К книге
Убийственное летоОбвинительное заключение
75%
Обвинительное заключение
6

Они приехали в середине дня, солнце стояло прямо над головой. На горах и соснах, перед домом – повсюду лежал снег, но солнце было горячим, как в апреле. Я знала, что до вечера будет хорошая погода, а потом подует северный ветер и снова пойдет снег. Я разбираюсь в том, что творится и на земле, и на небе. Я ведь из крестьянской семьи. Я родилась в Фисе, в Тироле. Все считают, что я немка, но я австриячка. Для французов это одно и то же. Они зовут меня Ева Браун.

Когда мне было двенадцать или тринадцать лет, мы с матерью и кузиной Хэртой мыли полы в большом берлинском отеле «Цеппелин», а ужасно противный портье, который давал мне затрещины, стоило мне замешкаться, вдруг сказал:

– Смотрите, там, на улице, Ева Браун.

Все подбежали к огромным – от пола до потолка – окнам. Он нас разыграл. Правда, мы и в самом деле увидели, как из министерства напротив выходит белокурая молодая женщина вместе с другими дамами и офицерами. Помню ее аккуратно уложенные волосы, шляпку и миловидное лицо. Там стояло много серых автомобилей. Но это точно была не Ева Браун. Директор отеля, хороший человек, его звали герр Шлаттер, сказал нам:

– Не стойте тут. Расходитесь.

Это было на самой красивой улице Берлина Вильгельмштрассе, напротив Министерства авиации. В холле гостиницы висело керамическое панно с изображением цеппелина, похожее на гигантскую почтовую марку за семьдесят пять пфеннигов. Но до этого я жила в Фисе, в Тироле. Я хорошо знаю землю, небо и горы.

Когда они приехали, я была на опушке леса. Я видела, как грузовик ползет по склону, поворот за поворотом. Это было в субботу, в ноябре 1955 года. Я поняла, что они поехали не по той дороге. Не доезжая четырех километров до Арама, есть развилка, и бывает, что водители ошибаются. А кто иначе стал бы подниматься к нам? Я держала за передние лапы кролика, попавшего в силок, который Габриэль поставил метрах в двадцати от дороги. На мне было старое американское пальто, накинутое прямо на комбинацию, и резиновые сапоги. Наверное, вышла помыться после того, как все утро убирала в доме. А еще, наверное, я вышла неодетой, потому что увидела из окна спальни дохлого кролика. Как я уже говорила, у нас здесь совершенно безлюдное место.

Я сделала несколько шагов по снегу в сторону грузовика. В кабине их сидело трое, но вышел только шофер. Высокий, волосы ежиком, куртка с меховым воротником. Он сказал мне:

– Кажется, мы не туда заехали. А где Арам?

Когда он говорил, у него изо рта шел пар, хотя солнце жарило, как в апреле. Мне было двадцать семь. Одной рукой я запахивала пальто на груди, в другой держала мертвого кролика. Я ответила:

– Вы ошиблись на развилке. Нужно было взять налево и ехать вдоль реки.

Он кивнул, показывая, что понял. Его удивил мой акцент, и он покосился на мои голые коленки, торчавшие из незастегнутого пальто. Не знаю почему, я добавила:

– Извините.

Остальные тоже смотрели на меня через стекло грузовика. Он сказал:

– Хороший у вас кролик.

Повернул голову в сторону дома, вокруг – только горы. Он сказал:

– Спокойно у вас тут.

Я не знала, что ответить. Все было в снегу, и стояла полная тишина, только медленно работал мотор. Наконец он сказал:

– Ну ладно, до свидания. Мы поехали.

И залез в свой грузовик. И все втроем они продолжали смотреть на меня. Я подождала, пока они развернутся и отъедут, а потом пошла к дому.

Я оставалась одна с прошлого вечера и до следующего дня. Габриэль раз в три недели неукоснительно ездил навещать свою сестру Клеманс в Пюже-Тенье. Меня она видеть не желала. По тому, как было тихо в доме и вокруг, и по тому, как я держалась, должно быть, шофер догадался, что больше никого нет. Но это не вызвало у меня беспокойства. В то время я была страшно застенчивой, больше, чем сейчас, но не из пугливых. Я растеряла почти весь свой страх в последние месяцы войны.

Я освежевала кролика и отнесла его в кладовую в погребе, там уже их лежало несколько тушек. В ту зиму мы питались исключительно кроликами. Потом я еще что-то поделала, уже не помню что. Часам к двум-трем я оделась. В эту минуту, стоя перед зеркалом в спальне, я подумала об этих троих из грузовика. Особенно о том, как один из них разглядывал меня через стекло, на дороге, когда у меня под пальто была одна комбинация. И сердце у меня сильно забилось. Это было даже не волнение, а что-то иное. Мне стало стыдно, это правда. И пусть я не любила Габриэля – разве что вначале, когда мы вместе бежали из Германии, – но я никогда ему не изменяла. И все-таки у меня всегда начинает сильнее биться сердце, когда мужчина неотрывно смотрит на меня и мне кажется, что он меня хочет. Поскольку я никогда не изменяла, то говорила себе, что это, мол, из «чистого кокетства». Теперь я знаю, что я такая же, как моя дочь, или, увы, она стала такой же, как я. Она думает, что ее любят, если хотят с ней переспать. Я так и не открыла ей всей правды, когда она донимала меня, я просто не могла. Да никто бы не смог. Я не сказала ей, что перед зеркалом в спальне, пока я еще не надела платье, горло мне сжало приятное волнение. Я не сказала ей, что в тот момент успела бы еще спуститься в деревню и спрятаться у кого-то в доме, объяснив, что осталась одна и мне страшно. Они бы назвали меня Евой Браун, переглядывались бы с такими лицами, что я в очередной раз почувствовала бы себя униженной, зато тогда ничего бы не случилось. Вместо всего этого я говорю своей дочке:

– Все так. Я не могу сожалеть о том, что произошло. Иначе тебя бы не было, понимаешь? Пусть лучше я тысячу раз умру, только бы ты была здесь.

Она не понимает, она не может переключиться со своей единственной мысли, не может перестать думать о своем папочке, которого у нее отобрали в другой страшный день.

Да, я не забыла, что, прежде чем надеть через голову трикотажное синее платье, я на секунду замерла перед зеркалом, вспомнив глаза того мужчины. Не водителя в куртке, который со мной разговаривал, и не самого молодого, в баскском берете[44], курившего в кабине. А того, с черными блестящими глазами, густыми черными усами, того, кто понял, что под пальто у меня ничего нет, кроме комбинации, и захотел меня. Я смотрела на себя в зеркало его глазами и почувствовала, как сильно забилось сердце. А может быть, я все это придумала, чтобы наказать себя за другие грехи. Возможно, на самом деле у меня сжалось горло от страха, так неожиданно застывают звери, чуя приближение охотника.

Я была в большой комнате, когда они вернулись. Сквозь запотевшее окно я видела, как приближается грузовик, но теперь он подъехал к самому дому. Я подумала с замиранием сердца: «Нет, этого не может быть». Но я знала, что может, что это имеет прямое отношение к моей жизни. Я вышла на порог. Они все втроем вылезли из кабины. И молчали. Только самый молодой как-то криво улыбался, но его улыбка больше походила на гримасу. По тому, как они шли, стараясь идти ровно, я поняла, что они напились. Они подходили, держась на расстоянии друг от друга. Они пристально смотрели на меня и молчали, и в этом пустом и белом окружающем мире было слышно только хлюпанье грязи у них под ногами, там, где я расчистила снег перед домом.

Я закричала. Я побежала через большую комнату в подсобку, из которой позже сделали комнату моей дочери. У меня подкашивались ноги. Я не сразу смогла открыть засов на двери, а когда наконец открыла, один из них, тот, который говорил со мной утром, уже стоял рядом. Он ударил меня. Он что-то говорил, но что – я не понимала. Потом подошли те двое. Поволокли меня в спальню. Разорвали платье. Когда я закричала, снова ударили. Самый молодой сказал:

– Знаешь, что мы с тобой сделаем, если будешь орать?

Я лежала на полу и плакала. Он сказал:

– Мы сломаем тебе нос и выбьем кочергой все зубы.

Я осталась лежать на полу у ног тех двоих, а он пошел в большую комнату и вернулся с кочергой. Сказал мне со злостью:

– Ну давай, поори еще!

Тот, который говорил со мной утром, снял куртку, бросил ее на кровать и сказал, наклонившись ко мне:

– В твоих же интересах не рыпаться. Мы ничего тебе плохого не сделаем, если не будешь артачиться.

Самый молодой сказал:

– Снимай платье, сука.

Он помахал кочергой у меня перед лицом, я плакала и сказала «да». Я встала, сняла разорванное платье. Тогда они толкнули меня на кровать. Тот, который говорил со мной утром, все время повторял:

– Ну-ну, будь умницей. Потом мы тебя отпустим.

Они сорвали с меня трусы и изнасиловали. Сперва, когда на мне был самый молодой, остальные держали меня за руки и за ноги, но увидев, что я не сопротивляюсь, отпустили. Черноглазый и темноволосый был вторым, он целовал меня в губы. Тот, который говорил со мной утром, остался со мной в комнате наедине. Когда он получил причитавшееся ему удовольствие, он сказал:

– Вот и правильно, что не стала скандалить. Подумаешь, делов-то, а так можно и без лица остаться.

Он пошел в большую комнату к остальным, оставив открытой дверь. Я больше не плакала, я не могла ни о чем думать. Я слышала, как они роются в буфете, ищут выпивку и наливают себе. А потом черноглазый с густыми усами подошел ко мне и сказал:

– Иди. Они голодные.

Я хотела достать одежду из шкафа, но самый молодой заметил это и кинулся в комнату с криком:

– Оставь!

Он схватил меня за руку и выволок в большую комнату. Когда я лежала на кровати, они оторвали бретельки от комбинации, и теперь мне приходилось поддерживать ее одной рукой, чтобы прикрыть грудь. Они увидели и стали смеяться.

Потом они заставили меня пить вино. Большими стаканами. Самый молодой держал меня за волосы и приговаривал:

– Давай пей, красавица.

