Вернувшись во Флориду после дурацкого кораблекрушения «Пандоры», я разыскала Бесси, оправившуюся от африканских ран. Какое-то время мы вдвоем содержали рыбный ресторан в Ки-Уэсте. Увы, это предприятие тоже закончилось крушением. Но все-таки мы расстались добрыми друзьями, и я пошла служить медсестрой на флот.
В последний день войны я была с полевым госпиталем в Бенгальском заливе в сотне километров от Рангуна, в Бирме.
Мне было двадцать семь лет, и я носила военное звание, соответствующее лейтенанту.
До этого я все время плавала по Тихому океану. Была с морскими частями во время сражений на Филиппинах и в битве за Иводзиму. Я видела, как мертвых и раненых переправляли оттуда целыми грузовиками.
В Бирме после всего пережитого, казалось, уже наступил мир. Британцы взяли Рангун и освободили от японцев почти всю страну. Из пяти огромных палаток нашего госпиталя в дельте Иравади три оставались пустыми. Выздоравливающие пациенты, в основном американские моряки и летчики, были направлены сюда поддерживать наших союзников во время зимнего наступления. Они только и ждали возвращения на родину.
Узнав о капитуляции Японии, они кричали от радости, но их отъезд это не ускорило, скорее, даже наоборот. Теперь слишком много военных во всех концах света ожидало отправки домой. Нам велели набраться терпения, уверяя, что это якобы вопрос нескольких дней. Кто был настроен менее пессимистически, утверждал, что в году их всего-то триста шестьдесят пять.
Была середина августа, сезон муссонов. Независимо от того, лил ли дождь, одежда прилипала к телу. А когда он шел, то был теплым и мерзким. Речки вокруг лагеря несли желтую грязь с гор, а иногда – дохлых буйволов.
Именно тогда нам привезли нового пациента под капельницей, о котором ничего не было известно, он был изможден какими-то тяжелыми испытаниями и бредил по-французски.
Доктор Кирби, начальник полевого госпиталя, осмотрел его и велел положить в одной из пустых палаток, мы ее называем Карлайл, как шикарный нью-йоркский отель. Остальные палатки тоже носили названия отелей: «Плаза», «Дельмонико», «Пьер» и «Сэйнт Реджис». Поскольку я единственная говорила по-французски, мне поручили заниматься этим больным.
Мы положили его под москитной сеткой, он спал глубоким сном. Я поставила капельницу в изголовье кровати. Когда санитары ушли, доктор Кирби сказал мне:
– Толедо, пока мы не получим о нем сведений, не подпускайте к нему никого. А если он вздумает бежать, немедленно поднимайте тревогу.
– В таком состоянии?
– Ну у него дубленая шкура. Если верить тому, что он говорит в бреду, он пересек весь Тихий океан на плоту.
Я проводила Кирби до двери палатки. Там он передал мне полотняный мешочек цвета хаки размером с мою ладонь.
– Это висело у него на шее, – сказал он. – Внутри второй мешочек. Похож на старый носок, набитый жемчугом. Когда будет время, пересчитайте. Там лежит сертификат, Военно-воздушная база США, остров Джарвис, эти шутники даже указали точное число.
Прежде чем уйти, он посмотрел на спящего француза и добавил:
– Чего только не увидишь на этой войне.
Позже я пересчитала жемчужины. Заняло много времени. Их было 1223. В документе значилось 1224. Возможно, я просчиталась, а может быть, ошибся сержант по имени Д. К. Даун, которые считал их до меня. Во всяком случае трудно представить себе такого скупердяя, который пожелал преподнести своей подружке ожерелье из одной жемчужины.
В течение пяти дней я выхаживала незнакомца в соответствии с полученными указаниями, то есть главным образом старалась продлить его сон и следила за капельницей. Ночью, чтобы не ходить туда и обратно, я тоже спала в палатке, она находилась совсем на отшибе, далеко от нашей казармы. Оставшееся время я работала с остальными сестрами, и между двумя ливнями мы бегали окунуться в море, хотя освежиться в нем было невозможно.
Как-то утром, когда я второпях завтракала, доктор Кирби подсел напротив с чашкой кофе. Он сказал:
– Мы получили кое-какую информацию насчет француза. Грузовой самолет сделал посадку в Джарвисе на пути в Рангун, а поскольку не знали, что с ним делать, то переправили к нам. Его с плота подобрал вертолет где-то посреди Тихого океана.
Парень был без сознания, а плот болтало вокруг какого-то необитаемого острова.
– И никто не знает, кто он?
– Он сам нам, наверное, скажет. Пусть сначала проснется.
Он проспал до самого вечера. Огромные вентиляторы под потолком медленно разгоняли жару. Я сняла халат. И хотя надела самую тонкую из имевшихся белую блузку, с меня градом катил пот.
Когда он открыл глаза, я стояла к нему спиной, наклонившись над соседней койкой, и отбирала лекарства, стараясь навести порядок в аптечке. Внезапно я услышала позади себя его слабый, но отчетливый голос:
– Толедо!
Я вздрогнула от неожиданности и обернулась. Он смотрел на меня через москитную сетку и удивленно улыбался. Но я-то была удивлена гораздо больше, чем он:
– Вы меня знаете?
– Я видел вас на «Пандоре», – ответил он.
Я отодвинула полог, чтобы лучше рассмотреть его. Но не могла узнать.
– Вы тоже плавали на «Пандоре»?
– Нелегально, – сказал он, по-прежнему улыбаясь. – Никому ни слова!
Так, значит, это был он. На яхте каждое утро я убирала каюту мисс Шу-Шу. Нужно было быть слепой, чтобы не увидеть, что она втайне одаряла своими милостями какого-то мужчину. Я подозревала кого-то из команды или этого актера, который был с нами на борту. Вообще-то я не люблю копаться в грязном белье. Не ровен час, сам измажешься.
– Да, вот это неожиданность! – говорит мне француз. – А знаете, Толедо, вы совсем не изменились!
Он резко выпрямился, но я уложила его. Потом, засовывая ему в рот градусник, я сказала, что кто угодно смутится, если его опознают по заду, и что он должен будет мне объяснить, как это ему удалось. А еще, Толедо – меня так прозвали, потому что я родилась в Толедо, Огайо, на самом деле меня зовут Дженифер Маккина. Температура у него была совершенно нормальная, и я спросила, как его зовут.
– Морис, – сказал он, – можете звать меня Момо или Рири, как в детстве, хотя теперь мне это не нравится.
– Морис, а дальше?
– Мори Морис. В этом вся задумка. Можете звать меня Момо Рири или Рири Момо, я все равно догадаюсь, что речь идет обо мне.
– Вы француз?
– Француз и член «Свободной Франции»[24]. Генерал де Голль и все такое.
Я заметила, что вся Франция свободна, что Германия капитулировала весной, а Япония – в день его поступления в наш госпиталь.
– Где мы? – спросил он.
– В Бирме. Вас доставил сюда с Тихого океана наш самолет.
Тогда я увидела, что в его глазах появилось волнение. Он схватил меня за руку и воскликнул:
– Господи, сколько же времени я здесь нахожусь?
– Неделю.
– Там на острове остались две женщины совершенно одни! Нужно сообщить кому-то, чтобы их нашли!
Так я узнала в тот вечер, что мисс Эсмеральда все еще жива. Доктор Кирби вызвал двоих офицеров из Рангуна, и они больше часа допрашивали Мориса.
Выходя из палатки, один из них сказал мне:
– Либо этот лягушатник совсем свихнулся от ваших уколов, либо мир перевернулся, а никто не заметил. Вы что, тоже находились на этой чертовой посудине, когда онаутопла?
Я подтвердила, что «Пандора» потерпела кораблекрушение и что пропала молодая женщина, психоаналитик из Лос-Анджелеса.
– Где?
– Примерно в тысяче миль на юго-восток от острова Рождества. Мы шли в Гонолулу.
– Боже правый! – сказал этот офицер. – Более невероятной истории мне слышать не доводилось!.. Прищепки для белья!
И он ушел с приятелем, пребывая в полной растерянности.
Когда я принесла Морису настоящий обед – стейк, гороховое пюре, фруктовый салат в коробочке, он с аппетитом поел. Он достаточно спал последние дни, и спать ему не хотелось. Он долго говорил со мной, но почти ничего не сказал о том, что пережил после кораблекрушения. Сказал только, что видел мисс Эсмеральду, она жива и была вместе с одной чилийкой, удивительной девушкой, бывшей студенткой Академии искусств в Париже, которая свободно говорит по-французски. Что касается остального, похоже, ему обещали вырвать язык, если он хоть что-то расскажет о себе.
