Я пишу при свете красной лампы, которая горит всю ночь под потолком моей комнаты. Потребовалось долго скандалить, чтобы мне дали бумагу и карандаш. Они утверждают, что если я снова погружусь в эту историю, то мое состояние ухудшится. Но кто, кроме меня, сможет рассказать, чем она закончилась?
Я делаю вид, что мне весело.
Я делаю вид, что веду себя разумно.
Сначала они решили, что я схожу с ума. Мне делали уколы. Я не могла больше различить ночь и день. Я плакала. Колотила ногами. Била так называемого врача. Но так ничего не добьешься. Тогда я стала делать вид.
Иногда мне трудно проследить какую-то мысль до конца. Это из-за уколов. А потом я пожаловалась. Ночью санитары входили ко мне в комнату и мучили меня. Иногда их было двое, иногда трое. Кажется, это началось в Мане, в первом заведении, куда меня поместили. Меня накачали лекарствами, я уже точно не помню, где находилась. Разумеется, никто мне не поверил. Они все заодно.
Эвелин Андреи, моя бывшая ассистентка, приходит навестить меня в последнюю субботу каждого месяца. Она хранит у себя семь показаний, которые я собрала и прокомментировала в прошлом году, в надежде, что это поможет мне защитить человека, которого я любила. Я хочу добавить к этим показаниям свои собственные. Даже если это уже не имеет значения, поскольку сегодня все кончено: я в заточении, отлучена от адвокатской деятельности, отвергнута всеми на свете, а он остался лишь тенью, сопровождающей меня в моих несчастьях.
Он присутствует по вечерам в моих ужасных сновидениях, когда мне снится, что пересматривается его дело. Наконец его признают невиновным. Меня не прощают, тем не менее, никто не оценивает мои заслуги, но это неважно, они все равно в ловушке.
На самом деле его звали Кристоф.
Я познакомилась с ним в Париже задолго до войны, когда была студенткой. Помните девушку на пожарной лестнице? Он был моим первым любовником, мне было семнадцать. Он числился студентом Сорбонны. Мы занимались любовью на чердаке, который он снимал рядом с обсерваторией. Он раздевал меня и ласкал перед большим овальным зеркалом. Ночью в своей комнате в женском общежитии на улице Гренель я вела дневник. Я пользовалась особым шифром для описания слишком интимных моментов. Со временем самые невинные слова стали звучать для меня двусмысленно. Даже мой учебник Даллоз[29] заставлял меня грезить о постели Кристофа.
Я сожгла эту тетрадь, свидетельницу моих восторгов, когда он объявил мне, что все кончено и мы больше не должны встречаться. Под каштанами на площади Дофин он встретил молодую секретаршу и хотел жениться на ней. Наш роман продлился одиннадцать месяцев и девять дней. Я была так потрясена, что, убегая, поскользнулась на натертой деревянной лестнице в его доме и сломала ногу. Поскольку больница находилась напротив, уже через полчаса, абсолютно ошеломленная, я оказалась в гипсе, прикованная к кровати. Забавно, но мне было не до смеха.
Больше я ничего о нем не знала. Ни о том, что его забрали на военную службу, ни и о том, что его осудили за преступление, которое, само самой разумеется, он не мог совершить. Время развеяло мою печаль.
Мне посчастливилось родиться в богатой семье. Я стала адвокатом в двадцать лет, сердце мое, как и я сама, было свободно. Но поскольку Кристоф приобщил меня к любовным утехам, я, как мужчина, тщательно скрывала свои приключения и ни к кому не привязывалась. Когда любовь становилась пресной, я уходила первой.
В адвокатских конторах, где я проходила практику, а потом в своей собственной, которую я открыла, я, наверное, слыла за холодную карьеристку, интересующуюся только работой. Моя собственная мать всего лишь однажды застала меня в галантной компании. Правда, это случилось во время оккупации, когда она неожиданно вернулась в наш загородной дом, возможно, она вообразила себе какие-то загадочные встречи с солдатами, правда, без военной формы, только так можно было оправдать почти полное отсутствие одежды.
В то утро, когда Кристоф снова вторгся в мою жизнь, я была, по крайней мере, в купальных трусах. Ярко-красных. Это случилось в прошлом году. У меня день рождения в июле, как и у него. До тридцатилетия мне оставалось несколько часов.
Я сказала, в прошлом году, тем хуже, если я ошибаюсь. Не имеет никакого значения – в прошлом году или за год до этого. Только с сентября я начала путать дни и ночи и места, куда меня перевозили.
Что касается остального, вопреки тому, что думают люди, которые пытаются подавить мне разум, я прекрасно помню все до малейших подробностей. Я знаю, что это было в утро моего тридцатилетия. Чуть раньше из моих солнечных очков выпал винтик и я сломала ноготь на указательном пальце левой руки, стараясь прикрепить оглоблю с помощью шпильки.
В течение двух недель неподалеку от Бискарос в клубе, куда допускались исключительно женщины-адвокаты, я проходила курс ничегонеделания. Я ни с кем не была знакома и проводила дни, лежа то орлом, то решкой на матрасе возле невероятной красоты бассейна в форме восьмерки, украшенного мостиками, камнями и каскадами. Я совсем не плавала, ничего не читала, не курила, не пила, рот открывала, только чтобы быстро поздороваться. Чувствовала, что превращаюсь в овощ.
Внезапно передо мной выросла чья-то тень. Я инстинктивно приоткрыла один глаз. Сначала в ярком солнечном свете я разглядела лишь вытянутый женский силуэт, одетый во что-то прозрачное. Я услышала, как это видение произнесло:
– Я Констанс, жена Кристофа.
Пока я шарила в поисках пляжного полотенца, чтобы прикрыть грудь, она вышла из яркого света и уселась рядом со мной на краешке шезлонга. Тогда я увидела, что она моя ровесница и что вопреки былым предположениям, которыми я старалась себя утешить, – совершенно прелестная: кудрявая белокурая головка, тонкие черты лица, волнующий нежный взор. Если слово «ангел» приложимо к человеческому существу, оно было придумано для нее.
Я села, опершись на колени. От удивления потеряла дар речи. Будущие звезды судов присяжных и просто несостоявшиеся будущие звезды жарились на солнышке вокруг или шумно барахтались в бирюзовой воде, но я была настолько растеряна, что мне казалось, что и крики, и смех смолкли словно по волшебству.
– Я приехала разыскать вас, – сказала мне Констанс, – Кристофу нужен адвокат, чтобы спасти его жизнь, а доверяет он только вам.
Только и всего.
Я пролепетала в полном потрясении:
– Что? Кристоф? Спасти его жизнь?
У меня в горле застрял не комок, а настоящий ком. Начался приступ кашля, а на глазах выступили слезы. Констанс, опустив глаза, разглаживала на коленях свое шелковое платье. Когда я наконец смогла ее выслушать, она просто и грустно объяснила мне:
– Да, он наделал много глупостей. Много. Одержимый любовью к женщинам… Но обвиняют его несправедливо.
Она снова посмотрела на меня, глаза у нее были светлые, внимательные и спокойные. Потом открыла большую белую сумку, стоявшую возле нее, достала плотный коричневый конверт и протянула его мне.
– Прочтите. Думаю, там написано все, что я могла бы рассказать вам.
– Но где он сам?
– В крепости, откуда он раньше сбежал. Он там теперь единственный заключенный. Никто не имеет права видеться с ним, кроме его защитника, а до последнего времени он даже отказывался от защиты. По крайней мере, так мне говорили.
– Так вы его не видели?
– Нет. Ни я, ни наша дочь, ей двенадцать, она знает его только по моим рассказам. В прошлом году она почти на месяц сбежала из дома – надеялась отыскать его.
Она явно пыталась отбросить от себя это воспоминание. Встала, взяла сумку. Наша встреча длилась меньше пяти минут.
– Прошу вас, – сказала я, – не уходите.
Легкая улыбка, чтобы не обидеть меня. Она отрицательно покачала головой.
– Меня ждет такси. Я должна успеть на поезд.
Она внимательно и спокойно смотрела на меня, стоя прямо надо мной.
– Когда вы его увидите, – прошептала она, – скажите ему только, что мы всегда будем его ждать.
Уже не помню, пожала ли она мне руку. Она удалялась в солнечном свете, нереальная, окутанная тайной, так же как появилась, а я осталась стоять на коленях не в силах пошевелиться. Мне потребовалось какое-то время, чтобы прийти в себя и вернуться к действительности.
Я бросилась в свою комнату. Не теряя времени на одевание, я открыла конверт прямо на кровати. Там было примерно два десятка напечатанных на машинке листков, на которых излагалось то, что он пожелал поведать о своих нескончаемых странствиях, начавшихся столько лет назад после какого-то праздничного полудня в арлезианских краях. Там так же были адреса и заметки о проведении какой-то странной процедуры, единственной, похоже, предпринятой чрезвычайным судом.
Я позвонила в Сан-Жюльен-сюр-л’Осеан, чтобы забронировать два номера в только что построенном отеле, потом Эвелин Андреи, моей ассистентке, чтобы она в тот же вечер ехала туда.
