела на меня и опустила голову. Ответила:

– Что мешает вам быть уверенным, что она и вам что-то напишет?

Это была логика Элианы, логика, превосходящая мое понимание, затыкавшая мне рот, но при этом, наверное, воздействующая на меня сокрушительно, потому что меня еще больше озадачивала и повергала в растерянность. Я сказал, стоя перед ней:

– В чем я уверен, так это в том, что она отправилась встретиться со своим старым ухажером. И вы знаете с кем.

Она не подняла глаз. Слегка покачала головой, тихонько вздохнула, чтобы сказать мне, что это – полный абсурд.

– Она бы вам сказала это в открытую, и вы это прекрасно знаете.

Оставила меня пообедать, но говорили мы немного. Я впервые заметил, насколько дочь, по крайней мере внешне, похожа на нее. Короткий нос, светлые глаза, медлительность в жестах и походке. Перед уходом она мне сказала:

– Когда-нибудь с ее разрешения я расскажу вам, какой она была очаровательной девочкой и как много ей пришлось пережить.

Она старалась сдержаться, чтобы у нее не брызнули слезы, но я чувствовал, что она уже не сможет остановиться и выплачется, когда я уйду. Я спросил:

– А мужу своему вы сказали?

Она отрицательно покачала головой.

Назавтра около полудня, или, может, это было на день позже, уже не помню, Ева Браун пришла в мастерскую в переднике. Почтальон, проезжавший мимо мастерской в своей желтой малолитражке, мне ничего не привез, а ей вручил открытку от дочери. На открытке был изображен не пейзаж, а какой-то допотопный автомобиль. Стоял штемпель: 29 июля, отправлено из Авиньона. Это первое, на что я посмотрел – откуда она. У меня сразу помутилось в голове.

Шариковой ручкой, без точек и запятых, соблюдая только ей известные правила орфографии, она писала:

«Дорогая мамочка!

Не переживай, я в порядке и скоро вернусь. Не знаю, что мне написать Пинг-Понгу, поэтому покажи ему эту открытку, он не тупой, все поймет. Главное, передайте Коньяте, что у меня все в порядке, ну, и остальным тоже. Больше нет места писать, на этом все. Не переживай. Целую. Твоя дочь».

Похоже, она зачеркнула подпись «Эль» и вывела заглавными буквами в конце последней строчки, рядом с адресом: «ЭЛИАНА».

Я присел на подножку грузовика, который тогда чинил. Держа открытку между двумя указательными пальцами, чтобы не испачкать, я перевернул ее. И тогда прочел подпись под моделью машины, то, о чем я бы никогда не догадался: «1930. “Делайе”. Модель 108».

Я спросил у Евы Браун, есть ли у нее знакомые в Авиньоне. Она показала жестом, что нет. После долгого молчания она, да, именно она, спросила меня, понял ли я, что имела в виду ее дочь. Я показал жестом, что да. Она спросила меня, из хороших ли это побуждений? Я показал жестом, что да.

Теперь-то я точно знаю, что делала Эль в этом городе, где раньше никогда не бывала. Знаю, что, несмотря на свою ужасную одержимость и одиночество, она нашла время поискать в магазине «Призюник» или в газетном киоске именно эту открытку, а может быть, она подвернулась ей случайно, неважно, но это же говорит о том, что она меня любила, разве не так?

У моей «делайе» шестицилиндровый двигатель мощностью 20 л.с., с тремя карбюраторами и правым рулем, она рассчитана на скорость 170 км/час. Скорее всего, она никогда ее не выжмет, но это еще вполне сносная машина, и она очень помогла мне пережить следующую нескончаемую неделю. Я с ней возился до полуночи, оттягивая момент возвращения в пустую комнату, а два или три раза даже ночевал в мастерской. У меня не было желания разговаривать с братьями. О чем вообще можно было говорить?

В воскресенье мой шеф одолжил мне свою DS, и я поехал на ней в Авиньон. Я оставил машину возле крепостной стены и пошел в город пешком. Я заходил наугад в разные отели, узнать, нет ли ее там. Жуткий день. Люди толкали меня на тротуарах. Я видел влюбленные парочки, девушки – ровесницы Эль гуляли за руку с парнями, которым живется куда лучше, чем мне, а я ходил один, было страшно жарко. В любом случае, как я позже узнал, в то воскресенье Эль уже не было в Авиньоне. Она продолжала свою гонку. На исходе дня я сел в машину и долго сидел, разглядывая через стекло каменные укрепления, а потом завел мотор и уехал. У меня с собой была открытка, которую оставила мне ее мать. По дороге я остановился возле Форкалькье поужинать в бистро и там снова вытащил ее. Нет, не перечитывать, я и так знал ее наизусть.

В среду ночью мотор «делайе» впервые плавно заработал. Генрих Четвертый был рядом. Он сказал:

– Нужно еще раз все проверить, но, похоже, ты почти со всем справился.

Он, как и я, имел в виду перебои с выхлопом и положил руку на выход трубы. Я сказал:

– Если вопрос только в этом, я запросто все налажу.

Я заночевал в мастерской. Утром пришла Жюльетта и разбудила меня. Меня вызывали на новый пожар, куда именно, не знаю. Я позвонил и сказал, что не приеду. Я каждый день надеялся, что вернется Эль. Мне хотелось быть при этом дома.

Накануне я смотался в казарму, купил упаковку аспирина в аптеке, чтобы увидеть вблизи этого Филиппа, знакомого Эль. Ему сорок, примерно моего роста. Худой, она говорила, что ей нравятся худые мужчины. Похож на состарившегося студента, можно сказать, интеллектуала: говорит отрывисто, не глядя в глаза, явно застенчивый. Я сказал ему, что я муж Эль. Он уже знал. Я спросил, не видел ли он ее недавно. Он покачал головой. Сказал: «Простите» – и начал обслуживать клиентку. Я заметил, что его помощница, хмурая девица лет тридцати с короткой стрижкой, собралась уходить. Я подождал ее немного поодаль, на тротуаре. Стал ее расспрашивать, но ничего не добился – она только пригрозила, что вызовет полицию.

Потом я прошел мимо кинотеатра «Ле-Руаяль». Как уже сказал в самом начале, я посмотрел на афишу фильма Джерри Льюиса, который показывали в конце недели. Я видел, как к вечернему сеансу пришла Лулу-Лу. Она сказала, что завтра днем свободна, и я назначил ей встречу в четыре на выезде из города.

В захолустье, как у нас, новости разносятся быстро, мне не нужно было пускаться в долгие разговоры, она сразу поняла, на каком я свете. Сказала мне:

– Мой муж в Ницце. Пойдем ко мне.

Она живет в старом доме на дороге Пюже – Тенье. Она дала мне банку пива, мы поговорили. Она сказала:

– Эта девушка не для тебя. Я против нее ничего не имею, я с ней не знакома. Но ты же не знаешь, с какими мужчинами она водилась до того, как сюда переехала, ты вообще ничего о ней не знаешь.

Мы долго болтали, но крутились вокруг одних и тех же тем, из-за которых я лишился сна.

В какой-то момент, когда уже было выпито несколько банок, я полез ей под юбку, Лулу-Лу сидела напротив меня в кухне, я сказал какие-то глупости типа: «Как ты хорошо меня понимаешь», ну и в том же духе. Потом пошли в их спальню, и она начала раздеваться. Мне стало стыдно, когда она осталась голой – даже не могу объяснить почему, – мне показалось, это подло по отношению и к ней, и к Элиане. Я сказал:

– Прости.

Она проводила меня до двери. Перед тем как я ушел, сказала:

– Поговори с братом.

Я не понял, все это было от меня очень далеко. Когда он сказала «с братом», я подумал о Микки. Она добавила:

– С младшим. Если она уехала в среду двадцать восьмого, он знал об этом раньше тебя. Я видела их вместе днем возле городского бассейна.

Я передаю все очень точно. Я спросил с подозрением:

– Что ты хочешь этим сказать?

Она ответила:

– Ничего, кроме того, что видела их вместе, они стояли, прижавшись, в проходе за бассейном и выглядели очень грустными. Только и всего.

Я сказал:

– Ну ты и сука.

Я хотел ей врезать, но у меня дрожали руки. Мне казалось, что я и сам весь дрожу с головы до ног.

Я побежал к машине и вернулся в деревню. Ни Бу-Бу, ни матери дома не было. Я крикнул Коньяте:

– Где Бу-Бу?

Она не знала. Она сказала, пытаясь подняться из своего кресла:

– Господи, что с тобой, Флоримон?

Я хлопнул дверью, но она открыла ее за моей спиной и крикнула, пока я не успел дойти до машины во дворе:

– Ничего плохого Бу-Бу сделать не мог!

Я оглянулся, чтобы ей ответить, и понял, что она меня не слышит, что я все равно не докричусь до нее, и показал жестом, чтобы она шла назад и не волновалась. Я все еще дрожал – или мне казалось, что дрожу. Я никогда еще не чувствовал себя в таком состоянии.

Я не стал садиться в машину, пошел к Брошару. Когда я раздвинул занавеску из жемчужных бусин, солнечные лучи с улицы добрались до самой стойки. Я увидел Жоржа Массиня, а с ним компанию других парней, наверное, его шурины, не знаю. Я чувствовал, как ледяная рубашка липнет к телу. Я услышал, как кто-то сказал среди звяканья бусин:

– А вот и Пинг-Понг, жену ищет.

А может, и что-то другое. Но в том же духе. Я подошел к Мартине. Она сидела за столиком напротив своего нового кадра, которого склеила на свадьбе, того, что дал Бу-Бу напрокат стереосистему. Я спросил, не видела ли она Бу-Бу или, может, знает, где он. Она не знала. Она смотрела на меня удивленно и чуть испуганно. Мамаша Брошар что-то сказала, не помню что, я просто знаю, что она что-то говорила, не больше, – и я вернулся к Жоржу Массиню. Все, кто при этом присутствовал, подтвердят вам, что он не произнес ни слова и ничего не сделал, чтобы меня разозлить. Это правда. Возможно, они скажут, что я специально зашел к Брошару, потому что нарывался на ссору. А вот это неправда. Я не знал, что он там.

Я сказал Жоржу Массиню:

– Ну что, смеешься надо мной, что я так влип?

Он ответил:

– Послушай, Пинг-Понг, никто над тобой и не думает смеяться.

Я сказал, чтобы он не смел называть меня Пинг-Понгом. Он пожал плечами и отвернулся. Я сказал ему:

– Похоже, ты везде треплешь, что имел мою жену раньше, чем я?

Он в ярости посмотрел мне в лицо, раздувая ноздри. Он ответил, что не нужно путать порядок вещей и что это я отбил ее у него, а не наоборот. Он назвал ее Вот-та, а меня Пинг-Понгом. Я двинул ему кулаком в лицо. Я уже говорил, что драться – не в моей привычке и что в моей взрослой жизни это случилось впервые. Я не знаю приемов рукопашной, но взял весом и массой – Жорж Массинь отлетел назад с разбитыми губами. Но как только он поднялся на ноги, еще до того, как вмешались другие, он бросился на меня, а я снова инстинктивно его ударил, чтобы отбросить подальше.

Потом парни стали нас разнимать. У меня внутри была полная пустота, но сердце колотилось как бешеное. У Жоржа Массиня весь рот был в крови. Ему принесли со стойки салфетку, кто-то закричал, что у него выбиты зубы. Мамаша Брошар грозилась, что вызовет по телефону полицию. Жорж сказал «не надо», сказал, что я сумасшедший. Кровь стекала у него по подбородку на рубашку, он добавил:

– Вы разве не видите, что он потихоньку сходит с ума?

И тут, когда я уже собирался уходить, я почувствовал, что кто-то держит меня за руку, это был Бу-Бу. Я не заметил, как он появился.

Я посадил его в машину. Он вернулся с матерью из виноградника, а Коньята сказала ему, что я его искал. Я не хотел выяснять с ним отношения дома и повез на виноградник. Он в стороне от деревни, на крутом склоне над дорогой, и нужно взбираться к нему по тропинке.

В машине я спросил его:

– Это правда, что в прошлую среду ты стоял с Эль возле городского бассейна?

Он явно удивился, что я в курсе, но сказал, что правда. Опустив голову, добавил:

– Только ничего себе не придумывай.

И хотя он одного роста со мной, а может быть, даже выше, я всегда смотрел на него, как на ребенка. Я ответил ему:

– Я ничего не придумываю. Вот ты мне все и расскажи.

Он сел на пригорок возле нашего участка. Я стоял при свете вечернего солнца, и моя тень падала прямо на него. На нем были старые, слишком короткие полотняные брюки, он носит их на работу, рубашка в широкую сине-зеленую полоску. Прядь волос падала ему на один глаз. Он сказал мне:

– В прошлую среду я пытался ее удержать. Но оказалось невозможно.

Я спросил его:

– Но почему ты ничего не сказал мне, если знал, что она уезжает?

Он ответил:

– И это было невозможно.

Он откинул волосы со лба и посмотрел на меня. Он сказал мне:

– Она не хотела, чтобы я тебе говорил, а теперь, когда я увидел, что ты вытворяешь, я рад, что послушался. Она боялась и была права.

Он посмотрел мне прямо в лицо, подняв голову, в его глазах можно было прочесть грусть и вызов. Я спросил его:

– Что именно она не хотела, чтобы ты мне рассказал?

Он пожал плечами, потупился и не ответил.

Я сел рядом с ним. Я сказал:

– Бу-Бу, ты не можешь оставить меня вот так, в полном неведении.

Я сказал это очень спокойно, не поворачивая головы в его сторону. Он долго молчал. Растирал пальцами комок земли. Потом сказал:

– Она говорила со мной той ночью, когда ты ее избил. И на следующий день тоже. Ты помнишь слова Коньяты вечером на свадьбе? Это правда. Она зовет на помощь.

Я хотел от него только одного – чтобы он сказал мне, почему она ушла и куда именно, но я сидел, не двигаясь, и ждал. Я понимал: стоит мне задать лишний вопрос, и он вообще ничего больше не скажет. Я знаю Бу-Бу, я живу с ним всю жизнь. Он сказал:

– Поклянись мне, что, если я тебе расскажу, ты и шагу не сделаешь из деревни и будешь ждать, пока она не вернется.

Я поклялся нашей матерью. На самом деле я не очень-то собирался держать слово, это были пустые слова, но я поклялся.

Он сказал мне:

– Прошлым летом, когда она еще жила в Араме, она ходила днем на поляну в лесу, выше Брюске, иногда одна, иногда с компанией. Загорать. Как-то днем она пошла одна, появились двое мужчин, она не слышала, как они подошли, и они поймали ее.

У меня перехватило дыхание, но так как он замолчал, я спросил у него, что он имеет в виду, когда сказал, что ее поймали.

Он нервно дернул плечами и ответил, не глядя на меня:

– Я передаю ее слова. Но мне ей не пришлось объяснять. Они ее поймали.

После долгой паузы он продолжил:

– Два или три дня спустя они вернулись и стали рыскать вокруг дома. Она никому ничего не сказала, потому что они ее страшно напугали, да и в любом случае в их деревне ей все равно никто бы не поверил. Увидев их неподалеку, она пришла в ужас. Тогда она пошла в лес поговорить с ними.

Я закричал срывающимся голосом:

– Сама к ним пошла?

Он рывком повернулся ко мне с перекошенным от ярости лицом и глазами, полными слез. Он тоже закричал таким же, как у меня, прерывающимся и напряженным голосом:

– Что ты хочешь этим сказать – «сама к ним пошла»?! Ты понимаешь, с какими подонками она имела дело? Они обещали, что сломают ей нос и выбьют кочергой все зубы и что с матерью ее поступят так же, что будут выдирать у матери волосы пучками, а ее заставят их глотать. Они сказали, что еще не такое делали с подобными девицами руками наемных типов, особенно с одной, которую те избили и оставили калекой, потому что она решила, что самая умная, и пошла заявить в полицию. Скажи, тебе понятно?

Он схватил меня за рубаху. Он тряс меня, словно вбивая в грудь каждое вылетавшее у него слово, а по щекам текли слезы. Наконец он меня отпустил, вытер слезы рукавом и отвернулся, закашлявшись, будто старался отдышаться.