Говорил о детстве в Марселе, о своей бабушке, которую очень любил, о коллеже Иезуитов, где воспитывался. Рассказал о своем обручальном кольце. Он был женат на самой красивой и самой милой женщине, о какой может мечтать любой мужчина, но они расстались уже двенадцать лет назад, и невозможно надеяться, что она до сих пор ждет его. Однако ему хотелось что-то послать ей, и он забеспокоился о своих жемчужинах.
Я показала ему мешочек и честно призналась, что одной не хватает. Он сам их не пересчитывал, но думал, что пока его перевозили из Джарвиса в Рангун, украли все или, по крайней мере, добрую пригоршню. Он положил мешочек под матрас, и мы пришли к обоюдному согласию, что инцидент исчерпан.
Потом я пошла спать на свое привычное место у входа в палатку. Прошлые ночи я спала голой, только под москитной сеткой, но в его присутствии, конечно, уже не могла снять блузку. Я решила, что принесу ширму и буду спать, как раньше. Он еще долго говорил. Спрашивал в темноте:
– Вы спите, Толедо?
– Без задних ног.
И его понесло. Сообщил про все фильмы с участием мисс Шу-Шу, которые он посмотрел. Про жару. Про заведение в Мозамбике под названием «Колесо крутится». Про обезьянку, которая спряталась на дереве.
Утром он спал спокойно. Я пошла принять душ и выпить кофе. Когда я вернулась, его не было. Я побежала поднять тревогу, но тут заметила на пляже его самого или кого-то на него похожего, только в вертикальном положении, и нагнала его. Он закутался в простыню, чтобы прикрыть наготу. Его длинные волосы, мокрые от назойливого дождя, прилипли к голове, виден был только один глаз.
– Вы что, рехнулись? – спросила я.
– Нужно рехнуться, чтобы оказаться в такой дыре. И это Бирма? Я бы сказал Сент-Мари-де-ла-Мэр после вселенского потопа.
Я уложила его в кровать. Угрожать ему, как я предполагала, было бессмысленно. Я дала ему понять, что если не будет вести себя разумно до тех пор, пока его соотечественники не явятся сюда и не прояснят его положение, пострадаю только я. Меня уволят, выгонят из флота. Он замолчал на несколько секунд, а потом своим единственным глазом подозрительно взглянул на меня и заметил, что я в халате:
– Как женщина может так вырядиться? – спросил он презрительно. – А ведь вы хорошенькая и фигура отличная.
Вечером, когда он увидел меня в блузке, он только слегка вздохнул, не более того.
Принесли ширму. Я поставила ее возле своей кровати. Когда после многочисленных партий в шашки пришло время спать, я погасила лампу Мориса. Сняла в своем уголке то немногое, что на мне было, и тут услышала:
– Погасите и свою лампу, Толедо. Я вижу вас как в театре теней, хуже не бывает!
Мы еще долго переговаривались в темноте на расстоянии пятнадцати шагов друг от друга. Он меня смешил. Очень странное чувство – лежать голой в огромной темной палатке и смеяться с мужчиной. Я хочу сказать, что даже если он не видит тебя, волнуешься и в то же время хохочешь громче обычного и без всякого повода.
На следующее утро я пила кофе и неожиданно поймала себя на том, что смотрю на свое отражение в окне столовой, конечно, это бывало и раньше, просто я не обращала внимания, но тут я поняла, что влюбляюсь в него.
С тех пор как я служу во флоте, у меня было трое любовников. Первый – капитан мед службы, я тогда стажировалась в Сан-Диего. Он производил на меня сильное впечатление. Второй – лейтенант, прямо из военного училища, умудрился сломать себе ногу, выделывая какие-то кренделя на трапе. Когда я с тысячью предосторожностей старалась аккуратно улечься на нем, распростертом на своем ложе страстотерпца, он тысячу раз повторял:
– Потише! Потише! Ты мне раздробишь мениск!
Поскольку до высшего офицерского состава мне было не дотянуться, я пошла на компромисс, и третьим стал матрос из Техаса, но всего на одну ночь перед высадкой в Лейте. Я подражала свой подружке – медсестре, с которой мы развлекались вместе, и старалась забыть войну. Но не забыла ощущение этой странной давящей пустоты в сердце, когда влюбляешься.
Итак, можно себе вообразить мое настроение в тот день, когда я отправилась в «Карлайл». Морис, как назло, вел себя особенно мерзко. Суп, видите ли, невкусный. Рыба несъедобная. И еще требовал, чтобы я его постригла. Потом заявил, что я его обкорнала. Все время, пока я брила ему бороду, он сжимал кулаки, будто его пытают, или чтобы двинуть мне хорошенько, если его порежу. Потом я обнаружила, что для француза он выглядит совсем неплохо, а он заявил, что в жизни не видел такую уродину, ну разумеется, как он заметил, до того в Америке ему бывать не доводилось. В конце я уже не могла сдержаться:
– Ну что вам от меня нужно? Тут никто не посмеет так говорить со мной! Не хотите, не обращайтесь ко мне!
Я стояла возле его койки. И по-идиотски расплакалась, как будто можно плакать по-умному. Я убежала в полной уверенности, что он читает меня как открытую книгу. И вечером не возвращалась. Попросила, чтобы ему отнесли обед и туда подсыпали снотворное, по крайней мере, отдохнем от него, а ночью часовой подежурит.
Я вернулась в нашу казарму, меня горячо приветствовали мои товарки, и улеглась спать голой – вот радость-то! А позднее, выплакавшись, как всегда бывает, когда глупеешь, я заснула без задних ног.
Назавтра – то же наказание, те же капризы. Обед ему принесла Падди, темноволосая толстушка с брекетами на зубах для выправления прикуса и добродушной невозмутимостью добермана, которому оторвали хвост. Она не знала ни слова по-французски, даже, наверное, из ресторанного меню. Когда я спросила ее, как Морис, она ответила:
– Приятный с виду, но без царя в голове. Пришлось ему угрожать, умолять, называть сукиным сыном, а он все пишет и пишет кетчупом на простыне «Толедо».
Не нужно объяснять, как это на меня подействовало. Я дала себе слово продлить эффект до ужина. Занималась всем на свете и всеми пациентами, кроме него. Затем погрузилась в мыло, зубную пасту и шампунь. Намазала лаком ногти на руках и на ногах.
Поменяла блузку, шапочку, трусы, сандалии и марку дезодоранта.
На закате солнца, затянутого дымкой, прелестная белокурая куколка, только что вынутая из коробки, принесла нехорошему мальчику все, что могли придумать лучшие кухни, чтобы удовлетворить французский вкус: соевый суп с красным перцем, стейк из буйвола, запеканку из макарон, яблочный пирог и прелестную орхидею – символ роскоши и дружбы.
Если бы можно было читать в уме этой куколки, ну, конечно, если предположить, что таковой имеется, то обнаружился бы следующий план: она заходит в палатку, он потрясен ее красотой и просит прощения. Ну а потом – будь что будет. И вот, несмотря на все их несходство и хотя она сотни раз еще девочкой в Толедо, Огайо, слышала: «French, they are funny race.[25] Говорите по-французски?», она отдается ему на перебуренной кровати, в невыносимой жаре сезона муссонов.
Никогда ничего не сбывается так, как себе представляешь. Он так и говорил.
Когда я вошла, он отвернулся, руки скрещены на груди, под спину подложены две подушки. Он дулся. Я сделала вид, что смеюсь на ним. Хотела поставить перед ним поднос. Он его отодвинул. Тем хуже для него. Я поставила эти вкусные блюда на соседнюю койку и ушла.
Ночью вернулась. Я уже не была куколкой. Была вымокшей под дождем медсестрой, неспособной понять мужчин, я просто делала обход. Зажгла лампу у него в изголовье. К ужину своему он не прикоснулся. Он не спал. Смотрел на меня грустными глазами, простыня измазана кетчупом, но отогнута так, будто он старался показать, что возраст капризов остался позади. Я сказала:
– Главный повар не будет в восторге. Этот черный из Вашингтона очень высокого о себе мнения, очень ревниво относится к своим правам. Он крупнее вас, и я не удивлюсь, если после того, как вы поправитесь, он расквасит вам физиономию.
Он пожал одним плечом – правым или левым, уже не помню. Даже не улыбнулся и сказал:
– Вы не знаете, что это такое, Толедо. Годы на войне без женщины.
– Все мои пациенты это говорят.
– Ну нет! Вы действительно не знаете.
– Но на острове вы же были не один?
– На каком острове? – сказал он. – Я там и часу не пробыл. Только успел узнать Эсмеральду и пообещать обеим, что их спасут. Надвигался тайфун.
Он протянул руку, чтобы я подошла ближе. Я дала свою. Другая его рука скользнула мне под блузку. Я осторожно оттолкнула ее. Я ему сказала:
– Вы ведете себя неразумно, Морис. Почему вы не поели?