Зачем перегружать рассказ моими эмоциями? Не успела я повесить трубку, как уже собирала чемоданы. Я всегда таскала за собой столько одежды, что ее хватило бы до конца дней, – в любое время года и при любых обстоятельствах, будь то Африка или Аляска.
Следующий день, одиннадцать часов.
Мировой судья, наделенной всей – или почти всей – властью, был судья Поммери, его я вижу впервые.
Высокий, корпулентный, с большими добрыми глазами и выдающимся носом, продолжая говорить со мной, он входит в свой кабинет, расположенный прямо в его семейном доме, отделанном вишневым бархатом и темным деревом, окна выходят на набережную какого-то заброшенного канала в Рошфоре.
Он решил бросить курить. На его столе стоит открытая огромная коробка конфет, а за этим столом на стене стойка для оружия. Выбор ясен – либо лишние килограммы, либо самоубийство.
– Короче, – говорит он мне, – мы сейчас находимся на той стадии, когда ваш клиент бросил среди виноградников Бирмы медсестру американского флота, в одной рубашке. Одно это уже не слишком красиво! Не слишком!
У него сильный, слегка елейный голос, голос актера. Я возражаю, держась прямо в кресле эпохи Второй империи, сердце мое под новым синим платье преисполнено гордостью:
– Он поступил самоотверженно! Он не хотел втягивать невиновную в свою безумную авантюру!
– Как бы не так! – восклицает мировой судья, которого ничуть не волнует процесс освобождения. – При этом он прихватил восемнадцать тысяч пар чулок! Тончайших, капроновых, шикарных!
Я замолкаю, смотрю в сторону.
– Что с ним было в течение пяти месяцев, – продолжает он, – неизвестно. Сведения, которые он предоставил, настолько же скупые, насколько уклончивые. Создается впечатление, что в Куньмине, в Китае, он встретил молодую евроазиатку, которую, как утверждает, он выиграл в карты.
– Раз он так говорит, значит, это правда! Кристоф никогда не лжет.
– Он говорит только ту правду, которая идет ему на пользу, – поправил меня судья. – Отцы-иезуиты преподали ему хороший урок.
– Нельзя же упрекать его за то, что он учился именно в этой школе!
Он засмеялся и взял конфету. Он с той же ревностной аккуратностью развернул обертку, с какой прежде, вероятно, обрезал головку сигары.
– Прошу вас, дитя мое, – вздохнул он, – не пытайтесь заставить меня поверить, что вы глупы, и перестаньте перечить каждому моему слову.
Он уже предлагал мне отведать эти радости целлюлита и больше не настаивал. Он минуту сосал и пережевывал свои, расхаживая по кабинету. Внезапно он остановился передо мной и покачал прямо перед моим носом своим толстым указательным пальцем, что-то в этом жесте было непристойное:
– А в феврале этого года, где мы его обнаруживаем?
Я не знала. Судя по записям Констанс, Кристоф наземным, воздушным или морским транспортом двигался из Китая примерно по тропику Рака. Во время всей этой экспедиции его сопровождала преданная подруга, которую он называет Шери-Чен, но когда он добрался до Аравии и направился в сторону Каира, он уже был один.
– Вена, Австрия!!! – триумфально восклицает судья. – Сюда стекаются все подпольные торговцы послевоенной Европы!
Несколько месяцев назад я была в Вене. У меня перед глазами засыпанные снегом развалины, колесо обозрения, дом 16 по улице Воленбенгассе, где живет моя приятельница Рея, вспоминается мелодия цитры.
– Этот негодяй продает капроновые чулки на вес золота и зарабатывает целое состояние! Все полицейские стран-союзников разыскивают его.
Он наклонился ко мне, его огромные глаза не отрывались от моих, театрально понизил голос, чтобы сообщить главное:
– Однажды ночью британцы в своем секторе наконец сумели загнать его в ловушку в канализационной системе. Он бежал из одного подземного коридора в другой, а его окружали со всех сторон… И в тот самый момент, когда его вот-вот должны были схватить, знаете, кто появился?
Я глупо помотала головой, разинув от изумления рот, сердце рвалось на части от звуков цитры. Он повысил голос:
– Его бабушка! Его бабушка собственной персоной, которая вопила изо всех сил и отгоняла преследователей зонтиком! Пока ее усмиряли, его и след простыл.
Тут уж я взорвалась, колотя руками по подлокотникам кресла:
– Это уж слишком!!! Какое-то безумие! Бабушка Кристофа умерла много лет назад!
Он вздохнул, снова начал мерить шагами ковер. И сказал мне, размахивая рукой:
– Согласен, что эта венская история довольно темная. Тут есть маловероятные эпизоды!.. Но!..
И снова его огромный указательный палец нацелился прямо на меня:
– Через полтора месяца благодаря одному доносу удалось напасть на его след. Давайте на пари – знаете где?
Чудом я знала. В записях Констанс я нашла намек. Три розы, словно увядшие на солнце, Старый порт, холм Нотр-Дам-де-ла-Гард. Я еле слышно отвечаю:
– В Марселе, его родном городе.
Палец опускается. Продолжая расшагивать, судья старается не выказать своего разочарования:
– Теперь он промышляет совсем другим. Снял какое-то складское помещение, где женщины ждут своей очереди, как на прием к зубному. Одна за другой залезают на стол и стоят там, задрав юбку. И тогда ваш Кристоф какой-то смесью собственноручного изготовления кисточкой рисует им чулки на ногах до середины ляжек, с прямым швом, лучше настоящих!
Он хохочет, я тоже не могу удержаться. Он садится за письменный стол, вытирает руками глаза, тело сотрясается от смеха.
– Господи! – говорит он. – Шов ровнехонький, а наверху кружева! Это черным по белому написано в полицейском протоколе!
В этот момент в кабинет заходит секретарша, и он должен принять серьезный вид. Сама она очень серьезная, очень молодая, под блузкой, застегнутой под самое горло, тугая грудь. Она дает судье подписать какие-то письма, и, подписывая их, он, не заботясь о моем присутствии, с привычной беззаботностью обнимает ее.
Уходя, она встречается со мной взглядом и награждает улыбкой святой недотроги. Я бы дала ей лет семнадцать. Позже узнала, что ей девятнадцать.
– Изабель! – бросает ей судья. – Будь добра, подготовь разрешение на посещение адвокату Лепаж. Кажется, Мари-Мартина?
Я подтверждаю. Когда дверь закрывается, он говорит мне, что во время оккупации смотрел фильм под названием «Мари-Мартина» с Рене Сен-Сир в главной роли.
– До чего волнующая и красивая женщина! До чего мелодичный голос! Какой высокий класс!
Он грезит так еще несколько секунд, потом, глядя куда-то в пустоту своими огромными глазами и не меняя выражения лица, изрекает:
– И на этот раз ваш клиент ускользает от правосудия, просто исчезает… Знаете, что в нем меня восхищает, несмотря ни на что?
Он сурово смотрит на меня:
– Это упрямство, храбрость, с которой он каждый раз убегает, чтобы двигаться куда-то еще, – все дальше и дальше…
Вздох.
– И куда в результате? Знаете, где мы его поймали? В одном из этих заведений, где он скрывался раньше, их закрыла Марта Ришар. То есть, если считать, что все возвращается на круги своя, на этот раз его погубила женщина!
Он покопался в открытой папке, достал оттуда лист бумаги. Просмотрел его и сказал мне:
– В одно пасмурное воскресение, скорее для него, чем для остальных, в «Червонной даме»…
Его взгляд, застрявший на моих коленях, полон такой ностальгии, которая выдает некую неприкрытую откровенность – студенческие загулы, первые подвиги, но, наверное, у меня извращенный ум. Он бормочет:
– Какой феномен, этот ваш Кристоф!.. Солдаты, которые выдворяли из заведения девушек с их чемоданами и птичьими клетками, нашли наверху кладовку, спрятанную за разрисованным холстом, а в ней – молодого парня, которого там заперли. Послушайте, вот что буквально сказал капрал, когда его нашли:
«Он забился в угол как испуганный ребенок…»
Очередной вздох, судья встает и идет по комнате тяжелыми шагами.
– Дорогая, – говорит он мне, – вы опоздали. Арестован в апреле, осужден в мае военным трибуналом, спасен от крайней меры – расстрела – решением правительства, переведен в гражданскую тюрьму благодаря хлопотам супруги, но тем не менее остался под контролем армии, ваш клиент – твердый орешек для юриспруденции.
– Вот именно! Меня удивляет…
Он вяло махнул рукой.
– Главное – не перебивайте меня, прошу вас. Я сам уже немало нахлебался с этим делом… Суд, который признали компетентным, я буду возглавлять его, должен собраться через пять недель в Сен-Жюльене-сюр-л’Осеан. Восемь человек, семеро присяжных выбраны жребием среди жителей полуострова. И решение суда уже нельзя будет опротестовать.
– Но все-таки, как может быть, что…
– Может! – сухо отрезал Поммери. – Именно так!
Он машинально ударил ладонью по столу.
– Простите, – сказал он. – Я бы скорее предпочел лишиться глаза, чем подчиниться процедуре, которая является просто насмешкой над всем тем, чему я научился. Иногда мне кажется, что все это мне только снится.