Постепенно он пришел в себя. Солнце исчезло. Я словно оцепенел. Бу-Бу сказал очень тихо, голосом, лишенным всяких эмоций:

– В другой раз они отвезли ее на машине в гостиницу. Но больше она их не видела. Строительство плотины над Арамом закончилось. Сначала она уехала оттуда и жила с родителями в шале, которое выделила им мэрия. А зимой, когда они переселились сюда, она была уверена, что все позади. Иногда, когда она об этом думала, у нее возникало чувство тревоги, но потом она решила, что они ее терроризировали только для того, чтобы с ней гнусно развлечься, и на этом все закончилось.

Он несколько секунд помолчал и добавил:

– Месяц назад они ее отыскали.

Я спросил:

– Когда?

– За два дня до ее дня рождения. Она ужинала в Дине со школьной учительницей. Один из них, тот, что говорил самые мерзкие вещи, оказался в том же ресторане.

– Они живут в Дине?

– Этого она не сказала. Они ее нашли, и все тут. Заставили ее приехать в Динь позже, накануне Четырнадцатого июля. Она убеждала себя, что, раз она выходит замуж, они оставят ее в покое. А вышло наоборот. Они показали ей жуткое фото – девушку, которую они изувечили. Сказали, что с ней сделают то же самое. И еще пообещали, что придут сюда и сдерут с тебя шкуру, если она кому-нибудь пикнет. Слово в слово.

Я не видел его лица, а голос его звучал почти монотонно. Он снова вытер глаза рукавом. Я не шевелился. Не знаю, то ли я был так ошеломлен, то ли просто был не в состоянии представить себе что-то столь далекое от моей жизни. Я сказал:

– Нет, этого не может быть.

Он мне ответил:

– Я тоже так думал.

Я попытался вспомнить события 13 июля. Где я был, что делал. Но ничего не всплывало. Я спросил:

– Что им от нее было нужно? Она сказала тебе?

Он ответил совсем тихо:

– Они собирались на ней хорошо заработать. Это все, что она мне сказала.

Это было совершенно немыслимо, и мне кажется, я уже не испытывал ни ненависти, ни горечи. Больнее, чем раньше, мне уже не сделать. Я подумал о сцене с отцом в день свадьбы. Ее слова, которые передала мне мадам Тюссо: «Прошу тебя, прошу тебя», – и ее рассказ про наследство – на следующий день. Мне было очень трудно разобраться в своих мыслях. Я подумал, что самое главное – узнать, где она, и разыскать ее как можно скорее. Я спросил:

– Ты знаешь, где она?

Она отрицательно покачал головой.

– Когда ты с ней разговаривал возле бассейна, она не сказала, куда едет?

Он ответил:

– Она велела забыть про все это, сказала, что сама покончит с этим раз и навсегда. А потом, когда я пытался ее удержать, сказала, что все это она выдумала, и тех двоих вообще не существует.

Я спросил, помолчав:

– Ты ей не поверил?

Он снова покачал головой.

– Почему?

Он сказал мне:

– Потому что я их видел.

Странно, но именно после этой его фразы для меня все стало реальным, слова облеклись в форму, и этот ужас стал частью моей жизни. Я сказал:

– Что ты несешь, в самом деле?

В Дине, в воскресенье, в день гонки, когда она исчезла, мы с ним порознь искали ее. И он увидел ее на какой-то боковой улочке, она сидела в машине, припаркованной возле тротуара. Она сидела впереди рядом с более крупным и старшим из двоих. Второй был сзади. Они что-то говорили ей хором, сперва очень возбужденно, потом поспокойнее, будто старались ее в чем-то убедить. Бу-Бу замер на противоположной стороне улицы, как только заметил ее. Он не мог разглядеть ее лица, потому что она повернулась к ним, опустив голову, но по каким-то ее движениям понял, что она плачет. Они долго говорили с ней, а потом внезапно она открыла дверь, и тот, кто сидел впереди, поймал ее за руку. У нее был абсолютно подавленный вид. Он что-то доказывал ей со злобным и перекошенным лицом, а затем резко отбросил ее руку. Она побежала по улице, но Бу-Бу не мог броситься за ней, потому что боялся, что если они его заметят, то выйдет только хуже. Он попытался нагнать ее, сделав крюк по бульвару, но упустил.

Я вспомнил, что он был сам не свой, когда вернулся. Я тогда подумал, что из-за того, что Микки отстает в гонке. Я вспомнил, как позже он всюду ходил с нами, держа Эль за руку, и как-то по-особому грустно смотрел на нее.

Я почувствовал, что по жилам у меня опять потекла теплая кровь. Мысли выстраивались, потому что я уже так или иначе решил, что нужно делать. Я встал. Поправил рубашку, от которой отскочила пуговица, когда Бу-Бу ее дернул, попросил его описать этих мужчин. Тому, что покрупнее и постарше, было от сорока пяти до пятидесяти. Он не видел его в полный рост, но, должно быть, он не ниже меня и с возрастом стал массивным. Седые волосы и брови, голубые глаза. Вид у него вполне преуспевшего в жизни человека. Наверное, сперва работал руками, а потом завел собственный бизнес. Второй лет на пять моложе, не меньше. Худощавый, с большим носом, редеющие волосы, нервозные жесты. Одет в костюм из легкой ткани, то ли кремового, то ли бежевого цвета, в галстуке. Бу-Бу не нашел ничего лучше, чем сообщить мне, что он больше смахивает на хулигана, чем его «шурин». Я спросил, откуда ему известно, что они родственники.

– Она мне сказала.

Машина – довольно старый «Пежо-504» черного цвета с номером Альп Верхнего Прованса. Из всех цифр он помнит только «04», хотя сперва пытался запомнить все, но был в ужасном состоянии и все-таки забыл. Я спросил, стоя перед ним, называла ли Эль их имена. Он отрицательно покачал головой. Спросил, не помнит ли он других деталей. Он подумал. Помнит название улицы: д’Юбак. Еще немного подумал и разочарованно помотал головой.

Тогда я спросил его:

– А почему Эль говорила именно с тобой?

Он поднял глаза и произнес:

– Потому что в тот вечер, когда ты ее избил, она больше не могла. Ей нужно было кому-то выговориться. На следующий день она рассказала мне все по порядку. Потом она больше ни за что не хотела к этому возвращаться, она даже не знала, что я видел ее вместе с этими типами в машине.

Мы несколько секунд смотрели друг на друга в сгущающейся темноте. Он сказал мне:

– Я от тебя ничего не скрываю. Если ты и вправду хочешь все знать, между ней и мной ничего не было.

Он еле-еле сдерживал готовые политься слезы, я это чувствовал по его голосу. И в то же время он напускает на себя горделивый вид молодого петушка. Я пожал плечами и сказал:

– Только этого мне не хватало.

Я вернулся к машине и ждал его за рулем. Мы ехали молча. Во дворе я увидел желтый грузовичок Микки и сказал:

– Не нужно никого посвящать в эту историю.

Мы тут же сели к столу. Коньята, Микки и мать молча смотрели на нас обоих. Потом я подумал: «Интересно, вечером идет какой-нибудь фильм?» Я встал и включил телевизор. Мы ужинали в тишине, время от времени поглядывая на экран, и что-то смотрели, даже не знаю что. Потом я сказал, что иду обратно в мастерскую поработать над «делайе». Бу-Бу спросил, не может ли он пойти со мной. Я похлопал его по плечу и сказал:

– Нет. Наверное, я закончу очень поздно, поэтому заночую там.

Я видел, что Микки смотрит на мою руку. Я поцарапал суставы фаланг, когда врезал Жоржу Массиню. Я спросил у Микки:

– Тебе не сказали, что я дрался?

Он ответил:

– Мне сказали, что ты сломал ему два зуба. Теперь он уж точно закроет рот на замок.

Я шел по дороге и глубоко вдыхал ночной воздух. В деревне – ни огонька, только светится бензоколонка возле мастерской, а чуть подальше – я специально не ходил смотреть, но уверен – горело окно у Евы Браун. Мне казалось абсолютно невероятным, чтобы Эль посвятила мать в то, о чем она рассказала Бу-Бу. И не ошибся. А мне она сказала как-то ночью, лежа рядом со мной в кровати: «Через несколько дней я все улажу». Это было на следующий день после того, как я ее ударил. Я шел по дороге и думал: «Она надеялась, что ее оставят в покое, что она сможет не впутывать меня в эту историю». Я страшно ругал себя за то, что поднял на нее руку – я отгонял эту мысль, но она возвращалась, – но эти два подонка заплатят за все, и за то, что я ее избил, тоже.

Не знаю, поможет ли мне это оправдаться, но скажу еще кое-что. Решение обрезать ствол ружья я принял в тот же вечер, 5 августа, а вовсе не на следующий день. Во-первых, оно было слишком длинным и не вошло бы в обычный чемодан, вылезало бы из-под куртки или пиджака, но главное, главное, я знал, что стрелять буду с близкого расстояния, чтобы посмотреть прямо в их гнусные рожи, чтобы видеть, как они издыхают. Неважно, пусть теперь мне отрубят голову.

В пятницу до полудня, то есть в прошлую пятницу, я сперва зашел к Еве Браун, потом домой, проверить, не вернулась ли Эль, а потом вывел из мастерской «делайе» с откинутым верхом. Я сказал Генриху Четвертому:

– Прости, оставляю тебя одного, но мне нужно кое-куда прокатиться.

Он вздохнул и покачал головой, но только чтобы показать, кто здесь главный, а вообще он никогда на меня не сердится. Я доехал, сам того не заметив, до города, разве что пропасть справа по ходу выглядела как-то иначе, наверное, потому что с правым рулем я оказался к ней ближе. Мне кажется, что только в первое время, когда я начал водить, я думал о ней, проезжая мимо.

Продемонстрировал мой кабриолет Тессари и его парням. Обмыли его в баре. Потом Тессари сел за руль и сам проехался по шоссе Пюже – Тенье. Когда он вернулся, сказал:

– Не форсируй ее, пусть обкатается, она у тебя совсем как новенькая.

Он пригласил меня пообедать у него, но я не хотел есть и сказал, что занят. Я доехал до Анно, потом до Барема. Сперва заставлял себя прислушиваться к звуку мотора, но он тарахтел очень ровно, и я перестал. Мне еще не хотелось ехать в Динь, слишком далеко. Свернул к югу, на Шаторедон, и вернулся через Кастеллан. Проезжая мимо плотины Кастийон[76], я остановился купить бутерброд в фургончике-закусочной. Несколько минут шел по палящему солнцу, а в голове возникали невыносимые картины. Вокруг озера собралось много туристов. Когда я издали выделял в толпе девушку с длинными темными волосами, мне казалось, это Эль, и я непроизвольно ускорял шаг.

В конце дня я вернулся в деревню. Не успел выйти из машины, как увидел, что по деревянной лестнице ко мне бегом спускается Жюльетта. Она сказала:

– Тебя повсюду ищут. Анри отвез твою тещу на автобус, а может, на поезд, не знаю точно.

Она смотрела на меня с ужасной тревогой. Я почувствовал, что она подготовила свою речь заранее, но сейчас не может ничего сказать. Я спросил:

– Ее нашли?

Я боялся, что ее нет в живых. Жюльетта ответила:

– Она в больнице, в Марселе. Позвонили мадемуазель Дье в Брюске.

Я переспросил:

– В Марселе? В больнице?

Жюльетта посмотрела на меня с каким-то ужасным испугом и сказала:

– Она жива, не в этом дело. Но она в больнице уже с прошлой субботы. До сегодняшнего дня не знали, кто она такая.

Я бросился к телефону. Но не помнил наизусть номер мадемуазель Дье. Ушло время, пока Жюльетта его нашла. Когда я услышал голос учительницы, к бензоколонке подъехал Генрих Четвертый на своей DS. С ним в машине сидела женщина, но я не мог ее разглядеть. Мадемуазель Дье кричала в трубку:

– Я не могу говорить по телефону! Я хочу вас видеть! Вы даже не представляете, что с ней сделали, даже не представляете!

Я тоже заорал, чтобы она успокоилась и объяснила мне все толком. Она сказала:

– Не по телефону. Сейчас она спит, ей дали снотворное. Вы сможете ее увидеть только завтра. Поэтому умоляю вас, приезжайте сначала ко мне, я должна с вами поговорить.

Я сказал:

– Черт возьми, да скажите же мне, что с ней?

Она ответила высоким прерывающимся голосом:

– Что с ней? Она даже не знает, кто она, вот что с ней! Говорит, что ее зовут Элиана Девинь, что живет в Араме, и ей девять лет! Вот что с ней!

Она долго плакала на том конце провода. Я повторил много раз:

– Мадемуазель Дье!

Но ответа не последовало. Наконец я сказал, стараясь проглотить ком в горле:

– Я приеду к вам.

Но несмотря на прилив ярости, который не давал мне ни думать, ни двигаться, я знал, что должен кое-что доделать до отъезда, и сказал:

– Я приеду, но не сразу. Дождитесь меня.

И закончил разговор. Генрих Четвертый положил на рычаг упавшую трубку.

Он привез сиделку мадам Тюссо приглядывать за папашей Девинем. Сейчас со стариком была моя мать. Ева Браун уехала на автобусе в Сен-Обан, а там должна пересесть на поезд в Марсель. Все пытались уговорить ее, чтобы она подождала меня, но не смогли. Она не плакала и никак не выказывала свое волнение. Она хотела увидеть дочь, и точка. Генрих Четвертый только сказал мне, что в машине она, сама того не замечая, несколько раз заговаривала с ним по-немецки. Перед отъездом она просила Жюльетту передать мне, чтобы я привез Эль одежду и белье, потому что, когда ее нашли, при ней не было ни чемодана, ни сумки. Больница называется «Ла-Тимон»[77]. Я должен захватить свидетельство о браке. Я на все отвечал «да».

Я вернулся домой на своей «делайе». Там были Бу-Бу и Коньята, они уже в общих чертах знали, что произошло. Я попросил Бу-Бу отвести тетку наверх, мне нужно помыться. Когда они ушли, я открыл шкаф с ружьями, взял «ремингтон», коробку с патронами и отнес в багажник машины.

Я помылся и побрился, аккуратно отвечая на вопросы Бу-Бу, чтобы не волновать его еще больше, но главное, потому что он допытывался, что я собираюсь делать. Я сказал ему:

– Сперва я ее увижу. А уж там решу. А ты не вздумай никому проболтаться.

У нас в комнате я взял фибровый чемодан, который оставила Эль, положил туда два платья, пару обуви, белье, новую ночную рубашку. Ее белый махровый халат занимал слишком много места, мне не удалось его впихнуть. Для себя я взял трусы и чистую рубашку. Надел черные брюки, черное поло Микки и свою бежевую поплиновую куртку.

Вернулся в мастерскую. Было семь или полвосьмого. Я сказал Генриху Четвертому:

– Окажи мне услугу. Поговори с Жоржем Массинем, пусть не заявляет в полицию. Скажи ему, что я очень сожалею о случившемся и заплачу, сколько с меня причитается. Возьми с собой Жюльетту, она лучше тебя сумеет его убедить.

Он молча смотрел на меня несколько секунд. Жюльетта замерла в дверях кухни на площадке лестницы, ведущей в мастерскую. Я сказал Генриху Четвертому:

– Я вас подожду здесь. Если ты не против, я возьму твою DS и поеду на ней в Марсель. Моя «делайе» может подвести в любой момент.

Думаю, он понял, что я пытаюсь остаться один на полчаса. Генрих Четвертый далеко не дурак. Я не хотел, чтобы кто-то из них увидел у меня ружье, не потому что они стали бы меня отговаривать – сейчас никто на свете не сумел бы меня отговорить, – просто я боялся, что, если меня поймают, их могут в чем-то обвинить. Он не ответил. Наконец повернулся к Жюльетте и сказал:

– Идем со мной, можешь не переодеваться, не на танцы собираемся.

Когда они ушли, я поставил «делайе» подальше в гараж. Вытащил чемодан, положил в него коробку с патронами. Отнес «ремингтон» на верстак, отпилил ствол электропилой и отшлифовал его. Потом подпилил приклад, чтобы он стал вровень с рукояткой, теперь вся его длина была около шестидесяти сантиметров. Захват был не супер, но с двух рук и не дальше, чем с десяти шагов, я не мог промахнуться даже на первом выстреле. Я тщательно почистил и смазал весь механизм. Я не торопился. Пытался сосредоточиться и делать все очень тщательно.