И смотрел на меня злыми глазами. Я приготовила кролика. Я потеряла представление о времени, знала только, что уже темно. В какой-то момент черноглазый, которого те двое называли Итальянцем, открыл дверь во двор, и я увидела темноту и белый снег. Он дышал холодным свежим воздухом. Самый молодой сказал водителю грузовика:

– Посмотри, сколько звезд. Правда красиво?

Он хотел, чтобы я тоже вышла посмотреть. Через открытую дверь было только слышно, как в горах воет северный ветер. Я опьянела и, чтобы не упасть, должна была держаться за стену.

Пока они ели, пили и заставляли меня пить, водитель грузовика посадил меня к себе на колени. Они говорили, что им не хватает музыки. Они смеялись. Кажется, я тоже, но, наверное, и плакала, я впервые в жизни была пьяной. Они накинули на меня пальто и заставили выйти на снег. Они показали мне механическое пианино в кузове грузовика. Оно было массивное и высокое. Они включили фонарь над входной дверью: оно оказалось темно-зеленого цвета, а впереди на корпусе нарисована большая золотая буква «М». Для устойчивости оно было привязано веревками. Они его завели. Я упала на колени в снег, прикладывала его ко лбу, к щекам и слушала среди ночи мелодию «Розы Пикардии», которую ветер должен был уносить порывами в сторону деревни. Водитель грузовика поднял меня с земли, он хотел со мной танцевать. Но я не могла. Я повисла у него на руках, чувствовала, как голова болтается на его плече, а ноги волочатся по снегу.

Позже они выпили водки и меня заставили пить, а самый молодой велел мне раздеться, чтобы продолжить мучения. Я услышала, как Итальянец сказал:

– Хватит. Достаточно.

Но и молодой, и водитель хотели еще. Я помню, что внушала себе: «Мне все равно. Теперь мне уже все равно». У меня остались только какие-то обрывочные воспоминания обо всем этом. Не помню, сколько все длилось. Я им сказала, что меня зовут Паула. Я курила французскую сигарету, которую мне дал самый молодой. Когда я смотрела на их лица, мне казалось, что я знаю их уже очень-очень давно. Они отвели меня в спальню и снова насиловали, а самый молодой заставлял меня повторять, что я «их женушка». Когда я закрывала глаза, все начинало безумно кружиться, весь мир качался вместе со мной.

Позже меня вырвало в раковину. Они накинули на меня пальто, а водитель грузовика заставил присесть на скамейку у стола и сам надел на меня резиновые сапоги. Они вытащили меня на улицу, говоря, что уезжают, а я должна с ними попрощаться. Они по очереди целовали меня в губы, я не сопротивлялась, хотя в душе мне этого не хотелось. Вовсе не потому, что после всего, что они со мной сделали, это имело какое-то значение, я рассуждала с точки зрения пьяной женщины – боялась, что от меня пахнет блевотиной. Самый молодой сказал:

– Советую тебе помалкивать. Иначе мы можем вернуться. И тогда сломаем тебе нос и выбьем все зубы.

Прежде чем забраться в кабину, он добавил:

– Во всяком случае, мы втроем подтвердим, что ты сама этого хотела.

Итальянец остался последним возле грузовика. Его шатало. Он был в пиджаке и брюках из толстого вельвета. Он с трудом извлек из кармана золотой зажим для денег и вынул несколько банкнот. По сегодняшнему курсу – сто франков. Я тихо сказала «нет», но он глухо пробормотал:

– Бери, бери.

Положил деньги мне в ладонь и зажал мне пальцы.

Я смотрела, как свет фар и красные огни грузовика сначала удаляются по спуску с холма, а потом исчезают за соснами. Пальто было надето на голое тело, и мне стало холодно. Я была счастлива, что ощущаю холод. Не доходя до открытой двери, я снова упала в снег. Я вползла в дом, волоча за собой пальто. Когда я почувствовала под собой плитки пола, я ногой захлопнула дверь. Несмотря на полный сумбур в голове, я мало-помалу осознала, что не смогу добраться до постели. Я легла на пальто и подоткнула его под себя. Я подумала: «Плита еще горячая. Нужно лечь рядом». Но уже не могла. У меня ничего не болело, во всем теле была одна пустота. Я слышала странный прерывистый звук, но он шел не от будильника на каминной полке. Я долго не могла понять, что это, пока не догадалась – это у меня стучат зубы. Тогда я завыла во весь голос и разрыдалась, надеясь, что до завтрашнего дня я уже не доживу.

Когда вернулся Габриэль, он нашел меня на том же месте: я лежала на полу, сжавшись в комок под своим пальто. Ногами я упиралась в дверь и пришла в себя, когда он стал ее открывать. Он был недоволен, потому что фонарь снаружи горел всю ночь. Я отодвинула ноги, тогда он толкнул дверь и увидел меня. Он также увидел грязные тарелки и бутылки на столе и беззвучно замер на пороге. Потом взял меня на руки и отнес на кровать. Простыни и одеяло валялись на полу, он поднял и укрыл меня. Он лег со мной рядом, чтобы я согрелась и перестала дрожать. Он говорил:

– Этого не может быть, не может быть.