Он замолчал, отвернулся и стал раздвигать занавески на окне, чтобы прийти в себя.
– Разумеется, таково требование времени, – произнес он наконец, – и к тому же существует прецедент: Жорж Мари Дюмэ, осужденный чрезвычайным судом в 1919 году в Мартиге, это в Буш-де-Рон, был расстрелян. Он служил матросом срочной службы, и в 1908 году его судили за убийство девочки-подростка, он совершил побег с каторги, его поймали через одиннадцать лет после совершения преступления. Ваш клиент, если мне придется вынести смертный приговор, сможет выбирать между расстрелом и гильотиной.
В ошеломлении я только и смогла сказать, чувствуя, что у меня пылают щеки:
– Но Кристоф невиновен!
– Бедняжка моя, детка! Невиновен в чем? В оставшееся вам время вы не сможете разобраться и в десятой доле выдвинутых против него обвинений! Один только перечень преступлений, которые ему приписывают, занимает двадцать три страницы! Самые мелкие из них – дезертирство, взятие заложников, попытка убийства, насилие, пытки, незаконная торговля оружием, сговор с врагом, шпионаж…
– Что?
– Шпионаж! Военные хотят заполучить его живым или мертвым! И к несчастью для вас, вашим самым яростным обвинителем будет герой войны, вся грудь в орденах, бригадный генерал Мадиньо! Как вы думаете, кому поверят присяжные?
Я ушла, в горле стоял комок от сдерживаемого негодования, я несла дело, которое он отложил для меня, огромное, три толстенных тома, перевязанных бечевкой. Когда мы прощались, он только коснулся рукой моей щеки в знак сожаления. Я сказала ему:
– Я разыщу всех женщин, которых знал Кристоф. Им поверят.
Он не ответил. Он закроется в своем кабинете вместе с конфетами и неистребимым скептицизмом.
В вестибюле я встречаю Изабель, его секретаршу. Она дает мне пропуск для посещения Кристофа в тюрьме. Один час по вторникам и пятницам до заседания суда, в промежутке от трех до шести вечера. Сегодня вторник.
– Я видела, как вы выступали в суде в Париже, – говорит мне девушка. – У меня в комнате висят ваши фотографии, я их вырезала из журналов. Вы лучше всех и самая красивая. Я уверена, что вы выиграете.
Она наверняка немного сдвинутая, но провоцирует во мне неистребимое желание разреветься.
Я иду по набережной, гордая, как Матильда, прижимающая к груди голову возлюбленного.[30] Я кидаю ее на заднее сиденье своего черного «Ситроена 11», в цвет моих мыслей. И напрасно я повторяю себе, что через несколько часов я увижу его, обниму, коснусь его, живого, предмет их вечных хлопот, но я плачу, упав головой на руль.
Спустя год после окончания войны на Косе двух Америк было не так оживленно, как прежде. Немцы пришли сюда только на следующий день после перемирия 9 мая 1945 года, как и в Дюнкерк. Снаряды падали повсюду. Некоторые так и не взорвались, остались похоронены в дюнах.
А вот что рассказал мне ворчливый рыбак, которого я наняла, чтобы попасть в крепость. Какой-то веселый гений шепнул мне, что для этого первого посещения я должна одеться шикарно: облегающий костюм темно-серого цвета, туфли на шпильках – идеальное одеяние для плавания на моторной лодке, которая протекает и воняет рыбой. К счастью, само плавание занимает только минут десять, море спокойно, небо голубое.
Тюрьма Кристофа – сооружение, возведенное во времена Ришелье, частично обустроенное в эпоху Вермахта. Мы причаливаем под высокими отвесными стенами у причала на ржавых железных сваях. Меня уже ждет солдат, заметивший нас издалека. Он огорчен, но мне разрешено сойти на остров только в три часа и не минутой раньше.
Поэтому я жду в лодке четыре минуты, дует свежий ветер. Рыбак говорит солдату:
– В армии никогда ничего не изменится. Так и будет по-идиотски.
– Ну а я вот сомневаюсь, – отвечает тот. – Когда ты служил, наверное, было еще почище.
Наконец оба они – один сверху, другой снизу, помогают мне вскарабкаться на причал. Можно представить себе, насколько это легко осуществить в юбке, которая задирается до самых подвязок, а рыбак даже сумел подхватить слетевшую с ноги туфлю до того, как она плюхнулась в воду.
Не знаю, сообщили ли солдату о моем посещении, но он требует пропуск. Я показываю. Он кричит:
– Открывай!
В стене со скрипом открывается тяжелая дверь. Я перехожу под надзор другого солдата. Всего их три десятка, как мне сказали, и все они надзирают только за одним заключенным, из них трое на кухне и два фельдшера.
Я пересекаю некогда мощенный двор. Плиты растрескались, между ними растет трава. Дорога идет по кругу, сверху меня провожают взглядом часовые, они молчат, но видно, что я вызываю у них насмешку.
Перед менее заброшенным зданием мой провожатый кричит:
– Открывай!
Мне открывает сержант, который тоже требует показать ему пропуск. Он надевает очки и, шевеля губами, дважды читает каждое слово. Затем, выучив наизусть мое удостоверение личности, смотрит на часы.
– Вы должны уйти в четыре часа, – говорит он.
Я вхожу в коридор, где пахнет дезинфекцией.
Сержант идет впереди и подводит к толстой решетке. Он поворачивает в скважине ключ, привязанный у него на поясе, и запирает замок снова, когда мы проходим. Мы спускаемся по винтовой лестнице с железными ступеньками так громко, словно идет целый батальон.
Внизу решетка, похожая на ту, через которую мы уже проходили, а за ней еще один охранник. Он не похож на обычного солдата. Из всей формы на нем только брюки до колен и выцветшая рубашка без рукавов, а в качестве знака различия на нагрудном кармане приколот металлический значок: гном, кажется, Апчхи из Белоснежки. Ему на вид лет двадцать пять, весьма доволен, что видит посетителей, он босиком, на голове повязка с изображением японского солнца.
Унтер-офицер уходит, не произнеся ни слова, я углубляюсь внутрь крепости вслед за занятным персонажем. Мои каблуки громко цокают по плитам бесконечных коридоров. Я уже почти отчаялась, что куда-то приду, когда открывается новая бронированная стальная дверь, снабженная большим количеством замков, чем дверь в банке, и капрал в летней форме и галстуке цвета хаки вводит меня в помещение, показавшееся мне предбанником перед входом в камеры.
– Нижайшее почтение прекрасной даме, – говорит он.
А мой провожатый изрекает:
– Ладно, Джитсу, заткнись.
Когда все замки заново заперты, он поворачивается ко мне с улыбкой от уха до уха, но, как бы это сказать, эти уши находятся на разной высоте. Он приземистый, коренастый, ему где-то под сорок, лысый, а глаза-пуговицы тоже не на одном уровне.
– Меня зовут Красавчик, – говорит он мне. – Увидите, мы найдем общий язык.
Он не просит пропуск, но хочет увидеть содержимое кожаного портфеля, который я держу в руке.
Я взрываюсь. С каких это пор адвокатов заставляют…
– С каких пор, не знаю, – прерывает он меня, – но мне отдали приказ сегодня утром. Я должен удостовериться, что вы не несете ничего запрещенного заключенному.
Я пожимаю плечами и отдаю ему портфель. Он заглядывает в него, закрывает и кладет на стол из грубого дерева, который вместе с низким шкафом и двумя стульями составляли всю обстановку.
– Мне очень жаль, – говорит он затем, – но я также обязан обыскать вас.
– Меня… что?
– Наверное, думали, что придет адвокат-мужчина, но я тут ни при чем.
– Тогда вызовите женщину!
– Я бы с радостью! – сказал он с деланной вежливостью, но это займет несколько дней.
Я сдержалась, чтобы не наговорить грубостей. Пусть сам себя и обыскивает и т. д.
– Хорошо, – сказала я безучастно, – только побыстрее.
– Поднимите руки, пожалуйста.
Он ощупал меня спереди с ног до головы и обратно, не слишком торопясь, и таким же образом сзади, вращая меня как флюгер. Меня не раз обыскивали при пересечении демаркационной линии, на реке Шер, во время войны, но ни одна скотина не проделывала это с таким тщанием.
Выпрямившись, он удостоил меня самой своей уродливой ухмылкой.
– Вот видите, – сказал он, – ничего страшного! Покажите мне, что у вас ничего не спрятано в чулках.
Мои щеки пылали не столько от стыда, сколько от негодования, но я удержалась и не отвесила ему пощечину. У него-то сколько угодно времени, у меня нет, поэтому я подчинилась. Я в спешке задрала юбку:
– А где мой клиент, скажите, пожалуйста?
Три цельных стальных двери расположены вдоль стены в глубине предбанника. Он, кривляясь, неспешно направляется к центральной. Пока я привожу себя в порядок и беру портфель, он открывает замки.
– Увидите, здесь все свежеокрашено, – говорит он. – С Кристофом хорошо обращаются. Я ему как брат.
Он открывает. Посреди камеры в рубахе и форменных военных брюках стоит высокий парень, слегка постаревший, слегка пополневший, но с тем же взглядом и той же улыбкой.