В какой-то момент я услышал, как у бензоколонки остановилась машина, вышел, чтобы ее заправить. Надел брезентовый передник, чтобы не испачкаться. Пока я заливал бензин в «Ситроен GS», водитель – каменщик, который работает на самом верху перевала, – сказал мне:

– А ты, говорят, женился?

Я ответил:

– Как видишь.

Я посмотрел на деревянную лестницу, ведущую в дом. Вспомнил воскресный вечер на следующий день после свадьбы, когда Эль сидела рядом со мной, а я курил сигару. Я тогда подумал, что она любит только меня, и это было правдой. Нет, я не потерял ее, ее у меня отняли, сломали и свели с ума.

Я очистил верстак от опилок и металлической стружки. Завернул «ремингтон» в тряпку, засунул в чемодан и положил туда же отпиленные куски ствола и приклада. Повесил на место передник. Вымыл руки. Вышел на улицу и сел на лестнице, дожидаясь возвращения шефа и Жюльетты. Было жарко, как обычно этим летом, хотя солнце уже давно скрылось за горами, и в деревне стояла тишина.

Эль нашли на пляже в Марселе, напротив парка Борели[78]. Это было в субботу, 31 июля, всего через три дня после того, как она уехала из дома. Она шла по песку в своих туфлях на каблуках, в голубом нейлоновом платье, глядя себе под ноги. Когда у нее спрашивали, все ли в порядке, она молча отстранялась. Волосы падали ей на лицо. Она так странно вела себя, что купающиеся – было около шести вечера – вызвали полицию. У нее не было при себе документов. Она не отвечала ни на один вопрос. Она не могла говорить.

Ее отвезли сперва в одну больницу, потом в другую – «Ла-Тимон», где есть психиатрическое отделение. Ее обследовали. Не нашли никаких следов от ран, кроме синяка на колене, который она могла поставить сама, если падала. Она была в прострации и совершенно ко всему безучастна. От нее не могли добиться ни единого слова. А в остальном она вела себя покорно, выполняла то, что просили.

Сначала ей дали лекарство, чтобы она проспала до вторника, и провели другие исследования. Когда она проснулась, то вела себя так же. Находилась в полной прострации, безучастная, отказывалась от еды и молчала. Полицейские безрезультатно искали на пляже и поблизости тех, кто мог бы сказать, кто она такая. На ней было только сильно испачканное платье, что говорило о том, что она падала, трусики, самые обычные туфли, такие продаются где угодно, и обручальное кольцо. Я заказал на внутренней стороне кольца гравировку «Э. и Ф.» и дату нашей свадьбы.

Ее снова погрузили в искусственный сон и кормили внутривенно до пятницы. Когда она проснулась, то улыбнулась и заговорила. Она не могла ответить на вопросы, которые ей задавали – она не знала, почему она в Марселе, – но сказала, что ее зовут Элиана Девинь, что она родилась в Араме 10 июля 1956 года и живет там и по сей день, на дороге О-де-ла-Фурш, и что ей девять лет. Ее лечащий доктор, мадам Соланж Фельдман, выяснила, что Арама больше не существует, что на его месте теперь водохранилище, и позвонила мадемуазель Дье – мэру соседнего Брюске.

Я слушал, как мадемуазель Дье рассказывала мне все это голосом, лишенным всякой интонации. У нее покраснели и распухли веки, но она уже не плакала. Голова была обмотана белым махровым полотенцем. В ожидании моего прихода она много выпила и продолжала пить.

Дом ее стоял на пригорке, сад спускался уступами, и откуда открывался вид на озеро. Внутри было уныло и запущенно, кроме одной комнаты, которую она называла гостиной и переоборудовала после смерти матери. Повсюду лежали книги. К моему приходу она, вероятно, очистила место на диване, чтобы я мог сесть. Я тоже пил, думаю, часа три или больше, все то время, пока сидел у нее. Я совсем не помню ни что я делал, ни что говорил, помню только, что когда она молчала, то прикусывала нижнюю губу, а я инстинктивно протягивал руки к ее лицу, стараясь остановить ее, не мог больше этого выносить.

Эль тоже откровенничала с ней, как и с Бу-Бу, но чуть раньше, в ту ночь, когда я потом избил ее. Это было с 13-го на 14-е июля, она очень поздно вернулась домой. Я услышал почти слово в слово ту же историю, что рассказал мне брат, правда, одна подробность заставила меня подскочить: эти двое мерзавцев сняли для Эль студию в Дине, «чтобы она принимала там мужчин». Бу-Бу ведь говорил мне: «Они собирались на ней хорошо заработать». Я было подумал, что они запросят выкуп, какую-то сумму, обещая оставить ее в покое.

Мадемуазель Дье тоже не знала их имен, но, когда Эль разоткровенничалась с ней, она сказала, что старший из них – владелец лесопилки на выезде из Диня, а у второго – агентство по недвижимости на бульваре Гассенди. Эль сказала:

– Вполне респектабельные буржуа, отцы семейства, совсем не шантрапа, как можно подумать. Если я пойду в полицию, то не смогу ничего доказать. А потом даже труп мой не отыщут.

Еще она ей сказала, и у меня сжалось сердце от этих слов: «Если они не оставят меня в покое, я с ними так или иначе расквитаюсь. Или все расскажу Пинг-Понгу, и он точно это сделает».

Она трижды просила мадемуазель Дье приехать за ней в Динь, два раза до свадьбы, а потом в тот вторник, когда она якобы ходила по магазинам в своем красном платье, а когда вернулась, я дал ей пощечину на дороге. Мадемуазель Дье встретилась с ней ближе к вечеру, в студии, о которой она говорила, значит, она действительно существует. На четвертом этаже старого дома в глубине двора, дом 173 по улицед’Юбак. Та самая улица, на которой Бу-Бу в воскресенье видел Эль и двух мужчин в черном «пежо».

Думая о том вторнике, когда я ее ударил, я вспомнил автобусные билеты, которые Эль достала из сумочки на кухне, чтобы показать мне. Я спросил у мадемуазель Дье:

– В тот вечер это вы привезли ее из Диня?

Она ответила, отводя глаза:

– Нет, она осталась в студии. Она не пожелала со мной ехать.

Искусав до крови нижнюю губу, она добавила:

– Я хотела идти в полицию, была сама не своя, мы повздорили. Она больше мне не звонила, а я больше не видела ее с вечера вторника.

Она опорожнила свой стакан. По-прежнему не смотрела мне в глаза. Потом сказала словно через силу:

– Ключи от студии должны лежать в ее почтовом ящике. Последний по счету от входной двери на первом этаже. Она боялась держать их при себе, чтобы вы не нашли, но в то же время думала, что, если все сложится неудачно, вам придется туда поехать.

Я никак не выдал своих чувств. Только повернул голову, будто счел эту информацию полезной, после того что узнал от нее. Она все-таки спросила меня глухим голосом:

– А что вы теперь будете делать?

Я ответил:

– Сначала поеду в Марсель увидеть ее. А уж потом решу.

Она покормила меня на кухне. С прошлого дня я съел только один бутерброд и, кажется, теперь ел с аппетитом, но совсем не помню, что именно, вообще ничего не помню. Только вижу, как она сидит напротив меня со стаканом в руке, в платье-рубашке из шелковистой ткани персикового цвета – такие были в моде несколько лет назад и продавались в магазине «Призюник». Она опьянела. Снова принялась мне рассказывать, как Эль обнаружили в Марселе на пляже, напротив парка Борели. Когда я заметил, что она уже это говорила, она ответила:

– Ах да!

И по щекам у нее скатились две слезинки.

Она хотела оставить меня переночевать – было уже за полночь, – но я отказался, предпочел ехать в Марсель, ведь я все равно не смогу уснуть. Она проводила меня до калитки. Луна была почти полной и отражалась в озере. Она сказала мне:

– Я тоже хотела бы ее увидеть. Как только будет возможно.

Я пообещал позвонить ей. Она стояла с полотенцем на голове и смотрела, как я сажусь в машину. Она так и не выпустила из рук стакана.

От Брюске до Диня около восьмидесяти километров, но много крутых поворотов перед выездом на автомагистраль. Я запарковался на бульваре Гассенди в два часа ночи перед единственным еще освещенным зданием, чем-то вроде дискотеки, хозяин которой старался выпроводить оттуда последних посетителей. Он объяснил мне, как найти улицу д’Юбак. Я пошел пешком. Было тихо и пустынно, я слышал только эхо своих шагов.

В доме, который описала мне мадемуазель Дье, освещение в подъезде автоматически не включилось. Я на ощупь в отблесках света уличного фонаря нашел последний по счету деревянный почтовый ящик. Он был заперт на навесной замок. Я рванул его изо всех сил и сорвал вместе с ушком. Внутри лежала связка из трех ключей: один длинный и два коротких, английских. Насколько я мог рассмотреть, на ящике не было написано имени хозяина квартиры.

По лестнице в глубине двора я поднялся на четвертый этаж. На площадку проникал свет снаружи. На нее выходили две двери – по одной с каждой стороны, но в левой была только одна замочная скважина. Я с большими предосторожностями открыл правую. После каждого поворота ключа прислушивался, не разбудил ли кого-то в доме.

Я вошел и включил свет. Запер дверь, быстро осмотрел узкую кухню, выкрашенную красной глянцевой краской. На мойке стояло два вымытых стакана, в холодильнике – початая бутылка пива. Я так и не узнал, кто здесь пил пиво. Во всяком случае, наверняка не Эль. Рассказываю именно так, как все видел.

В главной комнате, где тоже преобладал красный цвет, не было заметно чужого присутствия. Кровать, покрытая бархатным покрывалом, аккуратно застелена, шкафы пустые. Никаких следов, что Эль приходила сюда. На столике пепельница, но чистая. Я открыл один из ящиков шкафа – ничего.

Затем заглянул в ванную. Разумеется, я не ждал, что в зеркале, висящем над раковиной, сохранилось отражение моей жены, даже если она и смотрелась в него несколько дней назад, но одна вещица на полочке тут же привлекла мое внимание, и мне показалось, что я получил удар под дых. Это была ее зажигалка «Дюпон» с гравировкой «Эль» внутри отшлифованного квадратика на верхней панели.

Я размышлял, держа ее в руке. Во вторник, перед тем как я ее ударил, я вытряхнул на кровать содержимое белой сумочки, и эта зажигалка точно там была. Потом Эль приезжала из Диня всего один раз – в воскресенье, в день гонки. По крайней мере, насколько мне известно. Выходит, она оставила здесь свою зажигалку случайно, что было на нее непохоже, или же нарочно, чтобы я увидел.

Я стал искать дальше. Мне пришла в голову одна мысль, и я вернулся на кухню. Вытащил из-под раковины небольшой белый мусорный бак, который открывается, когда нажимаешь ногой на педаль. Он был почти пустой: окурки «Житан» и пустая пачка из-под печенья к аперитиву. Я не знал, что и думать.

Какое-то время я посидел на кровати. Снова осмотрел все ящики. Я говорил себе: «А вдруг она рассчитывала, что ты когда-нибудь придешь сюда, вдруг оставила ключи в почтовом ящике специально для тебя, тогда где-то должна быть и записка, какое-то сообщение». Стрелка на моих часах уже давно перевалила за три. Я старательно отгонял от себя мысли об окурках «Житан», брошенных в мусорный бак, и о том, что сюда до меня приходил какой-то мужчина. Я подумал, что если она боялась этих двух ублюдков, что вполне естественно, то должна была обращать внимание на каждую мелочь. Вы даже представить не можете, что мне вдруг пришло в голову: «Ну, кретин, чего ты добился, порывшись в моей сумке?»

Я тогда решил, что это адресовано мне. Но с чего я это взял? А вдруг она написала ее кому-то из этих двоих, которые следили за ней и рылись в ее вещах. Если она действительно оставила мне какое-то сообщение, то оно должно быть там, куда те двое не догадались бы заглянуть, а я, насколько она меня знала, сообразил бы.

Было десять минут пятого, и за окном уже начинало светать, когда я все понял. Я вернулся в ванную. Снял с кронштейнов над раковиной пластиковую полочку, на которой стояла зажигалка, и тогда увидел, что внутрь этого полого прямоугольника засунуты две визитные карточки. Я потряс полочку, на всякий случай, но из нее больше ничего не выпало. Одна была официальной карточкой лесопильни на дороге Ла-Жави, которой владел Жан Лебалек. Другая принадлежала Мишелю Туре, агенту по недвижимости, на ней был указан адрес офиса на бульваре Гассенди и домашний – переулок Бурдон. На обороте карточки Жана Лебалека незнакомым почерком написан адрес столяра в Дине, но много раз перечеркнут.

Ни слова от Эль, только эти две карточки. Я положил их в карман куртки, поставил на место полочку, проверил, не осталось ли следов моего визита, и ушел. Внизу я ненадолго замешкался, но все-таки решил оставить ключи у себя.

Я сел в машину на пустом бульваре, уже занимался бледный рассвет, предвещавший очередной жаркий день. Сначала я поехал взглянуть на план города, выставленный в витрине туристского агентства, потом к дому Туре. Это был особняк в псевдопровансальском стиле, такие встречаются во всех рекламах. Переулок Бурдон выходит на улицу, ведущую к термальным источникам, на нем еще много других домов. Когда я проезжал по бульвару Гассенди в сторону дороги Ла-Жави, то заметил с левой стороны агентство по недвижимости.

До ворот лесопильни, точно по спидометру – пять километров. Чуть подальше стоит указатель на Ле-Брюске. На меня это очень странно подействовало – именно в этот момент снова увидеть это название, причем так далеко от плотины Арама. Как будто кто-то, ну не знаю, специально, что ли, поставил сюда этот указатель, чтобы я знал, что он читает мои мысли. Я не верю в Бога – разве что иногда, во время пожаров, – но, правда, это название подействовало на меня очень странно. И кроме того, я устал.

Во дворе у Лебалека стоял черный «пежо», тот самый, о котором упоминал мой брат. Одно из окон в жилом доме уже светилось. Я подумал, что это кухня и кто-то, растрепанный, с опухшими от сна глазами готовит себе кофе, как Микки или я по утрам. До телефонного провода, который был протянут с дороги в цех, а потом к дому, было не дотянуться без лестницы. Я внимательно осмотрел двор, чтобы запомнить расстояние и расположение зданий, и вернулся в машину.

Я проехал еще три километра по той же дороге. Немного не доезжая той самой деревни Ле-Брюске, я заметил, что справа от меня дорога ведет в лес, и свернул на нее. Оставил «ситроен» у поворота, а дальше пошел пешком. Поблизости не было никаких построек, но на возвышенности виднелись огороженные пастбища, а рядом с одним из них – разрушенная овчарня. Я подошел взглянуть. Дверей не было, крыша провалилась внутрь.

Я взглянул на часы и побежал к машине. Меньше двух минут ушло на то, чтобы сесть в нее, подать назад и выехать на шоссе в сторону Диня. И еще две минуты, чтобы добраться до лесопильни Лебалека.

Там я на несколько секунд остановился и двинулся дальше. На въезде в город я свернул на улицу справа, потом налево, на бульвар, параллельный бульвару Гассенди, и оказался на какой-то площади, где была парковка. Если ехать на обычной скорости, не плестись, но и не лихачить, рискуя нарваться на вредного жандарма, сюда от лесопилки можно добраться за шесть минут. Правда, сейчас дороги еще практически пустые, но будут забиты, когда мне придется проделать тот же маршрут, спасая свою шкуру.

Проезжая по мосту через Дюранс, я на ходу выбросил из окна отпиленные куски ружья. Дальше, между Маноском и Эксом, я остановился в зоне отдыха для водителей, опустил сиденье и решил немного передохнуть. Я заснул. Когда я открыл глаза, по шоссе вовсю сновали машины и грузовики. Было уже больше девяти.