Потом через занавески стал пробиваться яркий свет, и я решила, что, наверное, долго спала. Я открыла глаза, когда Габриэль вошел в комнату, и удивилась, что я не в погребе, где спала последние недели в Берлине. А ведь в этом доме я прожила уже больше девяти лет.

Он пошел варить кофе. Я слышала, как он зажигает плиту. Наверное, он долго размышлял о том, что творится в большой комнате, потому что, когда вернулся, сказал только:

– Подонки. Я пойду в полицию.

Он был в пальто и кашне. Я выпила большую кружку кофе. Я чувствовала, что у меня распухли губы, словно стали какие-то чужие, и правый глаз тоже. Накануне я не обратила на это внимания, но по тому, как Габриэль прикасался к моему лицу, поняла, что, наверное, остались следы побоев. Он спросил меня:

– Ты их знаешь? Они местные?

Я сделала отрицательный жест. Он повторил:

– Я пойду в полицию.

Я-то знала, что он не пойдет. И сказала, чтобы облегчить ему участь:

– Даже если их найдут, мне не поверят, они предупредили. Они скажут, что я сама хотела.

Он посмотрел на меня и нервно помотал головой:

– Тебя же били, это видно невооруженным глазом.

Тогда я сказала:

– Ты тоже меня бил, это видно невооруженным глазом.

Я помолчала и добавила:

– Не нужно никуда идти. Все узнают и будут над нами смеяться.

Он ударил себя кулаком по бедру, не вставая с кровати, но ничего не ответил.

И долго сидел так неподвижно. А потом сказал, не поворачиваясь ко мне:

– Я их отыщу. И убью своими руками.

Я понимала, что и этого он не сделает. Ему тогда было тридцать три, а когда мы познакомились – двадцать три. Он боялся всего на свете. Гордился тем, что служит дорожным рабочим и одновременно инспектором от муниципалитета – отвечает за содержание прилегающей к дорогам территории, чувствовал себя под защитой своего нагрудного знака, на котором было написано: «Представитель власти». Не считая меня и жалких бродяг, он никогда ни с кем не вступал в пререкания, кроме тех случаев, когда речь шла о деньгах. Скупость была в нем даже сильнее трусости, именно за это я его не любила. Я только один раз попросила его жениться на мне: в 1946 году, перед тем как родился наш ребенок. Но он так этого и не сделал, потому что не хотел ссориться со своей сестрой Клеманс, которой кое-что перепало от семьи ее мужа, и она обещала оставить ему все это в наследство. Если я правильно поняла после стольких лет, речь шла о ее доме в Пюже-Тенье и трех гектарах виноградников.

Мы провели то воскресенье вдвоем дома, чего давно не случалось. Он обещал пойти расчистить снег перед мэрией и на дороге, по которой дети ходили в школу, но не пошел. Я встала и оделась. Посмотрела на себя в зеркало: на скуле чернел кровоподтек, и губы с той же стороны вздулись. Вокруг правого глаза все тоже распухло, так было однажды в Фисе, когда меня укусила оса. Я простудилась, и хотя меня это мало беспокоило, ведь я почти никогда не болею зимой, но когда я увидела свое отражение, мне снова захотелось плакать. На руках и ногах тоже остались отметины, но не такие заметные, а на левом плече – синяк после того, как один из них ударил меня кулаком, когда они поймали меня в подсобке. Именно это место болело у меня дольше всего.

Я рассказала Габриэлю о том, что произошло, старалась, как могла, выбирать слова, чтобы пощадить его, но все-таки это не мой родной язык. Весь день он ходил взад-вперед, донимал меня вопросами, от которых ему должно было стать только больнее, и без конца пил вино, чтобы убедить себя, «что он их убьет своими руками». Я помыла посуду, привела дом в порядок, пошла задать корм курам. В какой-то момент мне захотелось смеяться, видя, что жизнь продолжалась, и, если так можно выразиться, ничего не случилось. Габриэль, ходивший за мной по пятам, спросил:

– Чему ты смеешься?

Я ответила:

– Не знаю. Нервы.

Он опустил голову. Он еще долго слонялся по большой комнате, потом неожиданно надел сапоги и кожаную куртку и сказала мне:

– Я пойду за врачом. Ты меня плохо знаешь. Они у меня заплатят, даже за врача.

И он пошел пешком в деревню позвонить. Наступила ночь. Я снова с тряпкой в руке привела в порядок весь дом, на случай если придет врач. И в эту минуту, будто отрывок из сна, я снова увидела, как Итальянец сует мне в руку деньги, а потом садится в грузовик. Я нашла две смятые купюры в кармане своего пальто цвета хаки. Не знаю, то ли у меня был жар, то ли от страха, что все обернется против меня, но я дрожала с головы до ног. Я бросила деньги в топку плиты, подождала, пока они не сгорят дотла, и только потом закрыла заслонку.

Когда через три четверти часа вернулся Габриэль, он сказал мне:

– Сегодня воскресенье, доктора нет дома, но ему передадут.