Я приготовила слова и жесты, чтобы смягчить неловкость нашей встречи. Я думала о Констанс. Я воображала, что останусь верным и преданным другом, что мы с Кристофом будем общаться только так, как потребуется для процесса. Но едва я переступила порог, я уже оказалась в его объятиях, губы прижались к его губам, и я малодушно почувствовала с первым же поцелуем забытый вкус и нежность моей единственной настоящей любви.
Красавчик застыл на месте, глядя на нас. Поскольку Кристоф слегка отстранился и холодно посмотрел на него через мое плечо, тот кашлянул и проявил очаровательную деликатность:
– Ухожу на цыпочках.
Тяжелая дверь очень кстати захлопнулась. Кристоф долго целовал меня. И снова, и снова…
Зачем рассказывать, и так понятно, что за эти короткие, оставшиеся нам три четверти часа говорили мы немного. Только в последние минуты, пока я одевалась и старалась принять соответствующее выражение лица, глядя в зеркальце пудреницы, мы заговорили о проблемах, связанных с его защитой. Именно в этот момент я заметила, что на двери камеры есть оптический глазок и что верхний или нижний глаз мерзкого капрала, вероятно, не отрывается от него, и от этого мне стало не по себе.
Я побежала, чтобы закрыть рукой это адское отверстие, дрожа от запоздалого ужаса и все еще одетая только в комбинацию:
– Это невозможно! Он что, подглядывал за нами все это время?
Кристоф знал не больше моего.
– Если он это сделал, то кому из нас троих было хуже?.. Но в дальнейшем приноси жевательную резинку.
Я надела костюм. Снова прижалась к нему на краю узкой койки. У меня не хватило духа расспрашивать его о событиях, из-за которых он здесь оказался. Впрочем, он предупредил меня:
– Я попросил о твоей помощи только для того, чтобы снова увидеть тебя. От этого процесса ждать нечего, все будет так же, как прежде. И оправдаться перед этими убогими – последнее, чего мне хочется.
Я стала умолять его не терять надежды. Я, как смогу, помогу ему, уделю процессу все свое время, чтобы его спасти. Меня считают хорошим профессионалом. А если речь идет о нем, я добьюсь невозможного.
Он приложил палец к моим губам.
– Я не теряю надежды, – сказал он. – Я уверен, что выберусь отсюда.
У него был такой же живой взгляд, как прежде, такое же лицо, на котором внезапными проблесками появляется то детское, что было в нем когда-то.
Я спросила:
– Это каким образом?
– Ну как обычно. К тому же однажды я уже отсюда сбежал, есть опыт.
Я поневоле рассмеялась, увидев, как он спокоен, и он рассмеялся в ответ – видя, что я довольна.
Я не могла дождаться пятницы. Кроме жвачки, что еще я могу принести ему? Ему ничего не нужно. Ему дают вдоволь и еды, и сигарет. Он прочитывает огромное количество киножурналов, а когда Красавчик или Джитсу ездят на берег, они пересказывают ему новые фильмы. Оба они – подручные Мадиньо, и тот расстрелял бы их, знай он про это, но он не в курсе, а их достаточно слегка подмазать. Кристоф подкупает их на свои собственные деньги, обыгрывает в белот и в шашки.
Стены камеры выкрашены в слегка матовый серо-жемчужный цвет, совсем неплохой, кстати, а на стене напротив кровати прикреплены фотографии кинозвезд: Нормы Ширер, Жизель Паскаль, Джин Тьерни и других, которых я не узнаю, ну и Шу-Шу, разумеется, с приоткрытым пухлым ртом в фильме «Губы» и демонстрирующая свои безупречные ляжки в фильме «Ноги», за них она заработала по «Оскару».
– Вырезал, как сумел, – сказал мне Кристоф, – мне не дают ни ножа, ни ножниц.
– Это правда, что Шу-Шу взяла тебя на яхту в начале войны?
По его лицу пробежала тень:
– Не хочу об этом говорить.
На сей раз я не стала настаивать. В любом случае открылась дверь камеры. Красавчик объявляет, переминаясь с ноги на ногу:
– Простите, но уже четыре. И если мадемуазель сейчас не уйдет, мне придется звонить в колокола.
– Возвращайся поскорее, – сказал Кристоф.
Когда в тот день я вернулась из крысиной норы, то нашла свою ассистентку Эвелин Андреи сидевшей в моей машине, которую я припарковала в порту Сен-Жюльена.
Она приехала сюда накануне. Несколько часов ночью мы работали над записями Констанс и долго их обсуждали.
Это сорокалетняя женщина с большой душой и большими формами, слегка злоупотребляет сигаретами из черного табака и светлым пивом, но глаза ее лучатся лукавством, а трудолюбива она, как пчелка.
Пока я посещала Кристофа, она обошла весь полуостров и теперь переполнена информацией. Рассказывает все, что узнала, по пути в гостиницу.
Мадам, бывшая хозяйка «Червонной дамы», теперь владеет матримониальным агентством в Бурже. Она звонила ей по телефону. Как Эвелин ни просила, та заладила одно и то же:
– У владельцев публичных домов, как и у адвокатов, есть свои профессиональные тайны. Мне очень жаль, что не могу вам помочь.
Доктор Лозэ, который долгое время лечил обитательниц этого заведения, давно покоится на кладбище своей родной деревни в Дордони. Служанка, хотя глухая и страдающая слабоумием, утверждает, «что помнит все, как будто это было вчера» про некоего то ли Тони, то ли Франсиса, такого высокого длинноногого парня. Он жил сразу с двумя близнецами, говорит она, которые торговали мороженым на пляже. Доктор дважды вытаскивал у него из тела свинец, но в разное время – до мобилизации и после. Можно расспросить ее еще раз.
Мадам Боннифе, парикмахерша, потеряла мужа при оккупации, а шевелюру – при капитуляции немцев[31]. С тех пор она эмигрировала в Германию, чтобы во второй раз выйти замуж, на сей раз за того солдата из гарнизона, с которым наиболее интенсивно сотрудничала.
Северен, неудачливый супруг Эммы, развелся, потом примкнул к Французской милиции[32], и тоже умер – вывалился из окна в пьяном виде. Последнее, что он сказал перед тем, как испустить дух, – послал ко всем чертям родного брата, утверждая, что в старой и темной истории их раздора по поводу лошади все права на его стороне.
Бывшая повариха «Пансиона святого Августина» сегодня кашеварит в богадельне на острове Олерон, где на солнышке спокойно доживает свои дни ее восьмидесятитрехлетняя мать. Если я сочту нужным, Эвелин съездит к ней.
Думаю, неплохие трофеи за час с небольшим, пока Эвелин была одна, если учесть, что было жарко и возникали паузы для кружки пива на террасах портовых кафе, но моя дорогая пчелка приберегла самое интересное на десерт. Самое потрясающее открытие, о котором она докладывает мне, когда мы въезжаем на парковку отеля, что те, кто предстал предо мной собственной персоной в крепости – на самом деле очевидцы бурного прошлого моего Кристофа. Их двое – чудовищно уродливый Красавчик и молодой эксцентричный солдат по прозвищу Джитсу. Если верить капитану рыболовецкого суденышка из Сан-Жюльена, который не скрывает, пропустив стаканчик, что регулярно посещал «Червонную даму» и перепробовал всех появлявшихся там девиц, первый был сутенером дылды-Белинды, а второй – прислугой за все про все в заведении.
Я за рулем. От удивления едва не впилилась в пальму.
В эту ночь, как и в прошлую, мы обе не спали. На коврах наших смежных номеров в гостинице «Великий Ришелье» в беспорядке разбросаны страницы дела, которое передал мне судья, тут же остатки ужина, который нам принесли, пепельницы, полные окурков, пустые бутылки из-под пива. Мы обе полураздеты и, стоя на коленях, скрупулезно воспроизводим маршрут Кристофа после его побега в августе 1939 года. Тщательно сопоставляя факты, мы стараемся определить, где сегодня могут жить те женщины, которые давали ему приют, любили, так сильно ненавидели, что даже не раз пытались убить.
Вопреки тому, что можно себе представить, не так уж и трудно найти тех, кто живет далеко. В деле неожиданно мы находим адреса Йоко, Эсмеральды, Орла-или-Решки. Один парижский импресарио диктует нам по телефону адрес Шу-Шу в Лос-Анджелесе. Затем мы устанавливаем места проживания почти всех остальных. Когда в наши открытые окна заглядывают первые лучи солнца, Эвелин уже напечатала, наклеила марки на конверты, в которых находятся мои СОС, адресованные не только тем, кого я перечислила, но и Эмме, и Зозо, и Толедо. Позже днем настанет очередь Белинды. На следующий день благодаря бывшей поварихе мы отправим письмо Каролине.