В Марсель я приехал через час. Я был уверен, что хорошо знаю город, потому что проходил здесь военную службу. Без труда нашел больницу «Ла-Тимон», но психиатрическое отделение, где лежала Эль, находилось в отдельном здании, и мне пришлось как следует покрутиться, чтобы его найти. На парковке я вынул из чемодана «ремингтон» и коробку с патронами, засунул их поглубже в багажник и закрыл его на ключ.

Ева Браун ждала меня в холле. Она сидела на скамейке очень прямо, закрыв глаза. Она осунулась и постарела. На ней было то же кремовое платье, в котором она приходила к нам в гости отмечать день рождения дочери, но теперь казалось, что оно с чужого плеча. Когда она открыла глаза и увидела меня перед собой с чемоданом в руке, она сказала:

– Бедный мой зять, сколько я вам доставила напрасных хлопот. Багаж Элианы нашли в гостинице.

Я спросил, видела ли она ее. Она кивнула с грустным видом и сказала:

– Выглядит она неплохо. Даже нормально. Но она как будто живет совсем в другом мире, понимаете? Требует своего папу. Спрашивает, почему он к ней не приходит. Это единственное, что ее печалит.

Я увидел, как у нее из глаза выкатилась слеза, но она тут же ее смахнула. Глядя в пол, она добавила:

– Сейчас ей дали снотворное. Ей нужно много спать.

Чуть позже медсестра отвела меня в палату Эль. Я сидел возле ее кровати один, прислушиваясь к ее ровному дыханию, и тогда дал волю слезам, накопившимся за последнее время. Она лежала на спине, волосы собраны в пучок, руки на одеяле. На нее надели рубашку без воротника из грубого серого хлопка, в которой она напоминала заключенную и вызывала жалость. Во сне ее лицо казалось мне исхудавшим и печальным, но губы по-прежнему были пухлыми, и мне это всегда очень нравилось.

Когда медсестра вернулась, я отдал ей вещи Элианы, которые привез с собой. Забрал голубой чемодан, в котором остались только мои рубашка, трусы и туалетные принадлежности. Пустой чемодан из белой искусственной кожи стоял в углу. Я спросил у медсестры шепотом, в каком отеле его нашли. Она ответила:

– В отеле «Бель-Рив». Это рядом с вокзалом Сен-Шарль. Кстати, вам нужно туда заехать, ваша жена не заплатила за номер.

Я сказал:

– У нее еще была с собой большая полотняная сумка.

Медсестра покачала головой: нет, ее не вернули.

Перед уходом я нагнулся к Эль, поцеловал ее в теплый лоб, дотронулся до руки. Я не осмелился поцеловать ее в губы в присутствии медсестры и потом себя за это проклинал, потому что, когда я увидел ее позже, у меня уже не было такой возможности.

Докторша, которая ее лечила, мадам Фельдман, приняла меня в своем кабинете на первом этаже. У нее за спиной было открыто окно, и я видел, как по саду, окруженному арками, разгуливают мужчины в домашних тапочках и халатах. Мадам Фельдман была женщина лет пятидесяти с темными волосами, невысокого роста, довольно пухленькая, но с очень красивым добрым лицом и смешливыми глазами, вокруг которых разбегались морщинки, как у Микки. До этого, утром, она разговаривала с Евой Браун. Она стала задавать мне вопросы, некоторые, мне казалось, совсем не относились к делу, другие ставили в тупик. Она сказала мне без раздражения:

– Если бы я не хотела во всем разобраться, я не стала бы вас так подробно расспрашивать.

Она не старалась оглушить меня заумными, непонятными словами. Объяснила мне, что моя жена давно, возможно уже много лет, психически неуравновешенна, поскольку девять лет – это тот счастливый возраст, который она себе сейчас сама определила, и что до прошлой субботы, вероятно, она единственная временами отдавала себе отчет в том, что с ней, с ее собственной личностью происходит что-то неладное. Невроз. Мадам Фельдман не сомневалась в том, что ее невроз развивался постепенно, звено за звеном, в результате тяжелейшей психотравмы. Но обнаружилось кое-что еще, что выявили только что проведенные в больнице исследования: внезапное и тревожащее ослабление притока крови к головному мозгу. Под воздействием событий, вызывающих стресс, оно способно вызвать потерю сознания или слуха: «У меня очень болит затылок». Оно также может спровоцировать диффузные повреждения мелких сосудов, которые называются капилляры.

Мадам Фельдман сказала мне:

– В прошлую субботу, не знаю где и почему, ваша жена пережила эмоциональный шок, столь же сильный, как и первый. На сей раз она не смогла остаться в том мире, который создала для себя при своем неврозе. Вам когда-нибудь случалось видеть здание, крыша которого провалилась внутрь? Это что-то похожее. С ней произошло то, что случается редко и еще несколько лет назад вызвало бы у моих коллег полное недоумение. После состояния ступора ее невроз переродился в психоз, иначе говоря, в заболевание, отличающееся не только по тяжести, но и по своей природе. Теперь всем заметно, что ее личность разрушена, но сама она этого не осознает. Ей действительно девять лет. Когда вчера она посмотрела на себя в зеркало в палате, она ничуть не усомнилась в том, что она маленькая девочка, только попросила, чтобы зеркало убрали. Понимаете?

Я сказал, что понимаю. У меня тоже было много вопросов, но я сидел на стуле в больничном кабинете, рядом стоял чемодан, а передо мной был человек гораздо более осведомленный, чем я, и вызывающий у меня уважение, поэтому я просто опустил голову.

Тогда мадам Фельдман вытащила из ящика стола какой-то предмет и положила его передо мной. Я узнал флакончик с лаком для ногтей из дымчатого стекла, который видел во вторник, в тот вечер избиения, когда я вытряхнул себе на кровать содержимое ее сумки. Мадам Фельдман сказала мне:

– Когда вашу жену нашли на пляже и доставили сюда, она не разжимала руки, в которой держала этот флакон. Пришлось буквально вырывать силой.

Я не мог понять, к чему она клонит. Она потрясла его и показала, что в него насыпан какой-то порошок. Она сказала:

– Знаете, чего только нет теперь на свете. Возможно, существует и лак для ногтей в порошке. Но это другое.

Я подумал о наркотике. Словно прочитав мои мысли, она покачала головой и сказала:

– Это очень опасный препарат от сердечно-сосудистых заболеваний «Дреболюдетал»[79]. Абсолютно исключено, чтобы вашей жене его мог выписать врач. Не представляю, как она могла его раздобыть. В любом случае речь идет о тридцати довольно грубо измельченных таблетках, в которых содержится производное бактериотоксина – если угодно, это яд во много сотен раз сильнее стрихнина. Чтобы вам было понятнее, содержимого этого флакона достаточно, чтобы умертвить целую семью.

Какое-то время я сидел как оглушенный. Потом она сказала:

– Возможно, у нее не было намерения использовать этот порошок ни самой, ни против кого бы то ни было. Мне встречались молодые больные, которые хранили при себе опасные вещи – бритвенные лезвия или отравляющие вещества. Это создавало им ощущение безопасности.

Я поднял голову и сказал:

– Да, наверняка.

Но я так не думал. Я думал о том, что сказала Эль в разговоре с мадемуазель Дье: «Если нет, я так или иначе избавлюсь от них». Она хотела попытаться сама, но у нее не вышло. Я встал и поблагодарил мадам Фельдман. Она сказала, что я смогу увидеть жену, когда она проснется завтра днем, часа в три, но что я должен приготовиться к тому, что она меня не узнает. Я ответил, что постараюсь.

После больницы я отвез Еву Браун в отель «Бель-Рив», что возле парадной лестницы вокзала Сен-Шарль. Конечно, не дворец, но довольно комфортабельная и приличная гостиница. Человек в бюро обслуживания – дневной консьерж – запомнил лишь светлые глаза Эль. Регистрировал ее именно он, это было в пятницу 30-го, в конце дня. Значит, она уже уехала из Авиньона. Он попросил ее заполнить карточку. Она написала: «Жанна Дерамо, улица Фредерика Мистраля, 38, Ницца». Я объяснил ничего не понимающей Еве Браун, что это имя и девичья фамилия моей тетки. Консьерж показал нам комнату окнами на улицу, в которой Эль провела одну ночь. Там сейчас распаковывала багаж какая-то пара из Германии. Моя теща поговорила с ними по-немецки.

Когда мы спустились, я заплатил по счету Эль. Я увидел, что в субботу утром она заказала кофе и много раз звонила по телефону – но только в Марсель. Я спросил консьержа, приходил ли к ней кто-нибудь, но он не знал. Он запомнил только ее глаза, которые произвели на него «странное впечатление», они были «голубые, это факт, но при этом почти бесцветные».

Потом мы пошли на вокзал посмотреть расписание поездов. Ева Браун хотела вернуться, чтобы быть возле мужа. Она сказала мне:

– Я приеду сюда вместе с ним на следующей неделе, если вы сможете привезти нас.

Через час шел поезд на Динь. Она не захотела пойти в ресторан, боялась опоздать к отправлению. Мы перекусили какими-то холодными закусками в кафе у подножия вокзальной лестницы. Марсель – очень шумный город, а жара мешала говорить. Она сказала мне с застенчивой улыбкой:

– Такое ощущение, будто я пьяная.

Когда ее поезд тронулся, она помахала мне рукой через окно, словно уезжала на другой конец света и мы никогда больше не увидимся. И хотя она немка или австриячка – она той же породы, что и мой отец, братья и женщины в нашей семье, – из породы тех, кто должен все выдержать, и увы, все выдерживают. Знаете, что я сказал себе, когда ее поезд скрылся из виду и я шел к вокзальной лестнице? Эта мысль наполняла меня каким-то удовлетворением, даже восторгом, что-то похожее я испытал, увидев бейсболку Микки в группе других гонщиков, когда он пришел первым в Драгиньяне. Я говорил себе, что мы – то есть, Эль и я, – мы совсем из другого теста.

Я объехал весь Марсель. По дороге к пляжу Прадо зашел в магазин «Монопри», купил пару солнечных очков, красную рубашку, очень длинную и узкую черную пластиковую сумку непонятного назначения, возможно, для рыбной ловли, но достаточно вместительную для ружья.

Я снял номер в «Кристотеле», далеко от центра, в районе Мазарг. Он дорогой, зато просторный, современный, есть бар и два ресторана, полторы сотни одинаковых комнат, тут никто никого не замечает. Я увидел на вокзале рекламу этого отеля, все оказалось так же безлико, как и было обещано.

Я заполнил формуляр у стойки бюро обслуживания. Сказал, что долго не спал и прошу меня не будить. Мне ответили, даже не взглянув на меня, что достаточно повесить на ручку двери снаружи табличку «Не беспокоить». Я сел в лифт вместе со служащим, который повел меня потом по коридору к номеру – я не стал доверять ему свой фибровый чемодан. Хотя не было ни единого шанса на миллион, что он настолько прозорлив, что сможет разглядеть его содержимое и увидеть там «ремингтон» и коробку с патронами, я все-таки побоялся. Я дал ему на чай. Как только он вышел, повесил на дверь табличку «Не беспокоить».

Я снова проверил ружье и зарядил его. У меня не было запасного магазина, и если в первый раз мне придется сделать два выстрела, то понятно, что продолжать стрельбу, имея всего одну пулю, бессмысленно; в этом случае мне пришлось бы в считанные секунды перезаряжать ружье в овчарне, сохраняя при этом хладнокровие. Эта мысль меня тревожила, потому что я никак не мог представить себя в подобной ситуации.

Мысль том, что придется звонить Лебалеку, тоже вызывала беспокойство. Я вспомнил провод над дверью в цех. Он окажется слишком далеко от меня, и я вряд ли смогу уложить его одной пулей из ружья с обрезанным стволом. Во всяком случае, попытаюсь. Но при этом я не должен далеко отходить от ворот. Мадемуазель Дье сказала, что это «отцы семейства». Я ведь не знаю, сколько в доме сыновей или дочерей, которые могут помешать мне скрыться после того, как я прикончу Лебалека. И хотя я не слышал лая, мне показалось, у них есть собака. Поэтому подходить ближе мне не стоит.

Вот о чем я думал в этом гостиничном номере с голубыми стенами, шторами в цвет обоев и мебелью цвета красного дерева. Я положил ружье и коробку с патронами вместе с красной рубашкой в только что купленную сумку и поставил ее возле кровати. Спустил в унитаз целлофановую упаковку от рубашки, потом разделся и принял ванну. В комнате стоял небольшой холодильник, я открыл банку пива, поставил крестик в соответствующей клеточке списка продуктов из мини-бара, он лежал на подносе наверху, а на цепочке был прикреплен карандаш – такое вот суперобслуживание.

Я вытянулся на кровати в чистых трусах, выпил пиво, думая о том, что завтра увижу Эль, когда она проснется. Стал представлять себе всякие глупости – что она внезапно узнает меня и выздоровеет, – но я сказал себе, что это глупости, и перестал думать. Закрыл глаза. Я не спал по-настоящему, потому что осознавал, что я в гостинице, слышал голоса в коридоре и какой-то глухой шум, доносившийся снаружи.

Я встал, когда мои часы показывали четыре дня. Снова надел черные брюки и черную рубашку-поло, поверх – свою бежевую куртку. С собой прихватил только пластиковую сумку. Из отеля я вышел через бар. Там сидела куча иностранных туристов. Я положил ключ от номера в бардачок в машине, туда же – купленные накануне солнечные очки. Перед тем как выехать на автомагистраль по направлению к Эксу, я залил полный бак бензина и проверил уровень масла.

Я двинулся в путь. Мне нужно было быть в Дине не раньше семи. Добрался туда примерно в это время. Поставил машину на маленькой площади, которую приметил накануне. Пешком пошел на бульвар Гассенди, там была куча народу.

Я не надеялся, что агентство недвижимости будет еще открыто, но оно было. Внутри, за металлическим письменным столом сидел мужчина. Он давал подписывать бумаги какой-то паре средних лет. Я посмотрел на него через окно, не останавливаясь. Чуть поодаль пересек широкую улицу и зашел в большой бар-магазин «Ле-Провансаль». Было впечатление, что я попал на собрание – столько вокруг сидело людей, и так громко они галдели. Я устроился у стойки, попросил кружку пива и жетон для телефона.

Телефонная кабина находилась в глубине второго зала, где играли в бильярд. Я позвонил в агентство по недвижимости. Попросил Мишеля Туре. Он ответил:

– Я слушаю.

Я сказал:

– Добрый день, месье Туре, я продаю земельный участок на выезде из Диня, на дороге Ла-Жави. Хороший участок, около гектара. Я бы хотел, чтобы вы на него взглянули.

Он спросил мое имя. Я ответил:

– Планно. Робер Планно.

Он хотел договориться на следующую неделю. Я сказал ему:

– Знаете, я не местный, я из Ментона. Вечером у меня поезд обратно.

Он не очень-то горел желанием приехать прямо сейчас. Но я сказал ему:

– Послушайте, месье Туре, уверяю вас, это выгодное предложение. Мне позарез нужны деньги, понимаете, к чему я клоню? А это меньше чем в десяти километрах от города, почти целый гектар пастбищных угодий плюс овчарня, требующая ремонта.

Он еще колебался, стал задавать вопросы о расположении участка. Потом сказал:

– Сначала я должен заехать домой.

Я ответил:

– Отлично, потому что я все равно не смогу быть там раньше половины девятого. Но больше четверти часа нам не понадобится.

Он сказал:

– Ладно. С вами всегда так – одна и та же песня.

Я решил, что он имеет в виду своих клиентов, а может быть, и нет. Я спросил, знает ли он лесопилку Лебалека. Он ответил почти с раздражением:

– Мне ли не знать? Это же мой шурин.

Я сказал ему:

– Так вот, от нее еще три километра, там по правую руку начинается дорога и идет через лес. Буду ждать вас у въезда на дорогу. Какая у вас машина?

Он ответил:

– «Ситроен СХ».

Я сказал:

– Меня узнать легко. Я буду в красной рубашке.