Он слегка выпрямился, и в его глазах я прочла ярость и безрассудство.
– Не поел? Зачем, спрашивается? Вы знаете, что меня ждет, когда я отсюда выйду? Расстрел!
Он перевел дыхание и глухо выкрикнул:
– Я дезертир!
Я просто села. Опустилась на край его кровати где-то на уровне его колен. Я сказала:
– Но это невозможно!
– Я де-зер-тир!
Я надолго онемела. Смотрела на него. Он опустил голову. Я взяла его за руку и спросила шепотом:
– А почему вы дезертировали?
– Вот именно. Потому что забыл, как выглядит женщина.
Наверняка он ломал передо мной комедию, но он сжимал мою руку, я видела слезы в его невероятно черных глазах с длинными ресницами, таких длинных я не видела в жизни. Его было жалко. Да, жалко, и мое сердце переполнилось волнением и жалостью. Я шепнула:
– Что вы хотите?
Он грустно приподнял левое плечо, а может быть, правое, но не то, что в первый раз.
– Вы прекрасно знаете, что я хочу, – сказал он, не глядя мне в глаза, – я даже не буду вас касаться.
Когда я задавала ему этот вопрос, я, в общем-то, представляла себе, что может доставить ему удовольствие. Теперь я ничего не понимала, кроме того, что, наверное, выгляжу идиоткой.
На всякий случай я встала. Его взгляд обратился на меня. Нетрудно было прочесть в нем, что я уже поступала так, как он хочет, и теперь он ждал продолжения, но я уже чувствовала, что плохо соображаю. Мы долго смотрели друг на друга, ни у кого из нас даже мускул не дрогнул, но мне стало так неловко, что я сказала ему:
– Вам весело? Мне нет!
Я выскочила из палатки, налетев с ходу на полог, служивший дверью в «Карлайл». Я повернулась и бросила ему:
– А вы сообщили нашим офицерам, что вы дезертир?
На сей раз он пожал обоими плечами.
Я под дождем побежала в нашу казарму. У входа болтали двое солдат и офицер. Они осведомились, в каком настроении пребывает лягушатник. В таком маленьком лагере, как у нас, новости распространяются мгновенно. Я сказала, проходя мимо:
– Все в порядке.
Поверили они или нет, не мне судить.
Следующие два дня я вела себя невозмутимо, как сфинкс. Ходила к Морису только в халате по медицинским делам. Запихивала в рот градусник, ни слова не говоря. Температура у него была нормальная, давление приличное, белки в цвет зубов, а мужское достоинство целомудренно спрятано под простыней. Когда я злобно потащила ее на себя, чтобы заменить на чистую, он дернул в свою сторону с такой силой, словно от этого зависела многовековая честь Франции. Как угодно. Я унесла сменную простыню с собой.
Но как пел Армстронг: «Господь, зачем ты сотворил бесконечную ночь?» Я немножко плакала и сильно себя казнила. В основном за то, что не поняла, о чем меня просил Морис, когда я стояла возле него. Все было ясно, и если подумать, не намного сложнее, чем под прикрытием ширмы. Разве я до этого не решила, что позволю ему гораздо больше?
Наверное, вовсе не обязательно рассказывать о том, что произошло в третью ночь, но я все же расскажу.
Крепко завязав дверь в палатку, я снова поставила ему на колени поднос с едой. Я очень сурово сказала, чтобы хватило смелости прямо взглянуть на него:
– Будете есть, если я это сделаю?
Он подсмотрел на меня доверчивым взглядом. И кивнул – договорились.
Я отошла ровно на три шага, устремив глаза на невидимый горизонт, как учили в Сан-Диего. Прямая, как адмиральская шпага, я расстегнула пояс на блузке и одну пуговку на груди, потом вторую. Я уже двадцать раз прокрутила эту сцену в своем воображении, но мне стало стыдно, и я не смогла продолжить. Я посмотрела на него. Он взял тарелку и быстро проглотил ложку пюре.
Я слышала, как с трудом крутятся вентиляторы. Я была вся мокрая. Он смотрел на мою грудь в вырезе блузки так, словно она была самой красивой и самой нежной. Я смело расстегнула третью пуговицу дрожащими пальцами, потом последнюю – с ужасом, для этого мне пришлось нагнуться.
Ни за что не догадаетесь, что он сказал мне, когда я, покраснев как рак, молча сбросила блузку на пол. Он не умолял меня, как мне грезилось по ночам, снять остальное – трусики, которые я одолжила у другой медсестры, потому что они были отделаны кружевами. Он прошептал:
– Медленнее!
И снова откинулся на подушки, уставившись в пустоту, положи он тыльную сторону руки на лоб и слегка покашляй – ну вылитая Грета Гарбо!
Это сняло напряжение. По собственной инициативе я грациозно сбросила трусики подружки на самые щиколотки, и даже если мне пришлось покачиваться, чтобы они смогли сползти с ног на пол, то это меня только развеселило. Разумеется, я собиралась оставаться в туфлях до победного конца, поскольку на каблуках ноги выглядят стройнее, но это вовсе не вынудило Мориса не касаться меня, как он обещал. Я не успела их сбросить, а уже оказалась целиком в его власти. Кстати, шапочка медсестры тоже осталась на голове.
Мне и до этого случалось влюбляться. Но даже не сравнить с тем, что стало со мной очень скоро. Я полюбила его ум, чувствительность, его душу, все что угодно. Но то, что он делал со мной, нельзя выразить словами.
До тех пор я всегда держала себя в руках, не поддавалась ни грусти, ни восторгам, и до сих пор считалась довольно спокойной. Не знаю, заметили ли другие перемену во мне, удивило ли их это, возмутило или позабавило? Никто ничего не сказал. Я-то знаю, что мои вопли могли взбудоражить весь флот.
Во второй день сентября, в тот самый, когда подписали перемирие, Морису дали халат, какое-то белье и ботинки. Он долго разговаривал с доктором Кирби. В ожидании приказа свыше тот решил, что француз останется под моим присмотром, но при условии, что не будет выходить из палатки, за исключением ежедневной прогулки, ограниченной колючей проволокой на пляже. А мне он сказал:
– Делайте, что угодно, Толедо, но чтобы о нем речи не было до нашего отъезда.
Потом через Рангун пришли новости с Джарвиса. Мне дали прочесть сообщение. Я бросилась к Морису. Он в это время изо всех сил колошматил мешок с песком, который притащил в палатку. Он был в трусах цвета хаки, и с него градом лил пот. Я сказала ему:
– Ваших двух подружек отыскали в Тихом океане. Их везут в Сан-Франциско.
Он был доволен, но слишком запыхался и не мог говорить. Он взял полотенце, промокнул лицо и торс. Я добавила:
– Мисс Эсмеральда утверждает, что ты прожил на этом затерянном острове почти три года.
Безмолвие.
– Ты мне еще говорил, что та, вторая, чилийка. В телеграмме говорится – японка.
– Чилийка, японка, какая разница?
Я пальцами оттянула глаза в сторону, чтобы показать разницу.
– Послушай, – сказал он мне. – Это потрясающая девушка. Я не хотел, чтобы у нее были неприятности с соотечественниками.
Он сел и стал снимать повязки на руках, он их наматывал, когда колотил по мешку.
– К тому же, – сказал он, – у нее глаза вовсе не раскосые. Уверяю тебя, она удивительно похожа на чилийку.
– И ты там спал с обеими?
Он посмотрел на меня, понял, что любое слово для меня лучше, чем молчание, и ответил, продолжая разматывать свои повязки:
– Знаешь, поймать их было совсем не просто.
Той же ночью, когда мы лежали на узкой кровати, мне в голову пришел другой вопрос:
– Если ты все время после кораблекрушения жил на этом острове, из какой же армии ты дезертировал?
– Как ты думаешь, зачем я прятался на «Пандоре»?
– Чтобы заниматься гадостями с мисс Шу-Шу.
– Нет, – сказал он. – Я сбежал из военной крепости. Это значит, что я еще считался солдатом.
Тогда он рассказал мне, что его пожизненно осудили за преступление, которое он не совершал. Когда он объяснил, какое именно, я поняла, что он и вправду не мог его совершить.
Я просмотрела устав Военно-морских сил США, но не нашла ничего похожего на случай Мориса. Когда представилась возможность, я спросила у одного летчика из «Дельмонико»[26], сбитого над Арканом, как у нас поступают с заключенным-военным, совершившим побег во время войны. Летчика звали Джим или Джек Форсайт, из Вирджинии. Он сказал:
– Пристрелят, только и всего. А если решат сэкономить на пулях, пошлют на передовую и оставят там до конца. Всяко пристрелят.
– Вы уверены?
– Как то, что я сын своей матери.
– А если его поймают, когда война кончится?
– Тоже пристрелят. И пули экономить уже не нужно.