Наверное, я, как впрочем, и никто другой, так и не узнаю, что стало с Ванессой и Савенной – близнецами из «Червонной дамы». Очень это обидно, поскольку в деле в известной степени подтверждается достоверность небылиц, рассказанных старой прислугой доктора Лозэ. Кажется, что, покончив с проституцией, они целый год прятали Кристофа, начиная с того самого момента, когда он раненый сбежал из осажденного «Пансионата святого Августина», вплоть до того дня, когда, даже еще полностью не оправившись, он укрылся на борту «Пандоры». Поскольку он, впрочем, как и их родная мать, не мог различить их (а в постели уж и подавно), он так и не сумел сказать, какая из них выстрелила в сестру в домике на пляже, где до той самой минуты, пока он не решил вмешаться в их отношения, они торговали ванильным и фисташковым мороженым.
Я вряд ли что-то узнаю о судьбах Саломеи, Шери-Чен, Ясины, некой Гертруды, которую он встретил в Вене, и она выдала его британцам – он категорически отказывается говорить о ней, разве что замечает: «Женщины тоже предают нас, если слишком долго жили среди мужчин».
Я помню тот июль и тот август – жесткий контраст, свет и тень.
Целительная тень – это камера Кристофа. Кровать и покрывало цвета хаки. Стол, прикрепленный к стене, его целиком занимает макет «Пандоры», построенный из спичек, скрепленных школьным клеем, так Кристоф спасался от скуки. Забытый запах этого клея. Высоко под потолком зарешеченное слуховое окно выходит во двор, тот самый, где ему разрешают гулять. Один-единственный, но прекрасный стул – нелепый, место ему в борделе развеселых лет. Впрочем, он и попал сюда из «Червонной дамы», его приволок в крепость один сентиментальный немецкий артиллерист, выменяв на ящик маргарина.
Фотографии, висящие на стенах, менялись почти так же часто, как и республики, но Кристоф был постоянен в своих привязанностях, это были одни и те же актрисы: Норма Ширер, Жизель Паскаль, Джин Тирни, Шу-Шу, и еще одна, Мартина Кароль, только начинавшая свой путь на этом небосклоне, усеянном звездами.
Свет – мои ночи, одиночество, борьба со временем. Эвелин Андреи уехала в Париж, поскольку действовать можно было только оттуда. Я наняла моторную лодку, чтобы добираться до крысиной норы и обратно. Как когда-то Белинда ради Красавчика, я тоже карабкалась на верхушку маяка и разглядывала высокие серые стены, где находился в заточении мой возлюбленный.
Красавчик. Вот кого мне хотелось убить! Я обещала себе осуществить это, когда все будет кончено и Кристофа освободят. И, если возможно, растягивать пытку до бесконечности, поджаривать его на медленном огне, как апачи в вестернах. Я бы тогда упивалась его долгими мучениями. Мне кажется, я никогда никого так не ненавидела в жизни, но в отношении этого мерзавца это даже не было грехом.
После моего первого посещения и унижений, которым я подверглась благодаря его стараниям (причем самым страшным было даже не то, что он созерцал меня в полной наготе, а то, что он видел меня, полностью расслабившейся), я решила пожаловаться судье Поммери. Но, поразмыслив, передумала. Что я выиграю, если сама себя обвиню в том, что предоставляла своему клиенту радости, которых он был лишен? В лучшем случае нам отвели бы специальное место для разговоров, где присутствовали бы вооруженные до зубов охранники. К тому же Красавчик, обладавший полной властью над территорией, где содержали Кристофа, имел для нас то преимущество, которым, вероятно, не обладал ни один тюремщик: его можно было подкупить. И никто не знает, на что способны люди, готовые услужить вам.
Одним словом, по крайней мере, до начала процесса я решила не строить из себя сестер Папен[33] и тем более не выставлять себя на посмешище перед судебными чиновниками. Что же касается глазка, в который глазел на нас этот подонок, я последовала совету Кристофа. При следующем моем посещении и всякий раз потом я приносила с собой американскую жвачку Дентин, которая к тому же предотвращает кариес. Достаточно было пожевать кусочек, чтобы залепить дыру в двери, и ситуация превратилась в диаметрально противоположную – Красавчик не мог пожаловаться, не выдав при этом, что покушается на тайну защиты. Случалось, что приговор меняли и по менее значительному поводу.
Я заставила себя быть любезной с этим гнусным типом, чтобы сделать его нашим союзником. Даже не надевая чулок, потому что из-за жары я могла носить только легкие платья, собираясь в крепость, я натягивала на правую ногу круглую подвязку и подсовывала под нее аккуратно свернутую новенькую купюру. Как только мы оставались в предбаннике перед входом в камеры, он не успевал даже выразить желания, как я услужливо поднимала юбку, останавливаясь на границе дозволенного, и чтобы получить положенную ему плату за молчание, ему самому приходилось нагибаться. В первый раз он был не то чтобы ошеломлен, но достаточно поражен. Но потом привык. Однажды он даже настолько обнаглел, что сделал мне комплимент, разумеется, на свой манер:
– Знаете, если дела у вас не заладятся и вы решите заняться другим ремеслом, обратитесь ко мне. Мы с вами могли бы отлично работать на пару.
Я заметила, что у меня даже не возникло желания отвесить ему пощечину. Я пожала плечами и ответила, что там видно будет.
Мы живем в каком-то безумном мире. Неудивительно, что я тоже сошла с ума. В памяти моей от разумного остались лишь эти звуки лязганья засовов где-то в недрах острова посреди океана, открывающейся двери, ведущей в лучшие часы моей жизни, к лицу, голосу, коже, в общем, все то, что называется, хотя непонятно почему, безумием.
Первой, вопреки всем моим ожиданиям, на мой призыв откликнулась Эсмеральда. Она прислала мне телеграмму из Нью-Йорка, написанную по-французски:
Если Фредерик – это не кто иной, как Кристоф, я верю, что он совершил все преступления, в которых его обвиняют, естественно, кроме самого первого. Чистосердечно признаю, что имела с ним сексуальные отношения, единственно, стараясь сохранить душевное равновесие, и ни один из нас не может обвинять другого в изнасиловании. Если же он будет это утверждать под предлогом того, что в первые несколько раз я связала ему руки и ноги, то пусть ему отрубят голову. Обещаю открыть специальный счет в Первом Национальном банке, чтобы на его могилу дважды в неделю приносили цветы. Примите самые искренние заверения в моем почтении. Эсмеральда.
Когда я показала это послание его объекту, тот расхохотался.
На мои последующие расспросы он отвечал, как обычно:
– Прошу тебя, это было так давно, мне совсем не хочется говорить об этом.
Телеграмма от Йоко пришла второй. Она обещала послать длинное письмо и сообщала, что помолвлена с очень приятным инженером агрономии, с которым Фредерик-Кристоф тоже знаком, поскольку передал с ним сообщение для нее, когда он, японский солдат в плену в Бирма, и славный француз, и славная медсестра дают ему еду.
На этот счет Кристоф был слегка красноречивее, чем обычно, но мне нужно было дождаться весточки от Толедо, чтобы понять, что же произошло на самом деле.
Потом ко мне в контору пришло совсем бредовое письмо от Орла-или-Решки, которое Эвелин Андреи, хихикая, перевела мне по телефону, поскольку знает английский намного лучше моего. Одним словом, и это именно тот случай, страх, который бедняжка испытала при кораблекрушении «Пандоры», нарушил полностью ее обмен веществ, теперь она весила больше ста килограммов, это позволило ей сделать карьеру в женском кетче – особом виде профессиональной борьбы, очень популярной в США, но лишило ее привязанности обоих супругов, на которых она подала в суд, первый (Стокаммер) был ее законным мужем и подвергал психическому насилию, второй (Мэтью, актер) сбежал из их дома в Беверли-Хил с прислугой-негритянкой и утащил картину примитивиста Руссо, которая принадлежала ему только на треть. Кроме того, она обвиняет их, причем обоих, что они пристрастили ее к неумеренному потреблению алкоголя и половым извращениям, таким как оральный коитус, бичевание и содомия, и требовала, чтобы ей по закону в качестве возмещения ущерба присудили миллион долларов, выплатили треть стоимости картины и полностью – потерю прислуги, ну и еще там разные мелочи: замена фильтров в бассейне, охотничья фуражка – подарок то ли Паттона[34], то ли его ординарца на новый, 1943 год, а также полную оплату еженедельных сеансов психиатра, который помогает ей избавиться от провалов в памяти. Кстати, один из этих провалов поглотил Фредерика-Кристофа вместе с другими пассажирами, пассажирками и обломками «Пандоры». В любом случае я должна была это понять, что если что-то или кто-то из уцелевших в этой страшной катастрофе в один прекрасный день всплывет на поверхность ее памяти, то она оставляет за собой право поразмыслить, какую выгоду она сможет извлечь из своих воспоминаний. До сего дня она оставалась их единственной собственницей и, в случае, если я решу воспользоваться ее именем, она тоже станет угрожать мне судебным иском.
Я велела Эвелин бросить сочинения этой шизофренички в мусорную корзину.
Когда я пересказывала основные пассажи ее письма Кристофу, я видела, как он хмурится. Признаюсь, что вначале я решила – его мужское самолюбие не может вынести, что его былое завоевание так легко его забыла, пусть даже после кораблекрушения, но он прокомментировал таким образом:
– Я видел картину, о которой она говорит, на яхте, – это «Деревенская свадьба», там много зелени и мелких желтых цветочков. Заказали ее художнику с киностудии для фильма Шу-Шу «Глаза», история одной глухонемой. Если только таможенник Руссо не подвизался в Голливуде, у бедняжки действительно серьезные проблемы с головой.