Тогда я подумала, что он, как обычно, в последний момент вообще не решился ни позвонить, ни предпринять еще что-либо, и в глубине души успокоилась. Но я ошиблась. Доктор Конт приехал на своем автомобиле, когда мы сидели за столом, и Габриэль плакал. В то время доктору Конту было сорок лет. Он обходил все окрестные деревни в своих резиновых сапогах и толстой клетчатой куртке – лечил детей, принимал роды. Я не слишком его уважала, потому что была глупой, а он выглядел не так, как, по моим представлениям, должен был выглядеть врач, но с того вечера мое мнение о нем сильно изменилось. Он осмотрел меня в спальне, попросив Габриэля подождать за дверью, и сказал:

– Если ты хочешь обратиться в полицию, я тебя поддержу.

Я сказала, что не хочу, чтобы все узнали. Он только покачал головой и вышел, пока я одевалась.

Он сел за стол в большой комнате, выписал рецепт, а я налила ему бокал вина. Он сказал Габриэлю:

– Ее избили, я могу это подтвердить. Что вы собираетесь делать?

Габриэль сказал:

– Избили? А остальное?

Доктор Конт пожал плечами.

– Ведь ее изнасиловали? – сказал Габриэль.

Доктор Конт ответил:

– Ее изнасиловали, потому что она мне это сказала, а я ей верю. Итак, что вы собираетесь делать?

Габриэль сел напротив него на другом конце стола и сказал:

– А что бы вы сделали на моем месте?

Доктор Конт ответил:

– На вашем месте я не стал бы терять целый день. И в любом случае, их бы уже нашли. Сейчас, если хотите, я могу отвезти вашу жену в больницу в Драгиньян. И тогда у нас на руках будут все необходимые доказательства.

Габриэль посмотрел на меня, потом опустил голову. Я сказала:

– Габриэль ни при чем, я сама этого не хочу. Я здесь чужая. Деревенские станут над нами смеяться, будут говорить, что я развратная женщина, никто мне не поверит.

Доктор не выпил свой бокал. Взял со стола чемоданчик, поднялся и сказал мне:

– Я с тобой не согласен.

Я встретилась с ним глазами, они у него были голубые, окруженные сеточкой морщин, глаза усталого человека, который не был согласен ни со мной, ни со многим другим на свете.

Мы познакомились с Габриэлем в апреле 1945 года, когда бежали из Берлина – с матерью и другими беженцами шли за колоннами солдат, двигавшимися в сторону юга. Это было ранним утром, в деревне неподалеку от Хемница. Мы уже потеряли кузину Хэрту, которая была старше меня на три года, это случилось между Торгау и Лейпцигом, мы оказались в разных грузовиках. Но именно в то утро мы с матерью потеряли друг друга. Думаю, она пошла в другую сторону, на запад, к Касселю, где жили ее друзья, и по пути умерла.

Когда я впервые увидела Габриэля, он был похож на бездомного пса – в длинном черном дождевике с оторванным рукавом, на уши натянута вязаная шапка; он пил воду из родника в той деревне, название которой я забыла. Мне было семнадцать, и, хотя ему на шесть лет больше, у него был какой-то виноватый вид, как у всех французов, словно его наказали за проступок, которого он не совершал. Я сразу поняла, что он француз. Я тоже хотела пить, но это был его родник. Наконец мама огрела его сумкой по спине.

Мы пошли в деревню втроем. Я немного говорила по-французски, научилась в Берлине от таких же, как он, согнанных на принудительные работы. Я поняла, что он тоже хочет двигаться на юг. Мама сказала, что пойдет поищет ветчину, она слышала, что ее можно здесь раздобыть. Ей тогда было, как мне сейчас, – ровно сорок пять лет. Светлая шатенка, она собирала волосы в узел на затылке и закалывала шпильками. На ней было старое черное пальто с воротником из выдры; именно такой я видела свою мать в последний раз. Тогда я, разумеется, этого не знала и была рада, что мы уже отошли далеко от Берлина и что я немного говорю по-французски, мне казалось, что все уладится. Мы снова отправились на поиски грузовика, и на сей раз было достаточно бензина, чтобы довезти нас до Дуная. Мать много раз говорила:

– Когда ты увидишь Дунай, все наши невзгоды останутся позади.

В какой-то степени она была права, разве что Дунай я увидела не в австрийском Линце, куда мы рассчитывали добраться, а намного дальше от него. Дунай – очень длинная река, длинная, как жизнь, а я тогда была еще совсем девочкой.

Когда на деревню налетели американские самолеты и начали бомбить колонну с солдатами, мы с Габриэлем бросились бежать по узким улочкам, какой-то офицер втолкнул нас в грузовик, угрожая револьвером, что застрелит нас. И вот тогда мама потерялась. Я кричала, что в деревне осталась моя мать, что нужно ее подождать, но грузовик не остановился, мама потерялась. С тех пор я изучала карты Германии. Но я забыла название той деревни. Я даже не помню, какой это был день. В апреле. Недалеко от Хемница. Накануне вечером в каком-то сарае она говорила, что нужно идти к Касселю, на запад, там у нее друзья, и наверное, она думала, что я тоже двинулась в сторону Касселя. Не знаю. Я написала в Кассель, написала в Фис. Никто ничего о ней не слышал.