Я выпил пиво, заплатил по счету и прошелся по тротуару напротив агентства. Туре еще был там и собирался уходить. Я не мог хорошенько рассмотреть его из-за отблесков на оконном стекле, но не стал задерживаться. Очень скоро я и так увижу его лицо вблизи. Я больше не думал о том, что он и его шурин сделали с Эль. Это было так же нереально, как и вся моя остальная жизнь. Я думал только о том, что должен буду предпринять. Мне кажется, что, начиная с какого-то момента, я уже не смог бы объяснить ни почему я здесь нахожусь, ни что делаю, я вообще вряд ли мог себе представить, что когда-нибудь еще взойдет солнце и наступит завтрашний день.

Я вернулся к машине. Оставил в ней куртку. Взял черную сумку и надел темные очки. Я запер все дверцы и бодрым шагом двинулся к выезду из города. Солнце опускалось за холмы, но все еще обжигало. На маршруте, выбранном мной для обратного пути, было всего два светофора и движение, как обычно.

Когда я поравнялся с лесопильней, то на две секунды повернул голову, этого хватило, чтобы разглядеть во дворе немецкую овчарку, а рядом парня с длинными волосами возраста Бу-Бу. Из ворот был выезд на шоссе, по которому на приличной скорости проносились вереницы машин. Я надеялся, что через час их станет меньше, но кто знает, куда надумают ехать люди в субботу вечером в августе? По пути мне захотелось пить. Наверное, горло пересохло от волнения, но с этой минуты жажда уже не отпускала.

В овчарне я напялил поверх поло красную рубашку, закатал рукава до локтя. Вытащил ружье и положил его в нишу, проделанную где-то на середине высоты стены справа от входа. Два или три раза проверил, смогу ли быстро схватить его. Сумку поставил ровно под нишей. Потом уселся на пороге и стал ждать половины девятого. Уже не помню, о чем я тогда думал. О том, что хочу пить. Об этом совпадении – провалившейся крыше, о которой говорила мадам Фельдман. А может быть, вообще ни о чем.

Когда настало время и я пошел по дороге, из леса показалась пара – мужчина и женщина. Они обнимали друг друга за талию и были заняты только собой. Меня они не заметили и скрылись по направлению к Брюске. Мне показалось, что машин на шоссе поубавилось. У меня билось сердце и перехватило горло.

Туре опоздал минут на десять. На своем «ситроене» он свернул с шоссе на дорогу, как я и предполагал. Выключил мотор, положил ключи от зажигания в карман пиджака. На нем был летний костюм в тонкую синюю полоску, как на блузах мясников, аляповатый красно-оранжевый галстук. Он сказал мне, вылезая из машины:

– Извините, месье Планно. Знаете, эти женщины…

Протянул мне руку. Он был именно среднего роста, ни больше ни меньше, лоб с залысинами, и серые глаза. Его улыбка, замашки умелого коммивояжера, передние зубы – все было искусственным. Я сказал:

– Это немного дальше, пойдемте посмотрим.

С первых же секунд мне показалось, что я уже где-то видел его лицо, но это было лишь мимолетное впечатление, больше я про это не думал.

Мы пошли по дороге. Он сказал:

– Ах да, вижу. Я здесь уже продал один участок.

Я шел перед ним по лугу. Он остановился, чтобы оглядеть окрестности. Уже не помню, что он мне говорил. Слова совсем не доходили до моего сознания. Я первым вошел в развалившееся здание. Протянул руку, схватил ружье, а потом оглянулся. Он замолчал на середине фразы, не отрывая глаз от «ремингтона». Сказал еле слышно:

– Что это?

Я подал ему знак отойти к дальней стене. Он чуть не упал на куче гравия. Я спросил его:

– Это вы отослали ее в Авиньон?

Он смотрел на меня, раскрыв рот, но потом перевел взгляд на ружье. Он прошептал:

– Какой Авиньон?

Потом понял. Сказал:

– Вы про эту девушку?

Я ответил:

– Это Элиана. Моя жена.

Он выставил вперед руку, чтобы я не стрелял. Он сказал:

– Послушайте! Я тут вообще ни при чем! Клянусь вам! Это все по вине моего шурина!

Я молчал, тогда он сделал движение, чтобы переместиться вдоль стены из сухой кладки, но замер, когда я поднял «ремингтон». Я держал его двумя руками, целясь ему в верхнюю часть груди. Его лицо исказилось гримасой, вероятно, он пытался изобразить улыбку и совсем тихо, задыхаясь, сказал:

– Нет, вы этого не сделаете. Вы хотели меня попугать, понимаю. Клянусь вам, во всем виноват мой шурин.

Я не ответил. Он, видимо, решил, что я не могу нажать на курок. Отошел от стены и сказал, вдруг набравшись мужества:

– Ну послушайте, неужели вы поверили тому, что она сказала? Вы разве не видите, что она не в себе? Конечно, я тоже был к этому причастен, но если какая-то шлюха…

Я выстрелил.

Выстрел был такой оглушительный, что на долю секунды я закрыл глаза. Он сделал шаг вперед, вытянул руку, словно стараясь оттолкнуть ружье, и его буквально отбросило к стене. В течение какого-то времени, показавшегося мне бесконечным, он продолжал стоять с дырой в груди и с удивленным лицом, а потом – еще не рассеялся дым от выстрела – рухнул вперед, и по тому, как он падал, я понял, что он уже мертв.

Я вышел на дорогу, прислушался. Было тихо. Потом я осознал, что в зарослях и на деревьях, совсем близко от меня, поют птицы. Я вернулся в овчарню. Убрал ружье в сумку. Мне пришлось посмотреть на Туре, когда я нагнулся над ним, чтобы вытащить ключи от машины. Его пиджак на спине превратился в лохмотья и был пропитан кровью. Он упал на груду старой разломанной черепицы, глаза у него были открыты.

Я побежал. Расстояние, которое я с легкостью преодолел утром, теперь меня совершенно вымотало. Когда я садился за руль «Ситроена СХ», казалось, у меня в легких кончился весь воздух, и я втягивал в себя какую-то огненную массу. Я выждал мгновение, потом подал назад. Переждал, пока мимо прошли две машины, но они загудели, потому что я слегка выдвинулся на дорогу. Я ехал и повторял про себя: «Будь осторожнее! Будь осторожнее!» Я не хотел ни о чем думать. Огромные капли пота стекали у меня по бровям, и я снял очки, чтобы вытереть лоб рукавом.

Я остановился на шоссе с левой стороны, прямо перед въездом на лесопилку. Вынул ружье из сумки и оставил его на водительском кресле. Я не стал ни глушить мотор, ни поднимать окно. Сделал десяток шагов. Красноватое солнце уже садилось, и его последние лучи светили мне в спину. Я крикнул:

– Месье Лебалек?

В доме залаяла собака. Женщина в переднике открыла дверь. Она заслонялась рукой от солнца, старясь разглядеть, кто пришел. Я сказал:

– Месье Лебалек дома?

Она спросила:

– А в чем дело?

Я показал рукой на «Ситроен СХ» позади меня и сказал:

– Должен кое-что передать ему по просьбе свояка.

Она пошла позвать его. В воздухе пахло смолой и землей, кое-где лежали кучи белых опилок, похожих на снег.

Он вышел, солнце тоже его слепило. Я не двинулся с места. Он был высокий и грузный, примерно такой же комплекции, как я, только на двадцать лет старше. Голый по пояс, в руке держал салфетку. Спросил:

– Ну что там еще?

Я ответил:

– Посмотрите сами.

И быстро пошел к машине. Он закрыл дверь в дом, и я слышал, как он идет по двору. Я стоял, склонившись над сиденьем, делая вид, будто что-то ищу, пока не почувствовал, что он совсем рядом – в нескольких метрах от меня. Тогда я развернулся, держа ружье в руках, и подошел к нему ближе, чтобы меня не заметили с дороги.

Он остановился как вкопанный в семи или восьми шагах от направленного на него ружья. Прищурив глаза, пристально смотрел на него, точно как Туре, но реагировал иначе. Он сказал:

– Интересно, что это еще за игры? Кто вы такой?

Он был ошарашен, но не испугался, и голос у него звучал спокойно. Мне опять показалось, что я его где-то видел. У меня за спиной вихрем проносились машины. Я сказал:

– Я муж Элианы.

Волосы у него на груди были с проседью, как и на голове. Мне кажется, только в этот момент, один-единственный раз среди всего этого ужаса, я подумал, что и он, и Туре спали с Эль. Эта мерзкая шерсть на груди, грязные лапищи. Он сказал:

– Ах вот в чем дело.

Он комкал в руках салфетку и зло смотрел на меня. Бросил взгляд на дом и негромко сказал мне с презрением в голосе:

– Ну ты и дурак. Неужели веришь в ее россказни? Я в жизни никого никогда не насиловал, зачем мне это нужно? А меня она теперь вообще не интересует, можешь оставить ее себе.

Потом он пожал плечами и повернулся ко мне спиной, определенно собираясь вернуться назад. Я нажал на курок. Он закачался от выстрела, выронил салфетку, но устоял на ногах. Согнувшись пополам, обхватил себя руками и сделал усилие, стараясь двигаться к дому. Я услышал, как он прошептал:

– Вот мразь!

Я выстрелил снова, сделав несколько шагов вслед за ним, и он рухнул навзничь с размозженной головой.

Почти в ту же секунду открылась дверь, послышался лай и крики. Я видел, как во двор выскочила овчарка, и по-моему, я просто застыл на месте. Но она бежала не ко мне. Она начала прыгать и крутиться вокруг своего хозяина, лая и скуля. Я увидел, как из дома с воплями выскочило несколько человек. Я бросился к «ситроену». Мне показалось, правда, не очень отчетливо, что между первым и вторым выстрелами я слышал дикий лязг тормозов, но так оно и было на самом деле. Из остановившейся чуть поодаль машины выскочили испуганные мужчина и женщина, не понимая, что происходит. Я, как безумный, стал угрожать им ружьем и кричал:

– Не стойте здесь! Убирайтесь!

Мотор «ситроена» работал. Я рванул с места в тот самый момент, когда парень с длинными волосами, которого я видел раньше, должно быть сын Лебалека, схватился за ручку дверцы. Он отпустил ее, когда я проехал несколько метров, и я помчался в сторону Диня на скорости сто двадцать – сто тридцать километров в час. Я чуть притормозил перед въездом в город и повернул направо. Пришлось остановиться на светофоре среди других машин. Я воспользовался этим и засунул в сумку ружье и очки. Перед самой площадью я въехал прямо на тротуар и выключил двигатель. Снял красную рубашку, вытер ею руль и рычаг переключения скоростей, понимая, что это излишняя предосторожность, и засунул ее в сумку.

Я выскочил из «ситроена», когда воздух уже разрывался от воя сирен, две полицейские машины мчались в сторону Ла-Жави. Я старался не бежать к DS, чтобы не привлекать внимания прохожих и любопытных, глазеющих из окон. Приподнял заднее сиденье и спрятал под него сумку. Прежде чем тронуться с места, я надел свою куртку.

На круговой развязке по направлению к мосту через Блеон, как обычно, образовалась пробка, полицейский автомобиль прокладывал себе дорогу звуками сирены. Улицу еще не успели перегородить, и я поехал в сторону Маноска в длинном потоке других машин. В какой-то момент нас на огромной скорости обогнали два мотоцикла, на них, пригнувшись к рулю, сидели полицейские. Я увидел их снова на выезде на Милижаи рядом с жандармами. Они заставляли съезжать на обочину все «ситроены» СХ и GS, потому что эти две модели очень похожи внешне, несмотря на разницу в размере. А дальше – тишина и спокойствие. Я даже перестал волноваться, только ужасно хотелось пить.

Было чуть позже одиннадцати, когда я свернул с автомагистрали и оказался в центре Марселя. Я доехал до Ла-Корниш. Среди прибрежных скал отыскал большой булыжник, вдребезги расколотил ружье и выбросил обломки в темную воду. Вышвырнул один за другим неиспользованные патроны, разорвал на мелкие кусочки коробку от них и избавился от сломанных солнечных очков. По пути в «Кристотель» я еще дважды останавливался. Выбросил разодранные в клочья сумку и красную рубашку в два канализационных люка, находившихся на расстоянии один от другого.

В полночь в баре было еще многолюдно. Никто не обратил на меня внимания. Я поднялся к себе в номер. Выпил две банки пива, принял душ, стоя в ванне, и лег спать. Меня снова мучила жажда. Я хотел встать и достать из холодильника бутылку минеральной воды, но, прежде чем смог подняться, провалился в глубокий, без сновидений сон. Проснулся я, не знаю почему, когда еще было темно. Я чувствовал какую-то подспудную тревогу, но потребовалось несколько секунд, чтобы вспомнить, что я убил двух человек. А потом меня выручила усталость, сердце стало биться ровнее, и я заснул.

Я увидел Эль во второй половине следующего дня, в ее бело-голубой палате в больнице. Она стояла возле кровати – волосы распущены по плечам, глаза еще светлее, чем обычно. На ней было белое летнее платье, одно из тех, которые я привез. Мне было приятно, что она надела именно это. Она стояла очень прямо, смотрела на мое лицо с внимательной, какой-то смутной и нежной улыбкой, но, как бы сказать точнее, совершенно ей не свойственной.

Мадам Фельдман, которая пришла в больницу, несмотря на воскресенье, сказала ей:

– Этот господин тебя знает, он знает твоего папу.

И Эль слегка наклонила голову, показывая, что она довольна. Я не знал, что ее порадует, и купил цветы и коробку шоколада. Она сказала:

– Спасибо, месье.

Потом тихо говорила сама с собой, пока медсестра ходила за вазой и ставила букет в воду.

Я сказал:

– Элиана.

Она посмотрела на меня с этой чужой улыбкой, и я понял, что она ждет, чтобы я заговорил. Я сказал ей:

– Если тебе что-нибудь хочется, скажи мне, и я принесу.

Она ответила:

– Мне хочется мое серебряное сердечко и мишку, а еще я бы хотела…

Она не закончила фразы и заплакала, глядя на меня.

Я спросил:

– Что? Что бы ты хотела?

Она слегка повернула голову, продолжая пристально смотреть на меня сквозь слезы, но промолчала. Мадам Фельдман у меня за спиной сказала ей:

– Этот господин – очень большой друг. Через несколько дней он привезет сюда на машине твоего папу.

И тогда Эль засмеялась, продолжая плакать, она ходила по комнате, повторяя:

– Да-да, я бы очень этого хотела. Вот это да!

Она снова начала очень тихо говорить сама с собой, казалась возбужденной, но счастливой, а по щекам текли слезы.

Мадам Фельдман осторожно показала мне знаком, что ее нужно оставить в покое, и мне пора уходить. Я пробыл всего-то минут пять. Я сказал:

– До свидания, Элиана.

Она повернула ко мне голову и опять улыбнулась. Щеки у нее ввалились, она как-то очень прямо держала шею, и я заметил, оглядев ее всю целиком, чтобы сохранить в памяти ее облик, что у нее забрали обручальное кольцо.

В коридоре я прислонился к стене, а мадам Фельдман сказала мне:

– Ну послушайте, я же вас предупреждала, будьте разумны.

Я сделал над собой усилие, потому что мне было стыдно. Мы дошли вместе до лифта. Я спросил у нее:

– Но она же не может остаться такой? Это ведь нереально?

Она ответила:

– Неизлечимых болезней не существует. Если бы я сама всем сердцем не верила в это, то сидела бы сейчас перед телевизором и смотрела передачу про крокодилов. Обожаю крокодилов. Они выглядят такими древними.

Я ехал по Марселю. Поставил машину на аллее Гамбетта и зашел в кафе. Мне постоянно хотелось пить. У стойки я не мог решить, что заказать. В конце концов взял минеральную воду с мятой, любимый напиток Эль, который утоляет жажду лучше, чем пиво. Мне казалось, что мне хочется чего-то такого, чего вообще не существует.

Потом я пешком прошелся по Канебьер[80], дошел до Старого порта, не обращая внимания на толчею и глазея на витрины. Ее серебряное сердечко. Где оно может быть? Мишка был в нашей комнате, сидел на дровяной печке. Я видел его там перед отъездом. Я смотрел на море в Старом порту, на масляную пленку на воде, на пароходики, курсирующие на остров Иф[81] и набиравшие пассажиров. Когда я шел обратно по Канебьер, я купил в киоске воскресную парижскую газету «Журналь де диманш» и, зайдя в какое-то кафе почитать ее, взял еще одну порцию «Виттель» с мятой.