Потом, выйдя из долгой задумчивости, сказал со смешком:
– Надо же, кетчистка! Именно такое впечатление она производила, когда запирала меня с собой заодно в ее каюте!
Я как следует его двинула, но по весу я вдвое уступаю Орлу-или-Решке, поэтому он быстро со мной разобрался.
В первых числах августа я стала получать свидетельские показания, которые должны будут прочитать в начале заседания, если все пойдет, как я задумала.
Прежде всего я ознакомилось с эпизодом, связанным с Каролиной, изложенном в длинном письме на листках из школьной тетради, элегантным, хотя и слегка угловатым готическим почерком: буквы, выведенные с нажимом или совсем легким штрихом, выдавали привычку пользоваться перьями «Сержан-Мажор». Почти не было помарок, преподавательница явно следовала собственной учебной методике – сначала писать план и пользоваться черновиком. Про стиль говорить ничего не буду, я сама редко прибегаю к несовершенному прошедшему сослагательного наклонения, но, как я уже замечала, от лицемерия этого ангела добродетели меня часто просто трясет.
Как бы то ни было, теперь у нее новая благородная профессия стюардессы, и ее письмо было отправлено из Стокгольма. Такие неожиданности преподносит война.
Белинда, которая давно уже не живет по адресу, куда мы ей написали, была найдена моей пчелкой в парижском кабаре «Четыре флага» на улице Веселья, где между двумя исполнениями буги-вуги квинтетом студентов она показывала номер, принесший ей некоторый успех в последние дни существования «Червонной дамы».
Как-то в пятницу вечером после посещения Кристофа я села на поезд в Рошфоре и поехала к ней. В смокинге, цилиндре и галстуке-бабочке она исполняла французский вариант попурри на темы лучших песен Дитрих каким-то слащавым, дребезжащим и на удивление детским голоском. Она была примерно моей ровесницей и жила одна в квартирке на улице Делямбр, откуда из окна у нее открывался вид на панель, где она начинала свою трудовую деятельность.
Проституцией она больше не промышляла, она мне это подтвердила, да и к чему ей врать? У нее был безмятежный вид, похоже, она действительно завязала с прошлым. До Дитрих ей, конечно, было далеко, но она была очень красивой совсем в другом стиле, гораздо красивее, чем сама себя считала. Она так и не получила свои заработанные деньги – Мадам так все подсчитала, что ей ничего не осталось. Но она о них и думать забыла. Она и вправду завязала. Каждый вечер и в воскресенье утром она выступала в свете прожекторов, именно об этом она и мечтала в семнадцать лет, включая сигарету в мундштуке.
У меня был диктофон. В течение трех дней она проводила со мной все свое свободное от сцены время. Я честно расшифровала то, что она мне рассказала, стараясь сохранить ее язык, как впрочем, я это сделала со всеми остальными. Нужно только отметить, что она не выказала особого удивления, когда узнала, что тот, кого она называла Тони, еще жив.
Расставались мы после нашей последней встречи в зале кабаре – пустом, освещенном единственной лампой. Она не сняла смокинга. Немного выпила. На глазах навернулись слезы усталости. Она хотела, чтобы я что-то передала узнику, но не знала, как сказать. Наконец она пожала плечами и сделала рукой жест, означавший «Пусть все катится к черту». Она поцеловала меня, и я ушла.
Когда назавтра я вернулась в Сен-Жюльен, меня ждало письмо от Иоко. Сорок пять страниц, напечатанных на машинке через один интервал на французском, которого у меня не хватило духу править, во-первых, из-за недостатка времени, а во-вторых, потому, что маленькая японка, видимо, старалась изо всех сил. Но даже если судья взглянет на ее сочинение хотя бы одним глазом, оно убедит его больше, чем красивые фразы моих свидетелей, в искренности показаний, и он, не колеблясь, приобщит их к делу.
Еще через несколько дней пришло домашнее задание на каникулы от Эммы. Она вышла замуж второй раз за врача из Драгиньяна и воспитывала двоих малышей. У нее был мелкий, но очень четкий почерк чертежницы. Она надеялась, что я не буду просить ее присутствовать на суде.
Здесь я должна признаться в допущенной мною ошибке в ту ночь, когда я обратилась ко всем этим женщинам за помощью. Среди прочих нелепиц обвинение апеллировало какими-то фантастическим суммами, которые Кристоф якобы заработал на спекуляциях и хранил где-то за границей. Мне же показалось важным или даже – употребим более точное слово – самым главным – сконцентрировать внимание на наследстве, которое он получил от бабушки. Он лично в феврале в Марселе в присутствии нотариуса подписал дарственную. Но говорить об этом отказывался. Нетрудно было догадаться, что все получит Констанс, если случится непоправимое, но мне показалось довольно тонким ходом расспросить на этот счет моих корреспонденток. Прежде всего, чтобы узнать больше, но также, должна признаться, чтобы заинтересовать тех, кто не будет уверен, стоит ли мне отвечать.
В конце письма Эмма не преминула задеть меня, сочтя мой вопрос «оскорбительным». Когда же я рассказала об этом Кристофу, он просто назвал меня безмозглой дурой.
Приближался август. Дженифер Маккина по прозвищу Толедо написала мне по-английски из Нью-Мексико, а Эвелин Андреи слово в слово перевела письмо. Отсидев три месяца в заключении в этом штате за «серьезную оплошность» в отношении американских военно-морских сил, бывшая медсестра вышла замуж за хозяина закусочной для автомобилистов под названием «Дубы-близнецы», где работала официанткой. Меньше года назад Кристоф бросил ее среди виноградников на севере Бирмы, хотя, как оказалось, неподалеку от британского гарнизона, но она говорила об этом так, словно с тех пор прошла целая жизнь. Что правда, то правда – люди по-разному ощущают ход времени.
И наконец, Эвелин Андреи сумела разыскать Зозо, которая не жила ни по адресу, ни в городе, указанном в деле. Этот колониальный цветок теперь украшала собой панели Довиля. Она оказалась дальновиднее Белинды и ушла из «Червонной дамы» до того, как Мадам произвела с ней расчет по своим правилам, пожертвовала свои десятилетние сбережения, чтобы выкупить себя у своего сутенера, оплатить его расходы, чтобы он получил свою долю у содержательницы заведения и, выплатив все долги, в конце оккупации и во время освобождения Нормандии снимала сливки, обслуживая военную элиту: не только немцев, но и американцев, предоставив и тем и другим бесценную возможность сохранять безукоризненно чистое сознание, когда они предавались своей непреодолимой страсти к цветным женщинам.
Эвелин прыгнула в поезд и три часа общалась с ней на гостиничном пляже, прячась от проливного дождя под огромным зонтом. Разумеется, нет слов, чтобы передать ее изумление, когда перед ней предстало грациозное существо с лилейно-белой кожей. Позднее по телефону она предупреждала меня об этом так осторожно и издалека, что я вообразила самое страшное, например, что умерла моя мать. В результате непонятной недосказанности, которые случаются чаще, чем можно себе представить, ни одна деталь в этом толстенном деле не указывала на то, что Зозо была белой. Разумеется, она сыграла в этой истории трудную, но второстепенную роль, но почему же тогда Каролина и Белинда обе упоминали это имя по несколько раз?
Эвелин Андреи, которая не совсем оправилась от этого потрясения, прежде чем записать ее болтовню, передала ей содержание показаний ее бывшей товарки, чем, вероятно, совершила ошибку, но как знать? Их рассказы полностью противоречат друг другу, и мы были вынуждены признать, что одна из гетер все придумала. Но какая из двух?
Зозо я не видела, я видела Белинду. Я знаю, что Белинда говорила искренне, по крайней мере, о главном. С другой стороны, привычка каждый божий день в течение многих лет мазать себя с ног до головы черной краской не свидетельствует о чистосердечии. Но Эвелин видела Зозо. Она тоже не сомневается, что та говорит искренне. И должна признаться, что когда слушаешь запись их беседы, несмотря на ужасный шум дождя, который барабанил по зонтику, голос лже-негритянки звучит так правдиво и время от времени так горячо, что я просто теряюсь в догадках.
Мне могут сказать, что я пытаюсь утонуть в стакане воды, что Кристоф, черт возьми, здесь под боком и должен сам все разъяснить. Разве что слово «разъяснить», что понятно, в его ситуации показалось ему неудачным, и он ответил мне:
– Зозо сказала то, что должна была сказать, Белинда – тоже. Если та или другая, а может, и обе вместе не поленились пошевелить мозгами и подготовиться к разговору, то вовсе не для того, чтобы навредить мне, и я не стану раскрывать карты. Я также не выдам ни Ляжку, ни Толедо, ни любую из них, если ты попросишь. Все они спасали меня в тот момент, когда я больше всего на свете нуждался в их помощи. Для меня это святое!
Помню, я сидела на краю его кровати, а он стоял рядом. Он увидел, что у меня появились слезы. Обнял меня. Нежно сказал:
– А вот тебя я терпеть не могу, и ты это прекрасно знаешь.