К счастью для моего морального духа, с тех пор, как Морис получил от меня по полной программе, он уже не пытался меня разжалобить по поводу своей несправедливо ранней кончины.
– У меня есть время, пока обо мне вспомнят, – сказал он мне. – К тому же и так полно мертвецов, все уже устали.
Он пользовался короткими передышками после дождя и гулял по безлюдному пляжу. За решеткой лагеря лежали затопленные рисовые поля, а совсем далеко проглядывала зелень деревьев. Ни единой деревни, насколько хватало глаз, ни единой пагоды, ничего, напоминавшего о том, что мы в Бирме. Он смотрел на все это и говорил мне:
– Вода всюду одинаковая. Знаешь, мы, наверное, происходим от странных существ, живших сперва в воде? Я Рак по знаку гороскопу. Это знак воды, единственный из всех, которым управляет Луна. А ты?
– Рыбы.
– Ты мне нравишься, – сказал он.
На самом деле он предпочитал Тельцов. Его жена была Телец, его друзья. Я об этом раньше не думала.
Мы гуляли по пляжу. Иногда купались. К сожалению, рукава реки приносили много обломков и мусора. Я меньше загорела, чем он, а зад у меня был совсем белый и мне было неловко. Об этом тоже я раньше никогда не думала.
И наконец, наступила знаменитая ночь Чу-Янг. Это всегда начало сентября. И все, о чем я рассказываю, произошло очень быстро.
На закате солнца я принесла Морису ужин, как обычно. Пока он ел, сидя за столом из дерева, который сюда принесли по моей просьбе, я целовала его в шею, потом засунула руку в его трусы цвета хаки, всячески его провоцируя. Колотя по этому мешку, он накачал себе мускулы на плечах и спине, и настроен был добродушно. Он говорил мне:
– Толедо, прекрати, ну что с тобой! – но по-настоящему разозлить его мне не удалось.
Неожиданно вдалеке зазвонил колокол на кухне. Морис резко перестал жевать, с каким-то испугом прислушиваясь, глаза мутные, как при пробуждении ото сна.
– Что это?
Я впервые видела его таким, но и вправду колокол этот звонил очень редко. Им раньше пользовались англичане, которые занимали этот лагерь до нас. Я сказала:
– Ничего особенного. Это сигнал. Означает, что Чу-Янг прибыл из Рангуна играть в карты.
– Кто?
– Чу-Янг. У него кличка Китай-Наши-Деньги-Отбирай. Никто никогда не сумел его обыграть.
Морис поднялся, глядя на дверь. Он глубоко дышал, наверное, чтобы отогнать охватившее его волнение. Он спросил меня:
– А играет он по-крупному?
Я про это ничего не знала, меня совсем не интересовали эти партии, где наших солдат обдирали как липку. Я перехватила его взгляд, направленный на матрас, где он прятал свои жемчужины. Я прошептала:
– Нет! Только не это!
Теперь я опишу вам, как выглядел «Карлайл» шесть часов спустя. Сигаретный дым застилал свет от ламп. На улице шел дождь, было только слышно, как барабанят капли. Выключили вентиляторы, чтобы не мешать игрокам. Зрители, не проронив ни слова, окружили столы в центральном проходе. Пришли две сиделки, свободные от дежурства, три медсестры, выздоравливающие американцы и англичане, и полтора десятка потных расхристанных личностей сидели, кто на стульях, кто на кроватях, поближе к столу.
По одну сторону восседал Чу-Янг в форме китайского генерала, бритый череп, глаза – две темные щелки, застывшее невозмутимое лицо. Рядом стояла его неизменная спутница, она всегда появлялась, когда требовалось отбирать у нас деньги, Шери-Чен, молодая, надменная и очень красивая китаянка в шелковом платье с огромным декольте. Она стояла неподвижно, не дрогнув ни единой накладной ресницей, шевелилась только, когда подносила к губам длинный китайский мундштук.
По другую сторону стола сидел Морис в бежевых брюках и гавайской рубашке, одолженных у матроса с «Плазы», и аккуратно бросал жемчужины в чашу крошечных золотых весов, чтобы уравновесить ставку противника. В начале партии у Чу-Янга вообще не было жемчужин. Он ставил одиннадцать долларов против одной. Теперь у него их было много, и с каждой игрой их количество росло.
Это была странная игра: перед ними лежала колода карт, и каждый по очереди брал верхнюю: тот, кому доставалась старшая карта, выигрывал.
Все осложнялось, если они вытаскивали одинаковые по старшинству. Тогда Морис победоносно восклицал: «На штурм!», а Чу-Янг молчал. Он никогда не выказывал эмоций. Затем каждый снова снимал карту, причем очень медленно, чтобы позлить противника и показать собственную хитрость, Чу-Янг открывал свою и забирал жемчуг, даже не интересуясь, что выпало Морису.
В три часа ночи Чу-Янг проиграл не больше шести партий. За ним ходила слава, что больше семи он вообще никогда не проигрывает, сколько бы не длилась игра. Когда карты заканчивались, колоду складывали заново, поэтому можно было не останавливаться. Я вполне логично рассудила, что эта игра будет длиться до тех пор, пока не закончатся жемчужины.
Между двумя ставками Морис вытирал пот со лба тыльной стороной руки, отхлебывал глоток рисовой водки, делал затяжку и заглядывал в старый носок – проверял, сколько жемчужин осталось.
На рассвете уже не осталось ни одной. Он положил на весы три последние, Чу-Янг уравновесил чашечки и вытащил валета. Морис выложил семерку. В палатке раздался гул разочарования. Он усилился, когда китаец поставил свой жемчуг против старого носка, и тоже выиграл.
За это время многие ушли спать. Те, кто продержался до конца, тоже собирались последовать их примеру. Это были двое британцев и трое американцев, на плече одного из которых, сержанта Уилкинсона, дремала моя напарница Вирджиния. Я стояла возле Мориса. Он был переполнен алкоголем, табаком и усталостью, не сводил глаз с изящных рук Чу-Янга, которые перекладывали жемчуг в носок. Внезапно он расправил плечи, в глазах проступили слезы гордости, и он крикнул:
– Подождите! Я не сказал, что игра закончена. У меня еще осталось наследство бабушки!
Я обняла его и сказала в отчаянии:
– Нет, Морис! Умоляю тебя! Не делай этого!
Он оттолкнул меня. С вызовом и злостью смотрел на Чу-Янга. Глаза Чу-Янга были, как две непроницаемые щелочки. Тогда Шери-Чен наклонилась и прошептала несколько слов на ухо спутнику. Две щелочки стали еще уже, но Чу-Янг, откинувшись на спинку стула, спросил по-французски:
– Глубокоуважаемый союзник произнес слово наследство, я не ошибся?
Даже не понимая смысла сказанного, те, кто собирался уходить, вернулись и окружили стол.
Морис налил себе бокал и выпил его залпом. Зажег сигарету. И выпустил кольцо дыма. Он сказал с каким-то просветленным лицом:
– Когда я маленьким жил в Марселе, моя бабушка всегда одевалась только в черное, даже летом, потому что собиралась носить траур по дедушке до конца жизни…
Для моих соотечественников и двух британцев я перевела:
– Он был ребенком. Его бабушка была вдовой.
– И к тому же она бедствовала, – рассказывал этот молодой человек, оказавшийся так далеко от дома. – И чтобы немного заработать, она ходила по домам по всему кварталу ля-Бель-де-Мэ. Мужественно карабкалась вверх по лестницам, уцепившись за перила, в свободной руке держала кошелку и черный зонт, с которым никогда не расставалась.
Нажимала на звонок. Она едва могла перевести дух и унять сердцебиение, как дверь открывалась и на пороге появлялся мужчина в майке, за его спиной стояла женщина в пеньюаре. И мужчина, которого бабушка оторвала от газеты, говорил ей:
– Нам ничего не нужно!
– Тем лучше, – отвечала она, – потому что я ничем не торгую. Но если у вас все есть, может быть, у вас остались пустые тюбики от зубной пасты? Я собираю их для переработки вторсырья.
Иногда мужчина пытался заявить, что у них в семье никто не чистит зубы, но жена толкала его локтем в бок, и он нехотя шел поискать. И пока женщина в пеньюаре оставалась наедине с моей бабушкой, которая стояла, опираясь на стену и глядя прямо ей в глаза, та говорила:
– Если хотите, мы теперь не будем выбрасывать тюбики, а будем собирать их. Вам придется тогда заглядывать к нам время от времени.
Таким образом, бабушка несколько недель спустя уже наполняла свою кошелку доверху. А потом продавала свинец на переработку. Разумеется, это приносило жалкие гроши, но послушайте, что было дальше.