Дунай я увидела в Ульме, дней десять спустя. Большая серая река, ничем не отличающаяся от других. Габриэль радовался, потому что сюда прибыли французские солдаты и на крепости[45] висел сине-бело-красный флаг. У меня уже было теплое пальто – шинель, которую я сняла в поле с убитого американского солдата. Французский офицер увел Габриэля на допрос. Я осталась одна в каком-то железнодорожном депо, а рано утром, когда бродила вдоль путей, неожиданно столкнулась с ним. Они избили его за то, что он не хотел идти в армию, а я все повторяла:

– Ну не плачь, не надо. Поедем в Фис, это моя родина, у меня там есть знакомые.

Сначала мы двигались в сторону Фиса, но теперь французские солдаты и танки прибывали со всех сторон через Вюртемберг[46], и в последнюю неделю апреля мы изменили направление и пошли на север. Габриэль не хотел оставаться среди соотечественников, боялся, что они с ним расправятся, считая трусом. Вместе с другими беженцами мы ночевали то в лесу, то в кузове грузовика, если попадался. Еду найти было намного легче, чем грузовик, особенно когда мы оказывались среди американцев. У них продовольствия было намного больше, чем у французов. И они с нами делились. Помню эти красивые картонные, словно вощеные, коробки – чего только в них не было: консервы «мясо с овощами», ананасы в сиропе, сыр, печенье, шоколад, сигареты и даже жевательная резинка «Дентин», все, что требуется солдату на сутки.

Когда было подписано перемирие, Габриэль несколько недель работал на американцев в Фульде[47]. У нас была комната в бараке, и Габриэль следил за работой немецких пленных, которые ремонтировали мосты. У нас было много еды, одежда, все необходимое. Однажды какой-то американский солдат даже положил на подоконник в нашей комнате шелковые чулки с письмом на плохом немецком, где приглашал меня на свидание. Я разорвала письмо и не пошла, потому что мы уже жили с Габриэлем, и я на других мужчин не смотрела.

Мы вернулись во Францию в августе 1945 года с огромным чемоданом, полным продуктов, и первым городом, который я увидела, был Лион. Габриэль продал там продукты и купил билеты в Ниццу, потом мы пересели на другой поезд, намного меньше, где задняя площадка в последнем вагоне была точно, как фильмах о Диком Западе. На нем мы доехали до Пюже-Тенье. Я ждала на улице, пока он разговаривал со своей сестрой Клеманс. Она открыла входную дверь, чтобы посмотреть на меня, но не вышла и даже не сказала мне ни слова. Я была тогда на третьем месяце беременности и очень волновалась, как бы Габриэль не отправил меня назад, потому что он во всем слушался свою сестру, а она не хотела иметь в семье австриячку. Помню, как я гадала на черных и белых камешках, сидя на краю дороги, останусь я здесь или нет. Я до сих вижу свою тень на земле, слышу, как жужжат на жаре насекомые. Мне было семнадцать, одна-одинешенька, мне было из-за чего волноваться. Мне кажется, что, если бы мне велели убираться оттуда, я не стала бы возражать и как-то вышла бы из положения. Я страшно робею, когда нужно говорить, но гораздо меньше, когда приходится действовать. Я бы вернулась в Фис или куда-то еще, но я не жалею об этом. Я уже верила в Бога, а Ему одному ведомо, как должно было случиться, чтобы у меня появилась моя малышка, моя Элиана.

Я потеряла первого ребенка, тоже девочку, через несколько часов после родов. Она прожила всего полдня рядом с моей кроватью в Араме, а потом перестала дышать, умерла. Я проносила ее всего семь месяцев, этого мало, и если бы я была в больнице и ее положили бы в инкубатор, не знаю… Конечно, мне было очень грустно, но я чувствовала, что избавилась от ответственности. Может быть, поэтому Господь наказал меня и захотел, чтобы десять лет спустя я заплатила страданиями за счастье родить Элиану. Я тоже не доносила ее даже восьми месяцев, но весила она два с половиной килограмма, была полностью сформирована – до кончиков ногтей и уже кричала, не успев полностью вылезти из моего живота. Роды принимал доктор Конт. Он засмеялся. Он сказал мне:

– Моя милая, июльские дети самые активные, но и самые строптивые, а вот та отравит вам жизнь наверняка.

Вот та. С первых же секунд ее появления на свет ее стали называть Вот-та.

Габриэль не хотел этого ребенка, поскольку он был не от него. Он говорил мне:

– Избавься от него. Сходи к доктору, объясни ему.

Я пошла в город на прием к доктору Конту. Это было в феврале 1956-го. Он опустил голову и сказал:

– Я не могу этого сделать. Я никогда не делаю. Это противоречит законам природы.

Я обрадовалась. Я почувствовала уважение и к нему, и к себе. Я сказала Габриэлю:

– Доктор считает, что это неправильно, и я тоже.

Он мне ответил:

– Мы найдем акушерку, она сделает.

Мы сидели в большой комнате на противоположных концах стола. Я накинула свое американское пальто и завязала толстый шарф – я только что вышла из машины. Я сказала ему:

– Нет, я хочу этого ребенка. Я не знаю, чей он, но мне все равно. Но если ты против, я вернусь в свою страну.