И мы так сильно терпеть не могли друг друга оставшееся нам в тот день время, что я до сих пор тону в этом стакане: Белинда или Зозо?
В другой раз, уходя, я протянула руку Красавчику, у того просто дух захватило. Я долго ее не отнимала, терпела, пока могла, и мило спросила его:
– А правда, что вы тоже сидели в этой крепости?
– Никогда в жизни!
– А мне рассказывала ваша старая подруга Белинда…
– Такую не знаю.
– Но при этом все знают, что вы были ее любовником.
– Значит, врут.
Я вытерла руку о платье и удалилась.
Подойдя к решетке, которую охранял Джитсу, я снова решила рискнуть. Это парень не казался мне противным. Наоборот, я бы даже сказала, услужливый.
– Ведь вы часто видели Кристофа, – сказала я, – когда работали в «Червонной даме»? С кем он был ближе: с Зозо или Белиндой?
Он отвернулся с видом побитой собаки. Стал переминаться с ноги на ногу. Неужели он боялся генерала Мадиньо или получил приказ молчать? Ни слова в ответ.
– Ну прошу вас, Джитсу, – настаивала я. – Мне очень это важно знать.
Я дотронулась указательным пальцем до его подбородка, чтобы он взглянул на меня. Он отпрянул, как от прокаженной. Я отступила. Наверное, я выглядела очень несчастной, потому что, открывая мне ворота своим огромным ключом, он вместо прощания сказал мне сочувственно:
– Мадемуазель адвокат, не надо так переживать!
Но ничего больше не добавил.
Разумеется, у меня были свои соображения по поводу подлинности этих признаний, которые я прочитала, перечитала, проанализировала со всех сторон, выучила наизусть самые важные совпадения, самые окольные хитрости. Могу изложить, кому это интересно. В конечном итоге ни одна из моих корреспонденток не удовлетворилась ролью свидетеля, но и не заботилась о том, что ее слова могут быть опротестованы. Все они умудрились спутать карты, лишь бы позволить сделать ставку одному человеку, который по-разному перевернул их жизнь, но ни одна из них, даже Каролина, не могла отрицать, что любила его. Сердце женщины подобно океану. Одному богу известно, что, когда поднимаются самые страшные бури, срабатывает инстинкт самосохранения, а его глубины сохраняют неподвижность.
Как бы то ни было, оставались две недели до суда, и не объявилась только одна Шу-Шу. Она была настолько неприступна, что мы с Эвелин отчаялись связаться с ней вовремя. Она теперь была не только кинозвездой, но и вдовой магната косметической промышленности и институтов красоты, и невозможно было узнать, в какой стране или в каком самолете она находится в данный момент.
Вывел меня на нее сам Кристоф. В одном из журналов «Экран франсэ», который я приносила ему каждую неделю, сообщалось о том, что она должна присутствовать в Монте-Карло на торжественном обеде в пользу какой-то благотворительности и кого-то там еще. Эвелин ринулась в бой.
Если Шу-Шу и в самом деле на Лазурном Берегу, то и все препятствия на пути к ней переместились туда. Сперва моей пчелке даже не удалось разжалобить дружка помощницы секретарши третьего шофера. Но она так легко не сдается, и это самый меньший из ее недостатков. Раз нельзя было добраться до актрисы, она решила идти в атаку на владелицу индустрии. Мне самой следовало додуматься до этого: козырем, который припасла Эвелин, был мой собственный отец.
Люсьен Деверо-Лепаж, последний до меня носитель этой фамилии, кем я желаю ему оставаться как можно дольше, стал единственным наследником состояния, значительно приумноженного девятью поколениями парфюмеров, обосновавшихся в Грассе. В дополнении к этому на фабриках ветви Деверо в Вьерзоне, Роморантене и нескольких других местах в Солони производят кремы и декоративную косметику, которыми я сама всегда с удовольствием пользовалась. Девица из Монружа, которая в бытность свою маникюршей часто видела две переплетенные буквы Л – нашу фамильную монограмму, была польщена тем, что мой отец позвонил ей, когда Эвелин передала ему трубку, сообщив ей предварительно о том, что случилось с голенастым парнем, который, как она считала, погиб в 1942 году, воскрес в 1945-м, а потом снова оказался в числе мертвых.
Небосвод распахнулся перед нами – это не преувеличение, поскольку Шу-Шу ничего не делала вполсилы. На следующее утро за мной прислали военный вертолет, который подобрал меня на поле полуострова и высадил в аэропорту в окрестностях Периго, откуда частный двухмоторный самолет доставил меня в Ниццу. Ровно в час я уже обедала наедине с примой «Губ» и «Ног» в трейлере длиной пятнадцать метров на киностудии «Викторин».
Она там заканчивала съемки фильма «Локоть», где играла роль чемпионки по теннису с травмой правого локтя, которая тайком пытается переучиться на левшу, чтобы не остаться за кортом, не спиться или не деградировать окончательно. В конце концов она выигрывает. Над кортами Монте-Карло поднимают звездно-полосатые флаги, и теперь она может открыто показываться вместе с малышом, разумеется, без отца, ребенок в тайне ото всех находился в закрытом пансионе в Швейцарии.
Короче, то еще дерьмо, как сказала Шу-Шу.
За утрированно старомодными очками эдакой библиотечной крысы на меня глядели ярко-зеленые глаза. Официально ей было двадцать пять, для немногочисленных близких друзей – двадцать восемь по четным или двадцать девять по нечетным. Она была так же хороша, как на экране, хотя улыбалась реже. Она шутила с невозмутимым видом в основном над собой. Она сохранила налет просторечия и частила почище пулемета.
За ней пришли звать на съемки только в конце дня. Я проводила ее до павильона. Посмотрела, как она играет сцену, в которой, если увидите фильм, в пустой раздевалке она получает пару пощечин от тренера, Агнессы Мурхэд. Шу-шу сама просила Мурхэд бить ее в полную силу. Со второго дубля все было отснято, но она сказала по-английски:
– Скажите этому сукиному сыну сценаристу, чтобы задержался на Бикини. Если он попадется на глаза Шу-Шу, когда она в очках, ему живым не уйти.
Вечером она положила меня в своей гостиной в Отеле де Пари. Она еще долго говорила со мной ночью в черном махровом халате, лицо чистое – без косметики, без очков. В свете лампы волосы отливали золотом. Когда я заснула, мы плавали в районе Мозамбика.
Следующий день было воскресенье. Я пошла с ней на теннисный корт, где она каждый день тренировалась до или после съемок. Я видела, как она внимательно и серьезно слушала советы чемпиона Америки, похоже, индейца. Потом пришел целоваться огромный француз, выигравший месяц назад Уимблдонский турнир. Именно он сказал мне, пока с нее сходило семь потов, – она играла с настоящей теннисисткой, что не нужно доверять ее словам, будто ей наплевать на свою профессию. Я сама могла заметить, что не держа никогда в руках ракетки, за несколько месяцев она достигла приличного уровня, играя у сетки. Она, как хорек, кидалась за мячом, отражала удары слева с методичностью метронома и смело встречала удары с лету. Для финальной сцены триумфа, где ее героиня играет уже с поврежденным локтем, ей не нужна была дублерша-платиновая блондинка: она сама была левшой от природы.
Конечно, нельзя утверждать, что ты узнал человека за два дня, особенно если ты как бы подслушиваешь его с помощью диктофона, но, перенося слова актрисы на бумагу, мне часто хотелось что-то подправить или вычеркнуть. Повторяю, я не пользовалась этим ни в одном свидетельском показании. Я только надеюсь, что в ее рассказе сильнее, чем в других, постоянное подшучивание над собой в конце концов выявит больше, чем останется недосказанным.
Шу-Шу проводила меня на Косу двух Америк, откуда я и приехала. Она доверила мне письмо Кристофу. Не могу сказать, что сдержало меня, и я не распечатала конверт во время полета, – ощущение, что я предаю то ли их, то ли саму себя. Несмотря на грохот моторов, у меня в ушах звучит фраза, с которой она вручила мне его:
– Я ведь недоучка, и он все время надо мной смеялся.
Кристоф прочел письмо, положил в карман рубашки и долго оставался в задумчивости. Потом сделал глубокий выдох и сказал:
– Вот черт, как хочется выпить.
У нас уже сложились свои привычки. Я звала нашего слугу-мордоворота, и он приносил водку, хранившуюся в его шкафчике. Эта бутылка, купленная мною в городе, с каждым разом стоила все дороже, но Кристоф имел право выпить одну стопку бесплатно.
Макет «Пандоры» был закончен, теперь на столе, прикрепленном к стене, поднимался другой, его автор хотел точно воспроизвести бамбуковый плот, на котором он плавал в Тихом океане. В тот день я спросила его:
– А что ты будешь строить потом?
– Если будет время, возможно, сампан[35], на котором я жил с Шери-Чен. Или же могу сделать одну штуку, но в ней нет ничего высоко художественного, к тому же она может навести на мысль о том, как я сбежал отсюда в первый раз.
– И мне не скажешь?
– Совсем не хочу, чтобы тебя осудили за пособничество в чем бы то ни было.