Она храбро взбиралась по другим лестницам, и перед ней открывались другие двери, и в одной из них показался пенсионер в халате, который уже держал приготовленные пустые тюбики. И пока она запихивала их в свою кошелку и отпускала ему комплименты за соблюдение правил гигиены, тот переминался с ноги на ногу, а потом робко произнес:
– Теперь мы оба остались одинокими, мадам Изола, у меня хорошая пенсия, я бывший железнодорожник. А почему бы нам не пожениться?
Тогда моя бабушка пронзила его взглядом и, покраснев, парировала:
– За кого вы меня принимаете? Я всю жизнь принадлежу одному мужчине! Никто никогда не посмеет сказать, что я даже смотрела на кого-то другого!
И она ринулась к лестнице, спасаясь бегством от этого гнусного типа, но пенсионер, который раскаивался, что задел ее гордость верной супруги, удержал ее.
– Прошу вас, не уходите вот так! Возможно, у меня есть для вас что-то интересное!
Он вытащил две пустые винные бутылки со свинцовыми оболочками на горлышках. Бабушка оторвала свинец и засунула в свою кошелку со словами:
– Мне все интересно. Я сдаю вторсырье на переработку.
Понемногу ее охотничьи угодья расширились до бульвара Лоншан, улицы Сен-Фереол, Прадо, а потом туда вошел весь Марсель. На границе солнца и тени, накинув на грудь лямку, в полном изнеможении, она двумя руками тащила теперь по мостовой тележку, полную металлолома. Она шла, не обращая ни на кого внимания, глядя прямо перед собой, ее черный зонт был прикреплен к тележке. Моя бабушка походила на трудолюбивого муравья.
– Когда я сбежал из того пансиона, куда меня вынуждены были поместить, поскольку нас бросил негодяй-отец, – продолжал молодой человек, прочистив горло, чтобы не выявить своих чувств, – то я спрятался у нее.
Тогда она жила на бульваре Насьональ, на втором этаже в крохотной квартирке, где раньше жила моя мать и где я родился. Там была кухня, одна комната и узкая комнатенка, где все еще стояла моя детская кроватка.
В кухне мы жили днем, над раковиной был сделан фильтр для воды, а окно выходило на бульвар. Перед тем как я попал в пансион, я поджигал бумажки и кидал их из этого окна на тротуар. Сам не знаю, для чего я это делал, вы же понимаете, иногда бывает трудно объяснить самому себе то, что так хотелось сделать, когда тебе было пять или шесть лет, а словами выразить вообще невозможно. Как раз в моем случае словами мне служили горящие бумажки, которые приводили в ярость прохожих.
Я помню, что в тот день, когда я явился к ней пешком из Труа-Люк, что было для меня большим испытанием, она сперва увидела только маленького грязного, голодного мальчугана. Она вымыла меня с ног до головы в тазу, завернула в большое полотенце и посадила за стол, покрытый клеенкой. Пока я с аппетитом поедал поленту, щедро политую соусом и посыпанную пармезаном, она сидела рядом и сказала, долго смотрев на меня с грустной нежностью:
– Бедненький мой, что же с тобой будет? Кем ты вырастешь?
Я ответил ей правду:
– Не знаю.
– Но кем бы тебе хотелось стать больше всего?
Я немного подумал и неуверенно предположил:
– Доктором?
Она растирала для меня банан с сахаром.
– Это не ремесло, – сказала она мне. – Тебя вызывают днем и ночью, ты становишься рабом всех и вся. Нет, ты должен заняться чем-то другим.
Еще добрую минуту мы молча смотрели друг на друга. На самом деле мне по душе была одна профессия – боксер. Тогда старшие мальчишки, которые дразнили меня макаронником, меня бы боялись, я бы разогнал их сам, без помощи бабушкиного зонта. Увы, я не мог сказать ей про боксера – одна-единственная моя царапина становилась поводом для обсуждения со всеми соседками на неделю. Я добавил:
– Ну тем хуже. Тогда я буду рассказывать разные истории!
Она уже была старенькая и не сразу понимала, о чем речь.
– Это что значит, рассказывать разные истории?
Я сказал, взяв тарелку с банановым пюре:
– Ну а что такого? Как в кино показывают. Ты же сама знаешь!
Последние фильмы, которые бабушка смотрела в кино, были с участием Перл Уайт[27], но она читала афиши на улице и была отнюдь не глупа. Тогда она спросила меня в недоумении:
– А что, это приносит деньги?
Я честно ответил:
– Не знаю.
Вздох. Она встала и открыла стенной шкаф рядом с плитой. Вернулась с картонной коробкой из-под сахара рафинадного завода в Сен-Луи и открыла, поставив на клеенку.
Коробка была доверху наполнена банкнотами, аккуратно сложенными в пачки, перетянутые резинками. Столько денег я в жизни не видел. Я глубоко вдохнул и спросил:
– Скажи, а сколько у тебя таких коробок?
– Девять! – ответила она с гордостью. – А если я еще поживу, их станет вдвое больше! Это твое наследство!
Она наклонилась надо мной, от нее вкусно пахло ее обычными духами, названия которых я не знаю.
– И теперь, – сказала она шепотом, потому что это был наш общий секрет, – ты сможешь рассказывать любые истории и никогда не будешь ничьим рабом!
Я вижу ее очень отчетливо, в маленьком черном платье, которое она носила, не снимая, седые волосы собраны в пучок, и вид у нее очень довольный, ведь мы очень правильно решили, что нужно делать.
– А теперь я дам тебе совет, – добавила она, закрыв коробку. – Когда вырастешь и станешь, как все мужчины, бегать за женщинами, твой бедный дедушка тоже не был исключением, очень внимательно выбирай, пока не решишь окончательно. Твое наследство должно достаться только той, которая закроет тебе глаза.
Морис замолчал, грустно разглядывая свой стакан. Все, сидящие за столом, были растроганы его рассказом, даже те, кто услышал его в моем переводе.
А потом Шери-Чен нагнулась и прошептала несколько слов на ухо китайцу, и тот сказал сладким голосом:
– Может быть, мой глубокоуважаемый соперник потрудится указать мне, где сегодня находится содержимое коробок из-под сахара?
– В банке, – ответил Морис, – разумеется, швейцарском.
Чу-Янг поднял глаза-щелки на своего злого гения, а та опустила длиннющие ресницы в знак согласия.
– Хорошо! – сказал он. – Тогда мы сыграем на квит или на удвоенную ставку на наследство вашей бережливой и глубоко почитаемой бабушки.
И он положил на середину стола старый носок, набитый жемчужинами.
Морис снял карту первым. Я стояла у него за спиной, и мое сердце запрыгало в груди, когда я увидела ее: бубновый туз. Он швырнул его победоносным жестом Чу-Янгу. Раздался шепот, и Вирджиния Козентино, не сдержавшись, захлопала в ладоши и стала вслух выражать свою радость.
Только китаец и китаянка оставались невозмутимыми. Чу-Янг аккуратно положил свою карту поверх карты Мориса. Это был туз пик.
– На штурм! – впервые за всю игру произнес он.
Они снова взяли по карте. Я увидела карту Мориса, когда он посмотрел на нее, и все прочли на наших лицах, что ему не повезло. Он в отчаянии бросил семерку, а генерал – десятку.
Чу-Янг не стал напрасно тратить время на никчемные китайские утешения, а достал из кармана френча записную книжку и ручку. Уже рассвело и дождь перестал. Я увидела, как Морис в полном отчаянии начал писать первые слова о том, что признает долг. Я не смогла сдержаться и крикнула:
– Ну нет, постойте! У француза еще кое-что есть!
Я сорвала шапочку, глаза мои застилали слезы и ярость, и подошла к бритоголовому генералу:
– Ставьте на кон меня!
Нельзя описать словами, какой это произвело эффект на окружающих. Вирджиния Козентино вцепилась мне в руку, но не могла произнести ни слова. Морис поднялся, чтобы удержать меня. Я изо всех сил вырвалась и смотрела прямо в лицо китайцу. Он откинулся на спинку стула, положив ладони на стол, и сказал:
– Не интересует.
Я побежала к аптечке. Вернулась с семью прищепками для белья. Семь самых обычных деревянных прищепок, которые я сняла с веревки для сушки простыней, за кухней. Ну а что делать с этими семью прищепками, я рассказывать не буду, не просите.
Изумление наблюдавших за игрой сменилось испугом, один только Морис снова сел на стул, обхватив голову руками, а Шери-Чен снова склонилась к уху спутника. Пока она что-то ему говорила, глаза китайца, остановившиеся на мне, стали еще уже, превратившись в две черные черточки на мраморном лице.
Наконец Чу-Янг собрал прищепки обеими руками и молча бросил их на середину стола.
Я снова встала за спиной Мориса. Вцепилась в его плечи и почувствовала, как понемногу к нему возвращается храбрость и он выпрямляется. Было так тихо, что слышно было, как за рисовыми полями кричат птицы.