Он не ответил, но весь вечер и весь следующий день со мной не разговаривал. Потом он отправился в Пюже-Тенье посоветоваться с сестрой Клеманс. Когда вернулся, то сказал мне:

– Делай, что хочешь. Я этого ребенка никогда не признаю. Какой мне смысл?

Я сказала:

– Да, никакого смысла.

Я тогда стирала и продолжила стирку.

Когда родилась моя девочка, зарегистрировать ее в мэрии Арама пошел Габриэль. Он очень скоро вернулся домой бледный как полотно. Налил себе один стакан вина, потом другой и крикнул мне из большой комнаты:

– Я поругался с мэром, ты сама должна к нему пойти!

Я много раз просила его разрешить мне рожать в больнице, потому что тогда мы бы зарегистрировали ребенка там, где нас никто не знает, но он не захотел. Не захотел, считал, что больница очень дорого стоит. Дома я поднялась на третий день, и мэр прислал за мной одного лесоруба на грузовике. Я ужасно боялась, что, пока меня нет дома, Габриэль что-то сделает с ребенком.

Мэр, месье Рока, оказался очень славным человеком. Он мне сильно помог, когда я через два года получала гражданство. Он мне сказал:

– Видимо, Девинь не хочет признать себя отцом ребенка. Тогда вы должны подтвердить мне это.

Я ответила:

– Девинь не отец.

Месье Рока густо покраснел. Он не осмелился спросить меня, чей же это ребенок, и долго кусал губы, не глядя на меня.

Я сказала:

– Я не знаю, кто ее отец.

Он опустил голову и внес Элиану в книгу актов гражданского состояния. Я сама дала ей все эти имена; Мануэла – потому что так звали мою мать, Хэрта – в честь кузины. А почему Элиана – не знаю. Мне очень понравилось имя. И нравится до сих пор. Мэр, месье Рока, сказал:

– Девинь – ничтожество.

Я ответила:

– Нет, просто он не отец, и этим все сказано.

Прежде чем выйти из небольшой комнаты, как раз над детским садом, который размещался в том же здании, я сказала ему, боясь поднять глаза:

– Месье Рока, прошу вас, если люди узнают, мне будет ужасно стыдно.

Он только покачал головой и сказал:

– У вас очень усталый вид. Поезжайте домой и забудьте об этом. Я ведь тоже далеко не монах.

Он никому не проговорился о том, что написал в книге актов гражданского состояния. Еще до того, как затопили Арам, он вышел на пенсию и уехал в Ниццу. Один раз я послала ему туда открытку с новогодними пожеланиями. Я купила ее, потому что она была очень красивая, но на самом деле у меня нет знакомых, кого я могла бы поздравить с Новым годом. Адреса его у меня не было, я написала: «Месье Рока, бывшему мэру Арама, Ницца». Не знаю, дошла ли открытка.

Когда она была маленькая, все говорили: дочка Девиня. В детском саду – Элиана Девинь, и в начальной школе в Брюске тоже. Она не знала, что это не настоящая ее фамилия, пока мы не повезли ее в Гренобль к окулисту.

Это было в сентябре 1966 года, ей было тогда десять лет. Ее уже лечили в городе от близорукости, но из-за очков у нее начались мигрени, она не желала их носить, и еще из-за Габриэля: когда он выпивал, то начинал дразнить ее «четырехглазкой». Он говорил это беззлобно, потому что мало-помалу моя дочь стала для него всем на свете. Но когда он напивался, его охватывала ужасная тоска, и тогда уже было непонятно, потешается он над малышкой или злится на нее за то, что так ее любит.

На нее даже не распространялась присущая ему скупость. С тех пор как ей исполнилось два или три года и она начала ходить за ним хвостиком, повторяя: «Мой папуля», – он ни разу ей ни в чем не отказал, что бы она ни просила. Он возвращался вечером и выгребал из карманов куртки то, о чем она мечтала, – сначала мелкие игрушки и какие-то сладости, позднее – серебряное сердечко на цепочке, она до сих пор хранит его. Со мной она была всегда ласковой и послушной, но божеством для нее был папа. Чтобы произвести на нее впечатление, он хвалился, что пересек всю Германию и выжил, а она с восхищением смотрела на него своими огромными глазами, сидя у него на коленях за столом, и ужины растягивались допоздна. Я говорила:

– Нужно идти спать, завтра рано вставать.

Она отмахивалась от меня и говорила:

– Не мешай, дай мне поговорить с папой.

Он смеялся, целовал ее, такую крохотную по сравнению с ним, он чувствовал себя сильным, и даже мне, хотя я так хорошо его знала, он казался сильнее: так он гораздо больше походил на человека, с которым мне хотелось бы находиться рядом. Она тоже гордилась в свои пять, десять лет, потому что он работал инспектором, и ее соученики замолкали, проходя мимо него. Она гордилась своим отцом, именно тем, каким он был.

Как-то раз Габриэль сказал мне:

– Я навел справки насчет глаз малышки. Ее нужно везти в Гренобль.

Так она узнала, что у нее фамилия Вик. Окулист заполнял ей рецепт на новые очки и сказал:

– Элиана Вик.

Дочка никак не отреагировала. Она просто опередила меня, взяла у него листок и заглянула туда.