Там уже сообщалось о том, что произошло накануне вечером в Дине, правда, очень кратко. Владелец лесопильни убит у себя дома каким-то неизвестным. Исчез свояк жертвы, агент по недвижимости. Обнаружили его машину, но его самого ищут. Я понимал, что в газетах в понедельник утром будет больше подробностей, но не почувствовал ничего похожего на страх. Мне было все безразлично.

Я сел в машину около шести и решил вернуться домой, а завтра приехать снова повидать Эль. Привезу ей мишку, она будет счастлива. Вечером смогу поговорить с Микки. Я не скажу ему, что я сделал, чтобы не подставлять его, но мне станет намного легче, когда я увижу его лицо и послушаю чушь, которую он несет. Он расскажет мне о Мэрилин Монро, Эдди Мерксе и Марселе Амоне. И о Рокаре[82], если придется к слову. По его мнению, Рокар – настоящий социалист и говорит одни только умные вещи. Клянусь, когда его выносит на эти темы, остается только затыкать себе уши.

Я поехал совершенно непроизвольно в сторону Обань и Бриньеля. Но нельзя было и помыслить о том, чтобы возвращаться домой через Динь. Я доехал до Драгиньяна, перехватил сэндвич, а потом через Анно добрался до Кастеллана. Сто восемьдесят километров.

Первый, кого я увидел, въехав в город, был Вава, тот парень, который нарисовал портрет мужа Коньяты. Он болтался возле террас кафе с огромной картонной папкой, предлагая свои произведения туристам. Сказал, что Микки с Жоржеттой в кино. Моего младшего брата он не видел. Спросил, как себя чувствует Эль. Я ответил:

– Спасибо, нормально.

Я припарковал машину на улочке недалеко от кинотеатра, за площадью, где был старый рынок. Лулу-Лу сидела в кассе, но мне не хотелось ее видеть. Я устроился в кафе напротив, чтобы дождаться антракта, как я вам уже говорил в начале нашего разговора.

А когда мы начали этот разговор? В понедельник ночью, на следующий день. Я говорил с вами в понедельник ночью и во вторник днем, а сегодня среда. Да, всего лишь среда, 11 августа, я только что с удивлением узнал это из своего еженедельника, который завел, и на каждой странице записываю несколько слов, понятных мне одному, о каждом из этих весенних и летних дней, о том что произошло, начиная с того самого дня, когда я танцевал с Эль, с того дня, когда в первый раз обнимал ее. Как это было давно.

Да, как я вам уже сказал, я смотрел на висящую напротив освещенную афишу фильма Джерри Льюиса в ожидании антракта, в ожидании, пока не появится Микки. Я не мог понять, куда делся мой чемодан. Помню, что, когда я платил по счету в «Кристотеле», он стоял у моих ног, а дальше – полный провал. Я не мог восстановить в памяти тот момент, когда я кладу его в багажник DS. А может, он там и лежит? Уже несколько дней я тоже постепенно теряю рассудок.

Молодежь начала выходить из кино, кто-то закурил, кто-то доедал эскимо, и наконец я увидел Микки с Жоржеттой. На нем были черные брюки, такие же, как на мне, и поло ярко-синего цвета. И в этом своем ярко-синем поло он шел горделиво, как павлин, выпячивая грудь. Если вы не видели, как Микки выходит в перерыве из кинотеатра, выпячивая грудь и приветствуя всех подряд: «Как дела, старина?» – улыбаясь при этом голливудской улыбкой, как у Хамфри Богарта[83], то вам не понять, что значит иметь такого брата. Он вас и смешит, и помогает воспрянуть духом.

Я встал со стула и постучал по стеклу, он меня увидел. Он сразу увидел многое, только взглянув на меня. Жоржетта было пошла за ним следом, но он что-то ей сказал, и она осталась стоять в свете ламп, а он пришел ко мне один. Я пил пиво, он заказал себе тоже. Он спросил, что слышно от Эль. Я рассказал о моих посещениях больницы – вчерашнем и сегодняшнем. Сказал, что мадам Фельдман производит хорошее впечатление, и я ей доверяю. Он выпил свою кружку, все время морща лоб, как обычно, когда он думает, и сказал мне:

– У тебя такой вид, будто ты дошел до ручки. Скоро, чего доброго, тоже окажешься в больнице.

Мы посидели так молча несколько минут напротив друг друга, а потом он сказал, что его шеф Ферральдо хочет меня видеть. Я встречал Ферральдо много раз – здрасьте, как дела, – он даже был у меня на свадьбе, но по-настоящему я не был с ним знаком и никогда о нем не думал. Я удивился, что он хочет меня видеть, и тогда Микки сказал мне:

– Это по поводу бывшего работника лесопилки по фамилии Лебалек.

Я почувствовал, что у меня екнуло сердце, но виду не подал. Он добавил:

– Две недели назад Эль приходила к Ферральдо и наводила о нем справки. Это водитель грузовика, который привозил в деревню отцовское механическое пианино. Помнишь, когда его хотели сдать в ломбард?

Лебалек, наш отец, механическое пианино – я совершенно запутался. Я сказал:

– Что ты такое несешь? Что это за бред?

Наверное, я сказал это очень громко, потому что Микки посмотрел вокруг со смущенным видом. Он ответил:

– Я сам не в курсе. Ферральдо сказал, что хочет поговорить именно с тобой.

Я заплатил. Было слышно, как звенит звонок в кинотеатре на противоположной стороне улицы – конец антракта. Когда мы вышли из кафе, уже не было ни души, недовольная Жоржетта одна стояла на тротуаре в ожидании моего брата. Я расцеловал ее в щеки. Она спросила, как дела у Эль. Я ответил:

– Микки тебе все расскажет.

Микки сказал мне:

– Пойдем с нами. Развлекательный фильм, как раз для тебя.

Я отказался, сказал, что у меня сейчас нет особого желания развлекаться. Я смотрел, как они возвращаются в зал. Лулу-Лу стояла у входа, проверяла билеты после антракта. Я просто поднял руку, чтобы поздороваться, и пошел к машине. Чемодан, как миленький, лежал в багажнике.

Когда я приехал к нам в деревню, мать и Коньята сидели на кухне, смотрели телик. Мать при этом латала белье. Она выключила телевизор, и я рассказал о своих двух походах в больницу. Два или три раза я поворачивался к Коньяте, которая все время спрашивала: «Что? Что?» – и повторял, стараясь произносить очень внятно, чтобы она могла прочесть по губам. Бу-Бу не ужинал, поэтому осталось рагу из баранины, но я сказал, что не голоден. Мне казалось, что я до сих пор не переварил сэндвич из Драгиньяна.

Я спросил у матери:

– Ты не знаешь, кто вел грузовик, на котором привезли механическое пианино, когда я был маленьким?

Она сказала:

– Я даже нашла квитанцию. Я показала ее малышке. Его зовут Жан Лебалек. Меня в тот вечер дома не было, я пошла к Массиням, папаша Массинь скончался в тот день. Но я часто видела Жана Лебалека и твоя тетя тоже, спроси у нее.

Она поднялась к себе поискать эту квитанцию, а я остался с Коньятой. В какой-то момент, когда она представила себе, что Эль находится в сумасшедшем доме, у нее на глазах выступили слезы. Она сказала мне своим слишком громким и лишенным интонации, как у всех глухих, голосом, но он соответствовал тому, что она хотела выразить:

– Это Жан Лебалек и его свояк. Они сидели здесь, в этой комнате, с твоим бедным папой. Я прекрасно все помню. Это был в понедельник вечером, в ноябре тысяча девятьсот пятьдесят пятого года. Выпал снег. Они привезли пианино и выпили вина, вот прямо здесь, и ты тоже тут был, тебе исполнилось десять.

Я ничего не помнил. Осталось только впечатление, что я когда-то раньше видел Туре, а особенно – Лебалека, когда он бросил мне, пристально глядя на ружье у меня в руках: «Интересно, что это еще за игры?» Я несколько раз задавал вопрос Коньяте, пока она наконец поняла:

– Когда ты точно рассказала об этом Эль?

Коньята ответила:

– Малышке? За два дня до ее дня рождения, когда она ездила навестить учительницу и вернулась очень поздно.

Я сидел за столом, положив руки на колени. Мне хотелось подумать, но не получалось. Я даже не понимал, о чем именно я должен думать. Какое отношение к этой истории двадцатилетней давности имеют пианино, мой отец и та зима? Я чувствовал себя опустошенным и словно заледеневшим внутри.

Мать положила передо мной листок бумаги. Квитанция, о которой она говорила. Я увидел в ней фамилии Ферральдо, Лебалека и моего отца. Дата наверху – 19 ноября 1955 года. Отец расписался внизу – 21-е. Я посмотрел на мать и на Коньяту. Я сказал:

– Не понимаю. Почему она интересовалась этим водителем грузовика? Она ведь тогда еще не родилась.

И хотя я говорил почти беззвучно, словно самому себе, Коньята поняла. Она сказала:

– Ноябрь тысяча девятьсот пятьдесят пятого – это за восемь месяцев до ее рождения. А родилась она от неизвестного отца. Ты просто глупец, если не понимаешь, почему она собирала сведения об этом водителе грузовика.

И она уселась поудобнее в своем кресле, уставившись в пол.

Я посмотрел на будильник на каминной полке. Сказал матери, что отвезу DS хозяину. Она спросила:

– В такое время?

Было почти одиннадцать вечера, но я должен был увидеть Еву Браун, я не мог ждать до завтра. Я сказал:

– Идите ложитесь. Мы еще поговорим об этом.

Перед уходом я выпил два стакана воды из-под крана.

У Евы Браун горел свет на втором этаже. Я постучал в застекленную дверь кухни. Помню, что луна светила так ярко, что я чуть не налетел на свое отражение. Потом я отступил на несколько шагов и почти крикнул:

– Это я, Флоримон.

Несколько минут я ждал, думал, что она не услышала, и хотел крикнуть снова, но в кухне зажглась лампа, и открылась дверь.

Ева Браун накинула светлый легкий халат поверх ночной рубашки и сейчас завязывала пояс. Волосы были гладко зачесаны и закреплены сзади заколкой. Она широко улыбалась, думая, что раз я пришел к ней, не дождавшись до завтра, значит, принес хорошие новости, чтобы ее обрадовать. Но выражение ее лица резко изменилось, едва она увидела мое.

Я вошел в кухню и прислонился к стене. Она предложила мне сесть, но я отказался. Я сказал – у нее были такие же глаза, как у дочери, только чуть темнее:

– Я должен знать правду, теща. Я больше не могу. Вы же видите, что я больше не могу. Что произошло в Араме в ноябре тысяча девятьсот пятьдесят пятого?

Вы уже знаете, что рассказала мне в ту ночь Ева Браун. Вам она сообщила это вчера, когда вы ездили к ней в деревню. Скорее всего, она рассказала вам теми же словами, теми же предложениями, что и мне, они сложились у нее в последние годы, когда дочь изводила ее вопросами.

Я прервал ее только один раз: в тот момент, когда понял, что Элиана считала, будто черноглазый и усатый итальянец, который был с этими двумя, это мой отец. Я буквально лишился дара речи, настолько был возмущен. Я никак не мог объяснить, что это совершенно невозможно. Впрочем, как это объяснишь? Невозможно, и все тут.

Потом я взял себя в руки и дал Еве Браун рассказать до конца все, что я должен был знать. О ее встрече с Габриэлем Девинем в Германии во время отступления. О загубленном счастье девочки, которую потом называли Эль или Вот-та, во время семейной поездки в Гренобль. Я снова выслушал рассказ про собаку, которой бросали кусочки мяса под столом в ресторане. Ее звали Люцифер, «как дьявола». Ева Браун сидела на ступеньках лестницы, которая вела на второй этаж, и упорно смотрела в пол. Она говорила грустным, невыразительным голосом, негромко, только чтобы можно было расслышать. Я взял стул и придвинулся к ней.

Наконец она рассказала мне, что по вине ее пятнадцатилетней дочери тот, кого раньше девочка считала своим отцом, остался парализованным калекой, получив множественные удары лопатой по голове на лесной тропинке близ Арама. Она еще хотела объяснить мне, почему это произошло, но ей мешали рыдания. Я дотронулся до ее руки, чтобы дать ей понять, что это не важно. Придя дома в сознание, Габриэль Девинь заявил, что упал с верхней ступеньки лестницы, когда подрезал дерево, и вероятно, доктор Конт сделал вид, что верит ему.

Мы долго сидели молча. Ева Браун перестала плакать. Моей единственной отчетливой мыслью в путанице остальных было то, что я убил двух ублюдков – по ложному обвинению, по выдуманной причине. Они не знали Эль, которая могла быть дочерью одного из них, это она их разыскивала, когда собрала сведения про механическое пианино, и в результате нашла. Она опоздала, наш отец умер, тогда она решила использовать меня, чтобы покарать остальных.

Я сказала Еве Браун:

– Я хорошо знал своего отца. Он не мог быть среди тех, кто напал на вас.

Она ответила, не глядя на меня:

– Я знаю. И моя дочь не так давно тоже это поняла. В то воскресенье, когда ваш брат выиграл гонку, а она ночевала у меня, она это поняла, я совершенно уверена. Я думаю, что она уехала, чтобы найти того, кого называли Итальянцем.

Я вспомнил, как себя вела Эль в последние дни. Она действительно изменилась по отношению ко мне. Была какой-то очень милой и более отстраненной, словно я стал для нее другим, совсем не тем человеком, с которым она танцевала в «Динь-доне».

Я спросил у Евы Браун – был уже почти час ночи:

– Но, в конце-то концов, неужели она никогда не делилась с вами тем, что задумала?

Она грустно повела плечом и сказала:

– Она боялась, что я ей помешаю. Не сердитесь на меня, но я хотела увидеть фотографию вашего отца. В день свадьбы ваша тетя была так счастлива, что Элиана подарила ей портрет маслом ее мужа, и показала его нам – мне и мадемуазель Дье. И я тогда поняла, что дочь меня обманула. Она принесла мне фотографию вашего дяди, а не отца.

Она секунду смотрела на меня и снова опустила голову. Она сказала:

– Я очень боялась, я ведь верующая, а брак уже был заключен. Тогда я пошла на кладбище. На могиле вашего отца есть фото в мраморной рамке. Да, у него тоже были черные глаза и усы. И конечно, мои воспоминания за двадцать лет стали уже не такими четкими, но я сразу поняла – это не Итальянец.

Она повторила:

– Не сердитесь на меня.

Я поднялся и сказал:

– А вы об этом говорили Эль, когда она у вас ночевала?

Ева Браун слегка кивнула, подтверждая. Я вспомнил, как на следующий день Элиана решила пойти на кладбище вместе с моей матерью, но пробыла там не больше минуты. Ровно столько, сколько нужно, чтобы удостовериться, что на надгробном памятнике есть фотография. Я сказал:

– Если она никогда не посвящала вас в свои дела, почему же вы подумали, что она отправилась на поиски Итальянца?

Ева Браун ответила не сразу. Какое-то время она сидела, не шевелясь, потом тоже встала, подошла к буфету и открыла нижнее отделение. Из-за стопки тарелок она извлекла какой-то тяжелый предмет, завернутый в синюю клетчатую материю, и положила передо мной на стол. На глаза у нее навернулись слезы, и она сказала:

– Она просила дать ей, но я не дала.

Я развернул материю. Внутри лежал пистолет в кобуре из парусины защитного цвета с маркировкой США, он был перемотан ремнем такого же цвета. Я взял его в руки. У меня есть навык пользоваться ружьями, а не ручным огнестрельным оружием, но оно было настолько узнаваемо, что даже не читая гравировки на стали, я уже понял, что это кольт 45-го калибра, известный как «Кольт – правительственная модель», который был на вооружении американской армии и в Первую, и во Вторую мировые войны. Он был явно в рабочем состоянии, Ева Браун сказала, что Габриэль Девинь раздобыл его в 1945-м, когда работал на американцев в Фульде. Она сказала, что периодически перепрятывала его, чтобы дочь не нашла.

Я положил пистолет в кобуру. Я сказал:

– В любом случае она не сумела бы им воспользоваться. Докторша мадам Фельдман говорила вам о флаконе с лаком для ногтей?