В колоде оставалось не так много карт. Всего четыре. Китаец хотел было собрать уже игравшие карты, но Морис, набычившись, жестом остановил его.
Затем внезапно мышцы на его плечах снова напряглись, и он сказал спокойно:
– Ты первый. Твоя очередь.
Китаец снял карту. Морис взял свою и взглянул на нее снизу, так что мне было не видно. Китаец показал десятку. Все затаили дыхание.
Тогда Морис, вместо того чтобы показать свою карту, положил ее лицом на стол. Не спуская глаз с противника, он тихо произнес с некоторой жестокостью в голосе:
– Моя карта выше твоей. Я уже отыграл свое наследство. Но если хочешь, бери вторую, и тогда мы ставим на кон все.
В колоде теперь остались только две карты. Чу-Янг послушал то, что шепчет ему Шери-Чен. Несколько раз дернул подбородком. Потом сказал:
– Я убежден, что мой соперник не станет так по-детски запугивать меня, не отдавая себе отчет в значении слов. Могу ли я спросить, действительно ли он сказал: «Ставим на кон все?»
– Ты правильно расслышал, – ответил ему Морис.
Тогда Чу-Янг вытащил из правого рукава длинный футляр из черного лака. Прежде чем положить его на стол между ними, он раскрыл футляр, и мы увидели, что это бритва.
На сей раз зрители инстинктивно отпрянули, кроме меня, я еще ничего не понимала и цеплялась за плечи Мориса.
– Все против всего, – медленно произнес Чу-Янг. – Деньги, плотские утехи, наша жалкая жизнь – все это ничто по сравнению с красотой игры.
Я взмолилась:
– Нет, Морис, нет!
Но меня от него оттащили. Он велел мне знаком сохранять спокойствие. Пригвоздив ногтем карту к столу, он сказал Чу-Янгу:
– Мне кажется, ты слишком разговорился, генерал. Почему ты не играешь, чего ждешь?
Китаец протянул руку, поколебался, взял полагавшуюся ему карту. Мгновение он смотрел на нее, но лицо его оставалось бесстрастным. Наконец он открыл валета пик.
Теперь все смотрели на Мориса, но он тоже ничем не выказал своих чувств. У него было лицо человека, который смотрит прямо в лицо своей судьбе. А если он блефовал? Мы все задавали себе этот вопрос, а Чу-Янг и Шери-Чен были в этом уверены.
Он щелчком перевернул карту. Это была дама червей!
От радости все бросились обниматься. Сержант Уилкинсон заиграл на своей гармонике буги-вуги. Вирджиния Козентино танцевала с одним из наших, я – с британцем.
Морис продолжал сидеть, подперев руками подбородок, его гавайская рубашка намокла от пота.
Генерал Чу-Янг молча поднялся. Надел кепи, взял со стола бритву и ушел своей привычной походкой. Он лишь две секунды помедлил у выхода из палатки, глубоко вдыхая утренний свежий воздух, а потом скрылся.
Никто так и не узнал, что стало с Китай-Наши-Деньги-Отбирай. Возможно, он покончил собой, а может быть, нет. Но в Бирме, в долине Иравади, говорили, что именно он выдал беглого француза.
Последнее, что сохранилось в памяти от этой ужасной ночи, это Шери-Чен – она неподвижно стоит у стола, как будто ей ни до чего нет дела. Держится очень прямо в своем шелковом платье с огромным декольте, а взгляд ее больших загадочных глаз устремлен на Мориса, и она невозмутимо курит сигарету в длинном мундштуке.
В следующие дни разговоры были только о возвращении домой. У каждого были свои источники информации, и ходили самые разные слухи, но прошла одна неделя, за ней другая, и не было никаких признаков, что кто-то интересуется нами, разве что медсестры, и я в их числе, получили анкеты для заполнения.
Только одна Падди решила остаться служить на флоте. У нее не было ни семьи, ни парня, и она мне сказала по секрету, что специально нанялась на минный тральщик после Гвадалканала, и все три недели ни одного члена экипажа не смутили такие нюансы, как габариты ее задницы или брекеты для исправления зубов. Позднее я получила от нее открытку со штемпелем оккупационной части в Токио. Она написала только несколько слов: «Погрязла в грехе».
Что касается меня, до того как мой грех принесли мне на носилках, я строила планы вернуться во Флориду и там вместе с Бесси Данкан, напарницей с «Пандоры», попытать новое коммерческое счастье. Под мои сбережения и выплаты по демобилизации мы могли взять кредит на покупку симпатичной яхты и катать туристов ловить крупную рыбу или могли бы открыть бар с кубинской музыкой, или издавать газету объявлений, или продавать на пляже хот-доги. Теперь я просто не знала, что мне делать.
Я не могла представить себе, что вернусь в Америку, бросив Мориса на произвол судьбы. Я обратилась за помощью к доктору Кирби, несмотря на то что он неоднократно заявлял, что не желает ничего слышать. Как поступить с французом в случае нашего экстренного отъезда?
Разве мы не обязаны о нем позаботиться, коль скоро он нам поручен, и забрать его с собой?
– Французы возвращаются в Индокитай, – сказал мне Кирби. – И если его должны куда-то репатриировать, то только в Сайгон.
А потом, заметив, что я с трудом сдерживаю слезы и опустила голову, он взорвался и смел со стола бумаги:
– Полный бардак! Разве я когда-нибудь что-нибудь вам запрещал во время этой идиотской войны? Усыпите его, мумифицируйте, разрежьте на кусочки, чтобы запихнуть в сумку, переоденьте младшим лейтенантом, медсестрой или шимпанзе, да делайте с ним, что угодно, когда мы отчалим отсюда! Только чтобы я ничего не знал!
Тем же вечером в палатке я разработала подробный план вывоза Мориса в Америку. Его шрамы на теле, увы, не похожи на военные раны, но никто не станет в них вглядываться. У него будет моя фамилия – Маккина, Джереми Маккина, поэтому подойдут все документы, на которых будет указан мой инициал. Он будет храбрым американским санитаром, которого ранили во время японского отступления. Могу даже наложить ему гипс на левую ногу, расписанный пожеланиями и подписями, как на настоящем.
– Ничего никогда не случается, как задумано, – повторял Морис. – Забудь про гипс. Я не умею бегать на одной ножке.
Забрали его в воскресенье в середине сентября, ближе к вечеру.
Уступив его капризу, несмотря на жару, я снова наделу свою летнюю морскую форму. Думаю, это всем понятно. Я принесла сумку с вещами в палатку. И пока я переодевалась, он все время сидел ко мне спиной. Впервые за год я пристегивала к поясу капроновые чулки и напялила дурацкую шапку. Даже галстук не забыла.
Осмотрев и ощупав меня, обцеловав и обласкав, он хорошенько помял меня, напрочь лишив белой блузы и самолюбия, пожелал меня стоя, я осталась в туфлях на каблуках, а грудью лежала на столе, который по случайности именно в этот день был заставлен флаконами со всевозможными лекарствами, которые позвякивали в ритме моих стонов. Я закрыла глаза и чувствовала, что вот-вот отключусь и телом, и душой, когда Морис вдруг резко прекратил наши игры. Это было жутко бесчеловечно, и уж не помню, как я взмолилась, но он закрыл мне рот рукой. И тут я услышала вслед за ним, как по лагерю на всей скорости несется машина.
Не знаю, как я сумела, но, одернув юбку, пошла к двери в ту секунду, когда машина с диким скрежетом тормозов остановилась возле палатки. Я, как попало, застегнула блузку, прежде чем открыть полог.
Это был джип с лотарингским крестом, оттуда выпрыгнул здоровенный французский полковник. Его сопровождали двое: шофер и капрал. Все трое были в полевой форме.
Полковник закинул в джип свою каску и двинулся ко мне. Седые волосы, резкие черты лица. Манерой он мог бы походить на Джона Вейна[28], если бы тот был злым. От его взгляда не ускользнуло, и я это заметила, что я занималась не своими прямыми обязанностями. Я была растрепана, галстук съехал набок, а щеки пылали.
– Полковник Мадиньо, – сказал он мне.
Голос у него был такой же грубый, как и манера врываться в чужие жизни.
– Простите, полковник, – я тут вздремнула.
Он с размаху ударил себя по щеке, чтобы убить комара. Мое времяпрепровождение интересовало его не больше, чем жизнь этого несчастного насекомого.
– Я приехал арестовать человека, который находится в этой палатке.
– Арестовать? – крикнула я. – Это невозможно!
В полном смятении я раскинула руки, преграждая ему вход. К счастью, брезентовая дверь за мной была закрыта. Я перешла на тон, более допустимый по субординации:
– Это абсолютно невозможно, полковник. Он в коме.