Мы пошли втроем пообедать в ресторане возле парка в Гренобле, и она сказала:

– А почему у меня не такая же фамилия, как у папы?

Около нашего стола в ресторане все время крутилась овчарка, дочка незаметно кидала ей кусочки мяса. Габриэль сказал:

– Это из-за войны. Я потом тебе объясню. Это ничего не меняет.

Перехватив взгляд своей девочки, я поняла, что Господь посылает мне новые испытания в наказание за мои грехи. Она ответила, сделав мгновенные подсчеты:

– Война давно закончилась, когда я родилась.

Мы продолжали есть, а Габриэль, у которого было очень скверно на душе, начал препираться с официантом из-за счета, лишь бы уйти от темы. Элиана молчала. Если ее не знать, можно было подумать, что ее интересует только овчарка, которая от нее не отходила. Но потом Габриэль повторил:

– Я тебе объясню. Это неважно.

Она смотрела на него, кивая головой, как бы соглашаясь, так ей хотелось ему верить. Никогда еще ни у кого, кроме нее, я не видела такого желания верить в услышанное и надеяться, что в ее жизни все останется по-прежнему. Габриэль сказал:

– Ладно. Пора идти, а то мы опоздаем на поезд.

Вернулись мы поздно, и малышка, которая после ресторана не произнесла ни слова, пошла прямо к себе в комнату, которую Габриэль соорудил для нее в пристройке. Габриэль заглянул к ней и долго с ней разговаривал. Вернулся он в спальню с покрасневшими глазами и сказал:

– Теперь я ее призна́ю. Это возможно.

И лег в кровать. Я размышляла больше получаса. Потом я ему сказала:

– Ты мог бы ее признать, если бы я подтвердила, что это правда. Но это неправда. Так или иначе, она должна узнать все, как есть. Я расскажу ей, когда она вырастет.

Габриэль ответил:

– Ты хочешь сохранить ее только для себя, ты не хочешь допустить, чтобы она была моей дочерью, вот и вся правда.

У меня в голове таких мыслей не было, но он оказался прав. Малышке было десять, мне – тридцать восемь. После ее рождения у меня были связи с другими мужчинами. Я не знала, что меня ждет в будущем.

И позднее я всегда была против того, чтобы он ее удочерил. В любом случае, это ничего бы не изменило. Он всегда был и оставался ее папой, а она постоянно льнула к нему, иногда даже сильнее, чем раньше. Но при этом возникало такое ощущение, что она страшится того, что ей предстоит услышать. С того дня – после нашей поездки в Гренобль – она полностью потеряла интерес к учебе и начала грызть ногти. Лет в тринадцать или в четырнадцать начала красить губы. Габриэль говорил, опустив голову:

– Пусть, ты ведь тоже красила в ее годы.

И именно мне приходилось быть с ней строгой и многое запрещать.

Она тогда перешла в среднюю школу. Хорошо училась только по арифметике, этот дар был ей отпущен с рождения, но ничем другим заниматься не желала. Если не было уроков, она всегда ходила с Габриэлем: он работал, а она сидела рядышком. Сперва он не разрешал, чтобы она помогла ему засыпать ямы на дорогах или подрезать деревья, но со временем стал позволять.

Габриэль тоже изменился. Женщина такое чувствует. Он теперь боялся зайти в комнату, когда она, например, мылась. Боялся взглянуть на нее другими глазами, не как на дочь, он тогда еще не подозревал, что это уже случилось. Как-то раз она ему сказала:

– Папа, ты больше не целуешь меня, как раньше. Ты меня разлюбил?

Он ей ответил:

– Ты уже большая.

И правда, она стала большой и красивой и понимала, что папа уже не заходит в комнату, когда она моется, и не обнимает ее так сильно и часто, как прежде. Она теперь меньше гордилась, что он инспектор, должно быть, слышала, как соученики подсмеиваются над папашей Девинем. Однажды она вернулась вся растрепанная, подралась с мальчиком, сыном плотника Пелегрена. Она мне сказала:

– Я ему врезала как следует, теперь он запомнит мои зубы.

На следующий день ко мне явилась мамаша Пелегрен. Ее сынок был на класс младше моей. Она сказала, что Элиана укусила его в руку, в плечо и даже в ляжку. Я засмеялась. Я ей ответила, что ее сын должен выбирать выражения, когда говорит о Габриэле. А она, мерзавка, мне ответила:

– Вы настоящая немка.

И ушла.

Еще несколько месяцев мы жили, как нормальная семья, но я понимала, что долго это не продлится. Я не знала, что произойдет, но чувствовала, что что-то непременно случится, а жизнь – штука длинная и коварная и нужно уметь все пережить.

14 октября 1971 года сразу после полудня дочка ушла с отцом подрезать деревья на обочине дороги. Ей было пятнадцать лет. Они вдвоем несли большую складную лестницу, он – впереди, я как сейчас их вижу. Несколько недель перед этим шли дожди. Было тепло, но земля вся размокла. Она вернулась два часа спустя в безумном состоянии, громко рыдала, сказала мне, захлебываясь, что била Габриэля лопатой по голове, била и не могла остановиться, и что она его убила.

Предыдущая главаГлава 6 из 8Следующая глава