Ева Браун с удивленным видом покачала головой. Я мог бы и промолчать, но все же сказал ей:

– Ваша дочь отыскала орудие, более подходящее для ее нужд. Но им она тоже не сумела воспользоваться.

Мы посмотрела друг на друга. Бедняжка была примерно в том же состоянии, что и я, – держалась из последних сил. Я добавил:

– Она должна была поговорить об этом со мной, и вы тоже.

Я положил руку ей на плечо, а потом ушел.

Я ехал на «ситроене» по деревне. Братья вышли мне навстречу. Они ждали меня, расположившись на ступеньках мэрии. Садясь сзади, Бу-Бу удивился:

– Ты оставляешь себе машину на ночь?

Я ответил, что она понадобится мне с утра, чтобы поехать в Марсель. Я сказал ему:

– Сходи к Генриху Четвертому, объясни ему, в чем дело. А если ему нужна помощь, постарайся, как сможешь, заменить меня.

А Микки молчал. Я поставил DS во дворе, возле его желтого грузовичка, и какое-то время мы сидели втроем, опустив окна. Я спросил:

– С кем первым из вас Эль заговорила об этом сраном пианино?

Бу-Бу ответил:

– Со мной. Вернее, я сам упомянул о нем. Она не знала, что оно у нас. Это было в день танцев в «Дин-доне», после того как ты отвалил. Я попросил, чтобы она объяснила мне, что случилось, ведь ты ушел сам не свой.

Так вот почему она заинтересовалась мною, вот почему назавтра явилась в мастерскую с проколотой шиной. Из-за механического пианино. По крайней мере, теперь все стало ясно.

Микки сидел рядом со мной. Он закурил. Я сказал ему:

– Хороший был фильм?

Он ответил:

– Неплохой.

И все. Я рассказал Бу-Бу то, что объяснила мне в больнице мадам Фельдман. Я сказал, что она не теряет надежды и производит впечатление знающего специалиста. Потом я сказал:

– Знаешь, Бу-Бу, забудь о том, что тебе рассказывала Элиана. Я проверил. Она все это выдумала.

Он не ответил.

Когда я остался один у себя в комнате, я посмотрел на мишку, сидящего на дровяной печке, на его обнадеживающую мордочку. Я поискал серебряное сердечко, которое просила Эль. Но его нигде не было. Я лег, но не знаю, спал я или нет.

Только на следующее утро, перед отъездом я случайно взглянул на книгу о Мэрилин Монро, которая лежала на тумбочке, и перелистал ее. Внутри лежал листок бумаги – страница, вырванная из другой книги и сложенная пополам. Речь в ней шла не о Мэрилин Монро, не о какой другой кинозвезде, а о велогонщике Фаусто Коппи. Конечно, я удивился. Мы с Бу-Бу говорили о Фаусто Коппи, только чтобы позлить Микки. Эль что-то нас о нем спрашивала, но я не помню, что именно.

Мне нужно было увидеть Ферральдо. Нужно было идти. Вот уже больше тридцати часов, что бы я ни делал, о чем бы ни думал, меня не отпускает одна подспудная тягостная мысль. Иногда возникали образы Лебалека или Туре, падающих на землю прямо передо мной. Я положил книгу о Монро на тумбочку и больше о ней не думал.

Это было в понедельник, позавчера.

Только сегодня утром, после разговоров с вами часть ночи в понедельник и весь вечер во вторник, я понял, почему Эль в последние дни изменила ко мне отношение. Я понял, что с первых же произнесенных мною фраз, когда я начал рассказывать вам о событиях этого лета, я уже дал вам ключ, который открывает всю подноготную этого безумия. Она оказалась более внимательной и расчетливой, чем я предполагал, она тоже навела справки, как умела, о смерти Фаусто Коппи. Но слишком поздно.

Сперва, когда надзиратель сообщил мне то, что именно вы хотите у меня узнать, я разозлился. Я сказал себе: «Сколько времени я с ним проговорил в общей сложности? Семь, восемь часов? Я выложил ему все, что мне приходило на ум и когда приходило, я не врал. И все, что он счел нужным сделать, расставшись со мной и зная о том, сколько мне пришлось пережить, это куда-то пойти, возможно, в какую-нибудь захудалую пивную и выяснять у какого-нибудь жалкого пьянчужки точную дату смерти Фаусто Коппи. И даже если так, он все равно ее не узнал».

Подождите, я сам вам ее назову.

Я также узнал – на сей раз уже от вас, – что снег в моей истории имеет какое-то отношение к моему отцу, к чему-то, что я невольно, даже в словах, которые выбираю, как-то связываю с отцом. Бедный мой отец. Он связан и со снегом, и с весной, и с только что закончившимся летом, и с осенью, когда я шел рядом с ним по листьям, облетевшим с каштанов. Он связан со всем, о чем я рассказываю, потому что во всем, о чем я рассказываю, я, как умею, грущу о том, что его уже нет с нами.

Ну а что касается остального, вы поняли это раньше меня, в ноябре 1955-го отец был еще безусым, он стал отращивать усы в знак траура после смерти одного известного итальянского велогонщика, своего кумира, которого считал просто великим. Вы могли сами обнаружить эти сведения на странице, грубо выдранной из какой-то книги:

«Анжело Фаусто Коппи умер 2 января 1960 года около девяти часов в больнице “Тортона” в Италии».

Я выехал в город, наезжая то на полосы солнечного света, то на островки утренней тени. Остановился на площади купить газету. Я прочел ее в машине, а плюшевый мишка Эль сидел рядом со мной.

Четверть первой страницы занимал материал о двойном убийстве в Дине и фотографии Лебалека и Туре. Его тело в овчарне нашли дети. По описанию свидетелей – членов семьи Лебалека убийца выглядел так: мужчина лет двадцати пяти, не старше, гораздо выше среднего роста, в красной рубашке или куртке, вероятно, из Северной Африки. Женщина, которая вышла из машины с мужем в момент стрельбы, утверждала, что я угрожал им по-арабски. Она прожила много лет в Алжире. Не знаю, к какой точно расе она меня приписала.

В окрестностях арестовали двух подозрительных алжирцев, но в воскресенье после допроса отпустили. Специалист по баллистике без труда определил, что пули были выпущены из ружья «ремингтон» с обрезанным стволом. В жизни убитых не было обстоятельств, которые могли бы пролить свет на столь жестокую расправу. Говорили о «хладнокровном убийстве», о мести уволенного рабочего, о возможном сведении счетов, связанных с делами по недвижимости. В конце статьи, окончание которой переходило на следующую страницу, высказывалось предположение, что «убийца облачился в красное одеяние палача».

Я бросил газету на тротуар и поехал на лесопильню Ферральдо. Его я теперь опасался, но он хотел меня видеть, и поэтому я все равно должен был к нему пойти.

Как только он пожал мне руку, я понял, что газеты он еще не читал. Он приготовил кофе на плитке и предложил мне чашку. Ему было явно не по себе. Он сказал мне:

– Видишь ли, мой мальчик, мне не хочется выглядеть ханжой. Но, возможно, тебе важно знать то, что я расскажу. Я был потрясен, когда Микки сказал, что твоя жена в больнице. И решил с тобой поговорить.

В четверг, 8 июля, за два дня до своего дня рождения, Элиана в середине дня пришла в его кабинет, где мы сейчас сидели. На ней было новое, сшитое матерью белое платье в сине-бирюзовый узор. По-видимому, именно в этот день Коньята сообщила ей, кто привез к нам в дом механическое пианино.

Она хотела получить сведения о Лебалеке. Ферральдо сказал ей, что Лебалек ушел от них много лет назад и открыл собственную лесопильню на дороге Ла-Жави в Дине. Он показал ей учетную книгу за 1955 год. И мне тоже ее показал. Запись внизу страницы: «Перевал закрыт. Пианино в понедельник вечером» – должна была объяснить, почему Лебалек не приехал к нам в субботу 19 ноября, как предполагалось. Но я-то знал истинную причину. Они с приятелями покинули дом Евы Браун поздно ночью, и все трое были смертельно пьяные. Ублюдки.

Ферральдо молчал и пил кофе, учетная книга лежала рядом. Я решил, что ему больше нечего мне рассказать. В какой-то мере я испытывал облегчение и уже хотел было поблагодарить его и уйти. Но тут он посмотрел на меня – он почти лысый, а голова сильно загорела на солнце – и сказал:

– Она приходила ко мне через неделю после свадьбы. Если точно, в субботу, двадцать четвертого. Я хорошо помню, потому что твой брат должен был на следующий день участвовать в гонке в Дине. На щеке у нее был синяк, она сказала, что ударилась, когда неудачно открыла дверцу машины. Она задала мне дурацкий вопрос, вернее, я счел его в тот момент дурацким, потому что не мог себе представить, чтобы двадцать лет спустя я мог бы помнить такую деталь. Она спросила, работал ли у нас в тысяча девятьсот пятьдесят пятом году итальянец, который вместе с Лебалеком привез к вам то самое пианино.

Я нахмурился, делая вид, что тоже ничего не понимаю. Но Ферральдо не дал мне подумать и добавил:

– Я должен извиниться, мой мальчик, но я считаю, что поступил правильно. После ухода Элианы я позвонил Лебалеку.

Он смотрел мне прямо в лицо своим проницательным взглядом. В этот момент я уже не был уверен, читал он газету или нет.

А теперь послушайте меня. Когда в ту субботу часов в одиннадцать утра Ферральдо искал номер телефона Лебалека, он обратил внимание, что в телефонном справочнике нет именно этой страницы. Его секретарша, коротышка Элизабет, призналась, что эту страницу вырвала Эль, когда приходила к нему в первый раз. Затем он дозвонился до Лебалека, нашел его номер в телефонной книге за прошлый год или как-то иначе, и рассказал ему все – и тогда на том конце провода наступила долгая тишина, он даже подумал, что их разъединили. Но нет. Помолчав, Лебалек спросил Ферральдо:

– Вы можете описать мне эту женщину?

И через минуту он сказал:

– Я заеду к вам днем. Это не телефонный разговор.

Днем он приехал в город на стареньком черном «Пежо-504». Ферральдо не видел его лет пять или шесть. Они как-то раз случайно встретились в Дине. Лебалек поседел и набрал несколько килограммов. Он сказал:

– Знаешь, я круглый год слушаю лязг пил. Пойдем куда-нибудь отсюда, выпьем.

И они пошли в кафе на площади. Лебалек заявил:

– Я не знал, что эта Элиана замужем. Мне она сказала, что ее зовут Жанна. А кроме того, когда она явилась к моему свояку снимать студию, она сообщила, что работает учительницей.

Потом он грустно рассмеялся, потешаясь над собой, и сказал:

– А я – старый дурак.

И поскольку Ферральдо не стал его ни о чем расспрашивать, добавил:

– Она и вправду красивая.

И он пожал плечами, но тоже как-то насмешливо. Ферральдо сказал, что он выглядел огорченным и разочарованным, но больше ничего ему не сказал и не стал разъяснять почему.

Тогда они стали вспоминать тот ноябрьский день 1955 года, когда Лебалек и его свояк привезли к нам механическое пианино. Лебалек сказал:

– Вы, конечно, не помните, ведь прошло уже столько лет, но в то время мой свояк Туре изредка помогал мне. Он уже занимался недвижимостью, но у него еще не было агентства, и он никогда не отказывался от возможности немного подзаработать.

Ферральдо спросил его:

– А этот Итальянец, о котором она говорила, кто это?

Лебалек ответил:

– Один тип по имени Фьеро. Мой свояк устроил его потом, два или три года спустя, управляющим в бар в Марселе. Но в конечном счете это ему удачи не принесло. Наверное, слишком тесно якшался с разным сбродом. Его убили в тысяча девятьсот шестьдесят втором году, в этом самом баре, двумя выстрелами в голову.

Тогда Ферральдо спросил его:

– Так почему же Эль, вернее, Элиана, которая переехала сюда из Арама, по ту сторону перевала, так всем этим интересуется?

Лебалек не знал. Она ему ничего на этот счет не говорила, ни слова. Он видел ее всего-то три раза, но об этой истории она ни разу его не спрашивала. Странно, этого он никак не мог объяснить. Он подумал минуту, потом сказал:

– Послушайте, Ферральдо. Мы со свояком привезли механическое пианино к Монтеччари двадцать первого ноября. Я отлично помню этот день. И Фьеро с нами тогда не было. Он вел грузовик девятнадцатого, в субботу, это точно, но теперь я могу ручаться: в субботу девятнадцатого, когда грузовик ушел в Арам, ни меня, ни моего свояка с ним не было.

Вот так.

Не знаю, как я сумел усидеть на стуле и не завыть, когда Ферральдо произнес эту последнюю фразу. Думаю, у меня была та же реакция, что и у Эль, когда она узнала правду. Я безнадежно цеплялся за мысль, что это вранье, что Лебалек солгал. Ферральдо молчал, недоумевая, почему меня так взволновали его слова. Я сказал ему как можно более естественно:

– Продолжайте, продолжайте.

В субботу, 19 ноября, Лебалек должен был вместе со свояком поехать посмотреть лесопильню в Дине, которую купил через несколько месяцев, и договориться насчет отсрочки и платежей. Тогда он работал у отца Ферральдо, который, в отличие от сына, сидящего передо мной, обращался со своими служащими весьма сурово, и его все боялись. Лебалек не осмелился посвятить его в свои планы. И в ту субботу он, за определенную сумму, доверил свой грузовик и оборудование безработному Фьеро и еще одному высокому, стриженному ежиком местному шоферу по имени Памье, который позже устроился агентом по перевозкам в Авиньоне.

Условились, что эти двое привезут назад пустой грузовик в субботу вечером. Но они вернулись только в воскресенье днем, с ними был третий – намного младше, лет двадцати, которого они, должно быть, прихватили где-то по пути, он был не местный. Лебалек даже помнил его имя. Ростолан. Фьеро и Памье утверждали, что машина якобы увязла в снегу, и им пришлось ждать до утра, чтобы вернуться в город, но тот, третий, Ростолан, которому было наплевать на возмущение Лебалека, в конце концов заявил:

– Зато хотя бы классно развлеклись! Разве нет?

Они так и не привезли нам пианино. Его доставил Лебалек ближе к вечеру в понедельник, 21-го, а Туре пришел ему подсобить. Отец предложил им выпить у нас на кухне, я тоже был с ними, но теперь, даже если изо всех сил напрягаю память, то все равно возникают какие-то расплывчатые и непонятные образы. Мне было тогда десять. Жизнь казалась чудесной. Она текла плавно и, как легкий ветерок на воде, не оставляла следов.

Я ехал в Марсель, не замечая ни городов, ни деревень, через которые проезжал. Кажется, через Драгиньян. Не знаю. Я хотел только одного – успеть к Эль, в ее больничную палату, до того как Ферральдо узнает об убийствах в Дине и пойдет в полицию. Я не думал, что он может поступить иначе, несмотря на то что был тесно связан с нашей семьей.

Мне пришлось остановиться на бензоколонке, заправиться. На прилавке у кассы лежали номера «Нис-Матен»[84]. Рассчитываясь, я старался не смотреть на беззаботные лица Лебалека и его свояка. Заправщик сказал мне:

– Этим двоим больше не нужно платить налогов.

И засмеялся. Он проводил меня до машины, чтобы протереть стекла. Он снова засмеялся, когда увидел рядом со мной на сиденье плюшевого медведя. Он сказал:

– Вы должны пристегнуть его ремнем безопасности. Такое правило.

Мне снова захотелось пить и есть тоже, я остановился подальше, возле кафе, чтобы что-то проглотить, меня тошнило и хотелось рвать. Газета лежала на прилавке, но повернутая к хозяйке. Та обсуждала происшедшее с официанткой, накрывавшей столы к обеду. Я быстро выскочил, не взяв свой сэндвич.

Остальной путь до Марселя я не помню. Я все еще убеждал себя, цеплялся за мысль, что Лебалек солгал. Дальше вижу себя с медвежонком под мышкой в приемной больницы с черно-белым плиточным полом. Пришла мадам Фельдман. Она сказала:

– Сейчас вы не можете увидеть жену. Возвращайтесь к трем часам дня.