– Ну и что?
Он опустил мне одну руку, чтобы войти. Но я загородила дверь всем телом и не пускала.
– Полковник! Прошу вас! Мы изо всех сил пытаемся его спасти! Он слабеет изо дня в день! Дайте ему умереть спокойно!
Я снова подняла голос, но только чтобы Морис услышал меня. Оба солдата вышли из джипа и стояли чуть поодаль с безразличным видом.
– Я хочу увидеть его, – спокойно сказал полковник. – Отойдите, мисс. Это приказ.
– Я подчиняюсь приказам только доктора майора Кирби! Нужно найти его!
Но меня бесцеремонно оттолкнули, и он вошел.
Морис неподвижно лежал в постели под москитной сеткой, накрытый простыней под самый подбородок. Глаза у него были закрыты, и, казалось, над ним давно уже было совершено миропомазание. Вместо дыхания – надсадный хрип. Трубка капельницы, прикрепленной в изголовье, исчезала под простыней.
Я снова преградила ему путь, теперь уже по главному проходу.
– Вы же сами видите! – прошептала я ему. – У вас что, нет ни капли жалости? Прошу вас выйти отсюда.
Он еще несколько секунд наблюдал за умирающим с какой-то ненавистью, перемежавшейся, как мне показалась, невероятной радостью, потом повернул назад. Я шла за ним и поспешила закрыть дверь.
Полковник раздавил на щеке еще одного несчастного комара. И глухим голосом, не глядя на меня, наверное, обращаясь к себе самому, сказал:
– Да это он, чудовище! Наконец я его поймал. Я проехал тысячи километров и потерял пять лет жизни, чтобы найти его. Из-за него я даже стал сторонником де Голля, хотя принес клятву Маршалу. Теперь он от меня не уйдет!
И, повернувшись ко мне, добавил:
– Мы приедем за ним завтра на рассвете. Даже если придется волочить его к стенке, а он будет в полной отключке, все равно его расстреляю!
И он пошел к джипу. Хотя ноги подо мной подгибались, я нагнала его, растрепанная, испуганная, и сказала:
– Но за что? Почему вы так ожесточились против него, полковник?
Он знаком приказал двоим садиться. А мне ответил еле слышно, но голос дрожал от ярости:
– Хотите знать? Во Франции этот подонок изнасиловал и убил юную девушку в день праздника.
Он закрыл лицо руками, не в силах сдержать свое волнение.
– Ей было восемнадцать… Невинная девушка… А накануне вечером… накануне… она приняла мое предложение!
Он не мог больше говорить. Даже Джон Вейн способен плакать, и я видела, как по его щеке потекла слеза.
Молодой солдат, сидевший за рулем джипа, неожиданно заговорил тихим и сочувственным голосом:
– Прошу вас, полковник, – сказал он, – не надо так переживать!
Полковник Мадиньо вытер лицо рукавом. Сделав огромное усилие над собой, он сухо произнес тем же начальственным тоном, дернув при этом подбородком:
– Застегнитесь. Ненавижу, когда младшие лейтенанты неряшливо одеты.
С этими словами он сел в джип и уехал.
Я ошиблась на одну пуговицу, когда застегивала блузку. Пришлось застегивать заново. Я вернулась в палатку и заперла дверь, как сомнамбула. Еще не придя в себя от услышанного, я прошла мимо Мориса, не взглянув на него. Подойдя к столу, задрала юбку и машинально встала в ту же позицию, в которой находилась, когда этот страшный человек помешал нам.
Морис подошел сзади, поцеловал в шею, поласкал груди, но тоже оставался абсолютно безучастным.
– Ты слышал? – спросила я его.
– Он врет. Ты прекрасно знаешь, что я никого не насиловал и не убивал. Это дикая судебная ошибка.
– Я не об этом. Тебе больше нельзя здесь оставаться даже на ночь.
Мне еще казалось, будто он находится во мне. У меня вырвался стон.
– Там снаружи стоит санитарная машина. Ты можешь достать ключи? – спросил он меня.
– Конечно, могу.
Пузырьки на столе мало-помалу начали снова позвякивать. Он прошептал:
– Ты сможешь убежать со мной? Прямо сейчас?
– Ни за что не отпущу тебя одного.
– Я даже не знаю, куда бежать.
Я хотела было ему сказать, что мы сможем выехать на дорогу к Мандалаю и добраться в окружную до Китая, что в Шанхае есть знакомый – один сметливый американец, но не стала. Только прошептала:
– Я знаю.
– Отлично.
Когда я дошла до полного экстаза, ему пришлось поддержать меня, чтобы я не упала. Поскольку с ним это произошло в тот же момент, а поддержать его было некому, мы упали вместе, а за нами и все склянки, потому что мы опрокинули стол. Именно в таком бедламе мы достигли райского блаженства, я сверху, он снизу, и непонятно, каким образом, лицом к лицу. Блузка – в хлам. Юбка – на помойку. Нет, ни за что на свете я не могла отпустить его одного.
Я разделась догола после любви, а не до того. С меня градом лил пот. Я скатала комочком разодранные чулки и положила в мешочек, откуда взяла. Тогда он увидел марку: «Червонная дама». Ему это показалось странным, потому что он выиграл у Чу-Янга именно благодаря даме червей, а раньше он жил на вилле с таким названием.
Мы лежали на кровати, на самой близкой от того места, где закончили наши акробатические трюки. Он спросил меня:
– Вам чулки что, выдают во флоте?
– Господи, нет, конечно. Не заведено.
Я мотнула головой в сторону пирамиды из пяти или шести деревянных ящиков в углу палатки.
– Все эти ящики, – сказала я ему, – ими набиты. Предполагалось, что это сухое молоко.
Он выпрямился, чтобы лучше увидеть. Потом пошел потрогать. Наконец стал рыться в открытом ящике, чтобы удовлетворить свои фетишистские замашки.
Зная его так хорошо, как знала я, то есть глубже, чем кого-либо другого, мне достаточно было увидеть выражение его глаз, когда он взглянул на меня, чтобы понять, что я пропустила прекрасную возможность промолчать. Он сказал мне:
– Черт возьми! Ты знаешь, что это – на вес золота?
С наступлением ночи я вернулась из нашей казармы с сумкой. В ней было белье для него и для меня и штук двадцать всевозможных путевых листов со штампом нашей части.
Когда украдешь один раз, второй уже легко. Я перегнала скорую помощь, стоявшую у палатки «Дельмонико», к нашей. Мы загрузили коробки с капроновыми чулками сзади. Морис отнес много ящиков, но я тоже помогала. Мы были в полевой форме, от меня просто валил пар.
Я села за руль. Остановилась у задней двери кухни. Большому Генри, нашему черному шеф-повару, сказала, что мне нужна провизия на день или два, поскольку еду в Аракан за больным. Он показал мне коробки с дневным рационом питания и сказал:
– Берете, сколько угодно, красивая мисс Толедо, они теперь никому не нужны.
Когда я загрузила коробки в машину, я пошла в пристройку, служившую гаражом, и Морис помогал мне в темноте перенести несколько канистр с бензином. Потом он вернулся к себе в тайник за ящиками с капроновыми чулками, на которых было написано «Молоко».
На выезде из лагеря дежурил Барри Нолан, рыжий малый, как и я, ирландец; все думают, что я шотландка, но это неправда. Мой отец еще в двенадцать лет болтался по улицам Лемерика.
Барри зажег свой фонарь только на минуту, когда ему потребовалось опознать меня. Он сказал:
– Вы уезжаете? Вас будет дико не хватать сегодня вечером. Не хочу вас обидеть, но девушек у нас маловато!
Я повторила, что еду в Аракан за больным и вернусь, самое позднее, послезавтра. Я знала, что, расспросив его, майор Кирби не станет сообщать о моем исчезновении до этого срока. Он, наверное, подумает, что я отвезу француза в какое-то надежное место и потом вернусь.
Выехав за ограждение лагеря, я какое-то время двигалась по узкой дороге, шедшей вдоль моря. Остановилась, чтобы Морис сел рядом. В матросской пилотке и со значком Дж. Маккин на полевой форме он ничем не отличался от любого американца, родившегося в Бруклине в эмигрантской семье.
Мы выехали на дорогу из Маналау в Пегу на север от Рангуна. Нам часто приходилось снижать скорость из-за длинных британских транспортных колонн, но нас остановили всего один раз. Я показывала путевой лист собственного изготовления. В последний момент Морис чуть все не испортил. Когда солдаты из индийского полка отпустили нас, он не смог удержаться и сказал: «Синк ю», продемонстрировав при этом руку с растопыренными пальцами, чтобы его точно поняли.
Мы ехали всю ночь под проливным дождем, сменяя друг друга, в свете фар была видна только длинная полоса грязной дороги, растрескавшаяся во многих местах после боев.
После Мандалая в свете ясного и солнечного дня, каких не было со дня моего приезда в Бирму, мы поехали в направлении Лашо и китайской границы. Джунгли кончились. Мы поднимались на горизонтальных участках пути в горы. Останавливались, только чтобы поесть и залить бензин из канистр.
В конце дня мы проехали Куткаи, большую деревню, столб перед которой указывал, что мы находимся как раз в тропике Рака и меньше чем в ста километрах от Китая. Там располагался лагерь японских пленных, группа которых укрепляла мост. Морис спросил у них на своем условном английском, ведя машину на скорости шага, нет ли среди них кого-то из Якогамы? Они указали ему на молодого парня с повязкой на голове и в рваной одежде, который подошел к дверце машины. Пока он двигался рядом с нами, Морис дал ему коробку с едой и попросил его, когда тот вернется домой, отыскать там некую Йоко, дочь начальника порта.
– Я думаю, в городе есть много Йоко, – ответил японец, – но вы дали мне еду, и я постараюсь ее найти. А что я должен ей сказать?
– Скажите ей, что вы видели человека, который спас Жанну д’Арк, она поймет.
Японец знал, кто такая Жанна д’Арк, и я тоже, но все-таки я ничего не понимала. Пока мы ехали дальше, Морис рассказал мне на свой лад историю Жанны д’Арк, а также девушки-подростка, похожей на нее, которую он видел на качелях. Во мне взыграла ирландская придирчивость, а может быть, глубоко затаенная ревность:
– В мире нет двух совершенно одинаковых людей, ты это прекрасно знаешь.
– Вот именно, – сказал он. – И это доказывает, что я прав. И вообще это две совершенно разные исторические эпохи.
Тогда я вжалась в дверцу и пять минут, не меньше, с ним не говорила. Потом он с шиком положил правую руку, куда не положено, помог раскурить сигарету, пока я напрасно искала спички где-то в карманах формы, и сделал вид, будто собирается направить американскую машину скорой помощи в пропасть, чтобы покончить со всем раз и навсегда.
На плато неожиданно мы увидели сосны, а вдали – горы Китая и снежные вершины. Чуть позже мы спустились в долину, где росли виноградники, в глубине блестело озерцо и находилась деревня Калегау. Там расположился австралийский гарнизон численностью три десятка человек, и мы остановились попросить бензина. У нас его еще хватало на несколько сотен километров, но путь до Шанхая не близкий, и мы не знали, сможем ли раздобыть его у китайцев.
Воздух был свежим, одно удовольствие ходить по сухой земле среди виноградников. В конце концов мы задержались там почти на час. Солдаты по большей части прибыли сюда в последние дни войны и, к счастью, не участвовали в боевых действиях. Они построили площадку для волейбола и души, куда лучше наших. Мы с Морисом приняли душ. Он был очень недоверчив, носил на шее свой мешочек с жемчугом. Потом они вместе с хозяевами выпили местного вина. Разумеется, он не мог сдержаться, чтобы не сказать им, что он француз, самый умный на свете и великий знаток вин и вообще всего остального. Он цокал своим французским языком и говорил:
– Неплохо, неплохо. Немножко молодое, и одежда вина слегка обманчива, но пьется неплохо. А я переводила его просвещенное мнение.
Когда мы двинулись в путь с пятью наполненными канистрами, солнце уже скрылось за горами. Морис вел машину. Мы не проехали и двух километров, как он остановил скорую помощь на краю виноградника. Сказал, что лучше поспать здесь и пересечь границу днем, что, по крайней мере, если возникнут трудности, мы сможем обратиться к австралийским друзьям. Мы поели внутри фургона, сидя на полу, наблюдая, как одни за другими загораются огни в лежащей внизу деревне. Не знаю, возможно, бирманское вино навевает больше меланхолии, чем остальные, но в тот вечер он переживал из-за своей жены, оставшейся на другом краю света, и из-за дочери, потому что не увидит, как она будет расти. Я сказала ему с некоторым удивлением:
– Ты никогда не говорил о дочери.
– Для чего? – вздохнул он. – Я ведь никогда не увижу ни ту ни другую.
– Сколько ей лет?
– Одиннадцать. Я уже был в тюрьме, когда она родилась… Извини, Толедо. Я не должен был тебе это говорить. Просто тоска нашла, пройдет…
И тоска прошла. После этого признания мои шансы удержать его показались мне ничтожными, но я дала себе зарок не пытаться представить себе, что нас ждет впереди. Я не мазохистка по натуре, а война, помимо всего прочего, учит вас жить той минутой, которую отпустил вам Господь, а не волноваться бессмысленно о завтрашнем дне.
Позднее мы натянули в фургоне кровать из полотна. Я сняла форму, и мы занялись любовью вдали от всего.
Еще позднее он приоткрыл дверцу машины и стоял, вдыхая свежий воздух. Он сказал мне:
– Странно, все эти виноградники. Однажды я тоже оказался среди виноградников в похожей скорой помощи, разве что та машина участвовала в прошлой войне… Девушка танцевала под звуки старого патефона, ее звали… ее звали… Забыл.
Я сбежал, взял в заложницы невесту… Клянусь тебе, настоящую невесту, платье и все такое…
Он выдавил из себя смешок. Подсел ко мне. Я видела только его силуэт в ночном свете. Он долго молчал, потом сказал мне:
– Мы никогда не сможем остаться где-то навсегда, Толедо. Я должен буду все время бежать и бежать, пока меня не поймают. Я не имел права вовлекать тебя в эту авантюру. Я подонок.
Я прижалась к нему, крепко обняла.
– Не говори так.
– Сейчас ты могла бы спокойно паковать вещи, чтобы вернуться в Америку.
– Сейчас я нахожусь именно там, где хотела бы находиться, и очень этим довольна.
Он взял меня за плечи.
– Толедо, прошу тебя! Ты тоже должна им сказать, что тебя взяли в заложники, что я заставил тебя. Обещай мне!
– Чтобы ты про меня забыл? Большое спасибо!!!
Я не видела выражения его лица, но я приятно вздрогнула, когда он сказал:
– Я никогда не забуду тебя, Толедо. И ты тоже не забудь. Не забудь, что бы с тобой ни случилось, что я люблю тебя, – это правда! И что я мечтал бы иметь много жизней, чтобы по меньшей мере посвятить тебе одну из них целиком!
– Если бы у тебя было несколько жизней, – сказала я весело, – я бы хотела получить их все!
Наверное, мое лицо было освещено лучше, чем его, в эту минуту, потому что его губы очень точно нашли мои, и мы упали на полотняную кровать. Он еще долго целовал меня, обнаженную в его объятиях, и я обвила ногами его талию и покачивала, чтобы вернуть его к более серьезным действиям, но он отстранился с глухим стоном, прижав руку к правому плечу. Я испуганно спросила:
– Тебе больно?
– Ничего страшного. Старые раны…
Я дала ему вытянуться на кровати. Он выдохнул два или три раза, чтобы унять боль. С тех пор как пять недель назад он проснулся в палатке, он ни разу не жаловался. Я ничего не взяла с собой из лекарств, разве что аспирин. На дне моей косметички всегда валялась упаковка.
Я открыла сумку, чтобы найти его, но Морис остановил меня:
– Нет, нет, мне ничего не нужно. Оставь.
Я вернулась и села рядом с ним.
– Знаешь, чего бы мне хотелось? – спросил он через минуту. – Поесть винограда.
– Ты что, его видел?
– Не знаю.
Я натянула первую рубашку, которая подвернулась под руку, когда я открыла сумку. Это была мужская рубаха, которую я прихватила для него. Я пошла с голыми ногами и голым задом к двери, сказав ему:
– Сейчас вернусь. Отдыхай.
Я вышла.
– Дженифер, – сказал он.
Он выпрямился на полотняной кровати. Смотрел на меня с нежностью. При свете, проникавшем снаружи, я видела, что он мне улыбается.
Я шла среди виноградника. Чувствовала себя как-то странно, сама не понимая почему. Винограда было немного, только отдельные сморщенные гроздья, уцелевшие при сборе. Я искала под листьями, согнувшись пополам, когда неожиданно выпрямилась, услышав шум мотора скорой помощи. Ее фары зажглись в ту же секунду, когда она тронулась с места, там, где теперь валялась моя сумка, и помчалась по дороге.
Кажется, я не пошевелилась, не вскрикнула. Я смотрела, как она удаляется, и все. Слезы застилали глаза, я плакала, потому что не могла, не хотела поверить. Я сразу не отдала себе отчета в том, что Морис назвал меня моим настоящим именем. Еще больше времени мне потребовалось, чтобы понять, что он бросил меня здесь, между Бирмой и Китаем, как полную кретинку из Толедо, штат Огайо.