Она была не столь оптимистична, как вчера, я почувствовал это по ее голосу. Объяснила мне, что уже неделю они пытаются нормализировать мозговое кровообращение Элианы, но улучшения не происходит. Что касается остального, чем глубже она погружается в свое болезненное состояние, тем труднее ей будет выйти из него, но ее главный козырь – ей всего двадцать лет.

Я опустил голову. Сделал вид, что понимаю. Я сидел рядом с докторшей на скамейке в приемной. Мимо шли люди. Тогда она сказала мне:

– Сегодня утром приходил инспектор полиции. Он принес полотняную сумку и очки вашей жены. Их нашли в помещении редакции газеты «Ле-Провансаль». Инспектора зовут Пьетри, и он хочет вас видеть. Вы найдете его в префектуре.

Я кивнул, показывая, что схожу. Спросил, можно ли забрать сумку. Она ответила, вставая:

– Ее вам вернут. Нужно расписаться. А очки я оставлю у себя и передам Элиане.

В каком-то кабинете женщина в белом халате попросила меня проверить по списку, все ли из перечисленного находится в сумке. Она также попросила подписать документы для больничной администрации и медицинской страховки. Я несколько раз ошибался, потому что заметил среди вещей Эль клочок бумаги – обрывок упаковки сигарет с ментолом, на котором было написано имя Фьеро и номер телефона.

Сев в машину на больничной стоянке, я снова пересмотрел содержимое сумки. Было двенадцать дня или чуть позже, солнце палило, я снял пиджак от своего бежевого костюма и галстук, расстегнул рубашку. Капли пота катились по лбу и падали на предметы, которые я держал в руках. По сути, смотреть стоило только на два из них. Все остальное – то, что Эль всегда таскала с собой. Первый – клочок бумаги, оторванный от упаковки ментоловых сигарет. Цифры, которые я принял за номер телефона, оказались датой:

«Фьеро.

18.8.1962».

Второй – страница, вырванная из телефонного справочника. Сперва я решил, что эта та самая, которую Эль выдрала у Ферральдо, но ошибся. Это была телефонная книга Авиньона. Я поискал и нашел в столбце фамилию Памье. Людей с такой фамилией было несколько.

Я поехал к Старому порту. Я сперва узнал, где находится редакция «Ле-Провансаль», а потом поставил машину прямо на тротуаре на улице Сент и пошел туда пешком. Я объяснил привратнику, что хочу видеть того, кто нашел сумку моей жены. Им оказался служащий архива газеты, но у него был обеденный перерыв. Я ждал на улице, расхаживая по тротуару. Пиджак я перекинул через руку. Жара стояла несусветная. Только тени от зданий имели цвет и очертания, все остальное слепило.

Не хочу рассказывать вам ни об угрызениях совести, ни о чем другом, похожем на раскаяние. Это было бы ложью. Вы ничего не сможете понять. Я думал только об Эль. Я наконец начинал узнавать, что она делала вдали от меня. Фьеро, Памье, Ростолан. Иногда мне в голову приходили мысли, заставлявшие сердиться на нее. А потом нет, отпускало. Например, я говорил себе: «Если она трижды виделась с Лебалеком, значит, у нее были с ним свидания. Она сняла эту студию в Дине, чтобы встречаться там с ним». И пот струился с меня градом. А потом я говорил себе: «Она не виновата. Это ей причинили зло. Ей казалось, что она все понимает, но она ошибалась. Когда Лебалек и Туре сказали ей в черном “пежо” в воскресенье, в день гонки, что она ошиблась, она им не поверила или же это было для нее таким ударом, что она забыла про зажигалку, которую оставила для тебя на полочке».

В какой-то момент – и это чистая правда – я стал сомневаться в том, что совершил собственными руками. Словно после ночи, проведенной в лихорадке, просыпаешься при ярком свете солнца и уже не знаешь, то ли это все тебе снилось, то ли было на самом деле. Я, Флоримон Монтеччари, убил из ружья двух человек, действительно убил, спустив курок и испытывая к ним такую ненависть, что смог по-настоящему их убить, – я, Флоримон Монтеччари, отшлифовал отпиленный ствол, купил в «Монопри» красную рубаху, нажал на газ, чтобы сбросить на ходу длинноволосого парня, цеплявшегося за дверцу моей машины, – нет, все это не явь, это ужасный сон. Такое не может присниться нормальному человеку. Такое могло присниться немецкой овчарке во дворе лесопилки, и тогда она внезапно залаяла во сне. Или той, другой собаке, которая подбирала мясные объедки под столом. И мне потребовалось немало времени, пока, прохаживаясь по тротуару в полосе тени, падающей от домов, я сумел отогнать от себя мысль, что на самом деле меня нет, что я существую только во сне какой-то собаки.

В два часа вернулся служащий, который видел Эль в субботу, в тот самый день, когда ее потом нашли на пляже, бесцельно блуждающую там в туфлях на высоких каблуках. Ему с виду лет шестьдесят, похож на добродушного дедушку. Зовут его Мишлен, как путеводитель[85].

Он сказал мне, глядя на меня снизу вверх из-за своего маленького роста:

– Она приходила посмотреть подшивку газет. Примерно в то же время, как и сейчас. Я не заметил, когда она ушла. А позже обнаружил, что она забыла сумку и очки. Я их отнес к себе в кабинет, полагая, что она за ними вернется. И больше про них не вспоминал. Ни в понедельник, ни во вторник. И обнаружил только в среду, когда открыл ящик. И сразу отнес в полицию. Сегодня утром ко мне заходил главный инспектор.

Он поколебался, глядя на меня своими светлыми глазками, потом добавил, понизив голос:

– Пьетри, из уголовной полиции. Они размещаются в префектуре.

Он знаком велел мне идти за ним в комнату, где стояли два потемневших от времени больших дубовых стола, на них лампы с зелеными абажурами, а вдоль стен тянулись полки с рядами огромных фолиантов. Он показал на дальний стол:

– Она сидела там одна. Я принес ей то, что она хотела посмотреть. Не знаю, сколько времени она тут пробыла. Я уже говорил, что не видел, как она ушла. И забыла сумку и очки.

Я спросил, не помнит ли он, что именно она хотела посмотреть. Он вздохнул, а потом ответил:

– Я уже показывал утром инспектору Пьетри. Она просила подшивку за тысяча девятьсот шестьдесят второй год.

Я не удивился, потому что был к этому готов. Я сказал:

– Я бы тоже хотел на нее взглянуть.

Я сел за тот же стол, что и Эль. Месье Мишлен принес мне три тома в черных переплетах – номера газеты «Ле-Провансаль» за июль, август и сентябрь 1962 года. Он сказал:

– Только не уходите, как она. Дайте знать, когда закончите.

Я не взял из полотняной сумки, оставшейся в машине, обрывок сигаретной пачки, на котором Эль записала имя Фьеро, а под ним дату, но запомнил: «Август 1962», – и первой открыл подшивку за август.

Нашел без труда. 18 августа 1962-го между 11.30 и полуночью неизвестный двумя пулями из пистолета застрелил Марчелло Фьеро сорока трех лет, когда тот закрывал свой бар в районе Капелет в Марселе. Женщина, которая, заслышав выстрелы, выглянула из окна, увидела убегавшего мужчину, но не смогла его описать.

Об этом убийстве сообщали и в последующие дни, но вы же понимаете, все меньше и меньше, а потом вообще перестали. Я долго разглядывал фото Фьеро. Такие фотографии делают в тюрьмах. Он дважды сидел, за что, уже не помню. Женщинам, наверное, нравятся такие лица: большие темные глаза, усы, придающие мужественности, потому что иначе, не знаю, говорю то, что почувствовал, мне оно показалось невыразительным, лицом человека скорее даже застенчивого, который плывет по течению жизни. Или же я запомнил слова Евы Браун, что он был добрее двух остальных.

Затем я просмотрел страницу за страницей все номера за август, но больше ничего не нашел, тогда взялся за июльские. Думаю, я шел по тому же пути, что и Эль, и так же медленно, как она. 21 июля 1962 года около одиннадцати вечера в Авиньоне, у себя в гараже был убит агент по перевозкам по имени Антуан Памье. Три пули из пистолета, последняя прямо в сердце. Он был один, гараж расположен на отшибе. Никто ничего не видел и не слышал. Рано утром тело обнаружил один из его сыновей. В газете также писали об этом деле в течение нескольких дней – о том, что ведется расследование, что опрашивают людей, а потом тишина.

Я снова снял пиджак. Пот тек градом. Но временами меня знобило. Я уже понял, что именно не смогла пережить Эль, прочтя то же, что и я, понял, что именно лишило ее рассудка. Я открыл третий том в черном переплете – за сентябрь – и стал перелистывать страницу за страницей, как и до этого. Долго листать не пришлось. В Марселе, в районе Эстак 9 сентября 1962 года выстрелом в затылок из пистолета прямо за рулем был убит шофер такси двадцати восьми лет. Было около двух часов ночи, возможно, чуть позже. Его звали Морис Ростолан. На первой странице была его фотография. Он улыбался с очень самодовольным видом. Казалось, говорил мне, как и Лебалеку двадцать лет назад: «Зато хотя бы классно развлеклись! Разве нет?»

Я просмотрел еще несколько номеров. На следующий день следователи высказали предположение, что это убийство связано с убийством Фьеро в баре, 18 августа. Им не пришло в голову соединить преступления в Марселе и в Авиньоне, разве что гораздо позже, но я не в курсе. Во всяком случае, Фьеро и Ростолан были застрелены из одного оружия. Автоматический пистолет 45-го калибра, это легко определить по пулям. Для читателей его называли «семизарядный пистолет Кольт, вероятно, купленный или украденный у рядового американской армии во время последней войны».

Я долго сидел, подперев голову руками, над закрытыми томами подшивки. Я думал об Эль, сидевшей на том же месте десять дней назад, думал о Габриэле, которого не знал, запертого в четырех стенах, о том, что сказала о нем Ева Браун: «Он боялся всего на свете». Я представил себе, как он надевает пиджак или куртку, как я, и говорит Еве Браун и маленькой голубоглазой девочке, которая огорчена, что папа уходит: «До завтра». Они смотрят, как он едет по дороге, как всегда по субботам, когда отправлялся навестить свою сестру Клеманс. Фьеро, Памье, Ростолан – все трое погибли за одно лето, по ночам с субботы на воскресенье. Четырнадцать лет назад.

Ну вот, я подхожу к концу. Я не знаю, что я почувствовал тогда, что чувствую сейчас. Она наверняка была уверена, что, когда все те, кто причинил им столько горя, будут наказаны, ее отец станет таким, как раньше. Именно это она сказала ему в день нашей свадьбы, когда исчезла, чтобы повидать его. Мадемуазель Тюссо повторяла эти слова Микки и мне: «Скоро все будет так же, как раньше. Ты увидишь. Я в этом уверена».

Я не знаю, что произошло с ней, когда она прочла то, что прочитал я, поняла то, что я понял. Она зажала в руке пузырек с ядом. Она ходила по пляжу. Ходила и ходила, пока не дошла до… как бы это выразить? Нет, это нельзя назвать местом, но это и не состояние. Это что-то другое. Следы, которые вопреки всему может оставлять на воде легкий ветерок.

Я могу рассказать вам, как она выглядела, когда я увидел ее в палате, после редакции. Я отдал ей медвежонка и серебряное сердечко, которое нашел у нее в полотняной сумке. Я надел цепочку ей на шею, продев под волосами. Она смеялась. Дала мне поцеловать себя в щеку. Сказала мне:

– Вы мне снились сегодня ночью. Вы были с моим папой на лестнице, мы играли в бутылку и пробку на веревке.

Прошло несколько минут, казалось, что она забыла то, что мне сказала. Она больше не обращала на меня внимания. Расправляла красный бант на своем мишке. А потом посмотрела на меня и сказала:

– Пробку нужно вытащить веревкой, а я должна ее поймать. Знаете, мы так веселились. Да, было здорово!

Потом она увидела, что я сижу и плачу, и подошла ко мне. Она погладила меня по голове. Сказала:

– Не плачьте. Не плачьте.

Очень нежно. Показала мне свои ногти, искусанные почти под корень. Сказала мне:

– Видите, они отрастают.

Я вытер слезы. Сказал:

– Да, это хорошо.

Она смотрела, не мигая, глаза у нее ввалились, белки были испещрены красными прожилками. Под кожей лица проступали кости. Только волосы оставались такими же, как тогда, в деревне. На ней было платье с боковой застежкой. Я спросил:

– Тебе отдали твои очки?

Она сказала:

– Они плохие. Папа купит мне новые. А вообще-то папа не любит, когда я их ношу.

Мадам Фельдман была в палате, она не хотела оставлять меня одного с Эль, но не произнесла ни слова. Я поцеловал свою любовь в щеки, сказал ей:

– Я позабочусь, чтобы папа приехал к тебе.

Когда я выходил из палаты, она сидела поперек кровати, уже забыв обо мне, говорила сама с собой, а может быть, обращалась к медвежонку, который лежал у нее на коленях.

В коридоре меня ждали двое мужчин. Высокий показал мне пластиковую карточку с красной и синими полосками по диагонали. Представился: главный инспектор Пьетри. Ему уже было известно о том, что я заходил в редакцию газеты. Он хотел узнать, что я думаю о прочитанном. Рядом было открыто окно. Я слышал, как на деревьях в саду поют птицы, а чуть дальше раздавался городской шум. По моим красным глазам было видно, что я плакал. Я сказал:

– Я собирался прийти к вам. В Дине в субботу вечером были убиты двое. Это я их застрелил.

Машину «Ситроен DS» оставили на больничной парковке. Я отдал ключи инспектору Пьетри, но он не мог мне точно сказать, когда Генриху Четвертому разрешат ее забрать. Я больше волновался из-за его машины, чем за свою участь.

Из кабинета, куда меня привели на допрос, мне разрешили позвонить Микки на лесопилку Ферральдо. Я сказал ему, что убил Лебалека и Туре, потому что считал, что они виноваты в том, что случилось с Элианой, и что я сам сдался полиции.

Его голос звучал грустно, но спокойно. И хотя он гоняет на своем желтом грузовичке, как ошалелый, он вовсе не такой балбес, каким я его стараюсь представить. Еще накануне вечером он почувствовал, что я совершил что-то ужасное. Когда утром он прочел газету, а потом расспросил Бу-Бу и Ферральдо, он домыслил все остальное. Он мне сказал так:

– Правильно сделал, что сдался. А теперь, пока ты один, следи за тем, что говоришь. Чем меньше скажешь, тем лучше.

Уже днем они втроем – с Бу-Бу и Ферральдо – нашли адвоката, и Микки спросил:

– Ты знаешь, куда они тебя отвезут?

Я ответил, что следователь хочет увидеть меня уже сегодня вечером, и я жду, когда меня повезут в Динь. Микки сказал мне:

– Мы так и подумали. Там и встретишься с адвокатом. Его зовут мэтр Доминик Жанвье. Молодой, лет тридцати, но он согласен тобой заняться, говорят, очень стоящий.

У меня перехватило горло. Я столько хотел ему сказать того, что не сказал раньше, и теперь жалею об этом. Уже поздно. Я сказал:

– Заботься как следует о Бу-Бу, и матери, и о Коньяте. И об Эль тоже. Обязательно привези к ней отца, она должна его увидеть.

Прежде чем повесить трубку, мы какое-то время оба молчали. Только слышны были помехи на линии. Я тогда сказал:

– Бедный мой брат. Если бы они захотели взять тогда в заклад это мерзкое пианино, ничего не случилось бы.

Помолчав, Микки сказал:

– В субботу утром мы с Бу-Бу поедем под окна банка «Креди мюнисипль» и устроим им обещанный концерт. Уж они наслушаются в свое удовольствие «Розы Пикардии», можешь даже не сомневаться.

Потом меня отвезли в Динь. Я долго сидел с жандармом в какой-то комнате во Дворце правосудия, потом за мной пришел другой жандарм и повел к адвокату. Пока я шел по длинному коридору, где гулко раздавались наши шаги, я мало-помалу различал лицо мужчины в темном костюме и темном галстуке, он ждал меня, стоя против света у окна.

Это были вы.

Предыдущая главаГлава 8 из 8К книге