– Ты же знаешь, я умею хранить тайны.
– Если их не знать, то хранить их совсем легко.
Так и не признался. Как впрочем, и не раскрыл план нового побега. Чтобы доставить мне удовольствие и ради удовольствия любить меня два часа в неделю, он согласился ждать до вынесения приговора, но не больше.
– Даже если мне скостят срок до трех лет, я все равно убегу.
Его поцелуи имели вкус водки и приключений.
По каким-то техническим, не помню уже, каким именно, причинам суд отложили на десять дней.
Главный судья Поммери сообщил мне эту хорошую новость по телефону перед тем, как перейти к плохой: он прочел «истории из жизни», которые я ему передала, даже очень веселился, читая некоторые пассажи. Например, про Шу-Шу и Иоко. Но в моих же собственных интересах, как и в интересах моих корреспонденток, лучше не предавать их огласке.
– Разве что, – сказал он мне, – ваш феноменальный клиент заверит каждую страницу и письменно потребует от меня присовокупить их к делу. Для него это мало что изменит, а по меньшей мере четырех женщин, давших показания, могут привлечь за лжесвидетельство, не предрешая ничего в отношении Дженифер Маккина, ее случаем в первую очередь займется американское правосудие.
Я впала в уныние. Это было в понедельник вечером. Всю ночь не могла заснуть. Кристоф никогда не проявлял особой готовности разобраться в откровениях своих бывших пассий. Он выдвигал различные соображения, но главное – ограниченное время моих посещений – мы могли проводить его более приятным образом. Признаюсь, что целиком разделяла это мнение.
На следующий день я принесла ему всего-навсего полторы сотни страниц свидетельских показаний. Я выложила их в присутствии Красавчика, пообещав тому все небесные кары, если он посмеет заглянуть в них хотя бы одним глазом в те два дня, на которые я оставляю эти бумаги узнику. Я еще дала этой образине пятьсот франков, на что он заметил, что у него два глаза, как у всех нормальных людей, и я должна посему дать еще пятьсот.
– Я глух, слеп и нем! – заявил он, пряча их в карман. – Это мой девиз!
Когда я осталась наедине с Кристофом, тот лежал на койке, погруженный в чтение истории Эммы. Он даже не заметил, что я раздеваюсь. Так прошло полчаса, пока я сидела рядом с ним. Несколько раз он смеялся. Он положил голову мне на колени, чтобы ему удобнее было читать. Машинально засунул руку и начал ласкать то, что я не могу назвать из стыдливости. Потом неожиданно помрачнел, собрал листки и произнес:
– Ты не должна показывать эти записи никому, я тебе запрещаю! Я и без того причинил много зла этой женщине!
Уходя, я все-таки оставила ему показания еще шести остальных.
Села в лодку и вернулась в Сен-Жюльен. У меня почти опустились руки, что было совсем на меня не похоже. Даже не было сил сходить, как когда-то Белинда, в деревенскую церковь и поставить свечку. Вера в чудо испарилась. И именно в тот самый вечер оно произошло, невероятное чудо!
Когда я вернулась в гостиницу «Великий Ришелье» с одним-единственным желанием принять ванну и пойти спать, я увидела, как ко мне направляется портье. Казалось, он испытывает большое облегчение.
– А, мадемуазель! Вас уже целую вечность поджидает какая-то дама в баре. Сейчас заказала двенадцатую рюмку коньяка…
Отдыхающие еще не пришли с пляжа. В углу небольшого пустого зала возле закрытого шторами окна сидела женщина без возраста с растрепанными волосами и печально поникшей головой. Кажется, если память мне не изменяет, она говорила сама с собой и продолжала говорить, когда я подошла к ее столику. Ее зеленое платье из искусственного шелка выше колена выглядело помятой реликвией, уцелевшей от оккупации, а декольте демонстрировало лифчик сомнительной чистоты. Я ее никогда раньше не видела, но когда она подняла на меня свои дымчато-серые глаза и я увидела ее одутловатое лицо и скулы, покрытые красной сеточкой сосудов, мне показалось, вопреки здравому смыслу, что я узнала ее. Не знаю почему, но я подумала, что она работала в «Червонной даме», и сердце мое сильно забилось. Меня пронзила неожиданная уверенность, что передо мной Саломея.
– Ты, что ли, адвокатша? – спросила она пропитым голосом, отгоняя сигаретный дым. Я Миш, или Ниночка, если так больше нравится. Подружка Жоржетты-жирафихи. Сядь, а то голова кружится на тебя смотреть.
Я села напротив.
– Позови халдея, а то он не хочет мне наливать больше.
Я заказала еще порцию коньяка. Она перегнулась через стол, чтобы посмотреть на меня. Но глаза ее вряд ли меня видели.
– Это отвратное место здорово изменилось, – сказала она. – Просто не могу поверить, что я здесь протирала задницу всю свою молодость.
Я не понимала. От нее я узнала то, о чем молчал весь город: я жила в бывшем борделе. За десять недель весной «Червонная дама» превратилась в «Великого Ришелье». Обновили фасад, поставили перегородки, добавили два современных крыла, расширили парк, соорудили два корта и бассейн, и все это покрасили в белый цвет, положили розовый асфальт, вставили окна фирмы «Сен-Гобен». Бар, в котором мы сидели с Мишу, был частью большого зала, где раньше стояли банкетки для девушек. Моя комната, как она мне сказала, когда я ее описала, была бонбоньеркой Эстеллы, вертепом, где развратничала Саломея.
Я могла всю оставшуюся жизнь искать в свободные дни «Червонную даму» в Морских Коронах. А она оказалась здесь, возле соснового леска, окаймлявшего пляж, как раз на выезде из Сен-Жюльена. И вопреки ее окончательной трансформации, роскошный облик заведения, который я рисовала в своем воображении, по мере рассказов ее обитательниц постепенно тускнел. Как все это было далеко от хрустальных люстр, великолепных нарядов, шампанского, рояля Белинды! И также далеко от гостеприимного дома, привечавшего нотариуса и аптекаря, игристого вина и старого пианино Зозо! Мишу говорила, прикуривая одну сигарету от другой:
– Это был самый убогий притон на свете – мерзкий бордель для солдат, куда еще заглядывали какие-то рыбаки, которых не отпугивала грязь. Лакали дешевое красное вино, слушали пластинки на старом хрипящем патефоне, который иногда на целую ночь заклинивало на «Смелее ребята, будем небо обнимать… мать… мать… мать». Черт побери! Сколько можно голосить одно и то же?
Она нашла меня по объявлению в газете. Жила она в Сенте и приехала на автобусе, если я правильно поняла, ее приютили цыгане, где-то рядом с городской свалкой, там всегда можно отыскать какое-то чтиво. Притом что она была наполовину слепой, она любила читать, особенно хронику, некрологи и изредка объявления. Она первая и, вероятно, единственная ответила на несколько строчек, опубликованных Эвелин Андреи в июле в газетах Юго-Запада.
Я пообещала вернуть ей деньги за дорогу, купить очки и выделить некоторую сумму в качестве гонорара за информацию, которая, по ее словам, должна сильно меня заинтересовать.
Она залпом выпила коньяк, ее передернуло, но, храбро уняв дрожь во всем теле, она рассказала мне жуткую историю.
– Я не всегда была такой, как сейчас, – говорила Мишу. В те времена, двенадцать лет назад, теперь-то кажется, что сто лет прошло, я была как желторотый птенец, вылупившийся из скорлупы, иначе говоря, из захолустья неподалеку от Сен-Флу, где я пасла коров, дорога там поворачивает в сторону холма Ля Бют. Я едва успела протереть гляделки, как меня тут же подхватил специалист танцевать вальс задом-наперед.
Глазища у меня были огромные, не серее моей жизни, я была крепко сбитая, волосы до талии, я их обесцвечивала перекисью водорода и розовые щеки, как у матрешки. Шутки ради я всем плела, будто знаю, какой вихрь сбил с ног мою мамашу, когда она собирала урожай, что соблазнил ее принц откуда-то из степей, мерзавец, одним словом. Поэтому иногда меня называли Ниночкой[36].
Так вот, как-то ночью я сижу с товарками в зале, прокуренном вояками и нашими горлопанами, на нас одинаковые рубашки из хлопка и одинаковые чулки, перехваченные наверху веревкой, задница голая, чтобы дело сладилось побыстрее, а морды так размалеваны, что рассмешишь даже гробовщика. Тащу я наверх одного служивого, которого уже обрабатывала раз двадцать, капрала по имени Ковальски, пьяного вдрабадан, как умеют поляки.
Пропущу детали и не буду рассказывать, как трудно волочить здорового мужика по лестнице. Короче, когда мы оказались в комнате, он, видите ли, не желает ни сверху, ни снизу, ни в стояка – вообще никак. Сидит на кровати и воет, рядом лампа с жемчужными подвесками, которые звенят всякий раз, когда он хотя бы пальцем шевельнет. А он все воет и воет, уставился в пустоту и хоть бы слово сказал. Тогда я наклоняюсь, чтобы вдохнуть воздух в его птичку, но он даже не дает выпустить ее из клетки, ему это претит. Все, чего он желает за свои гроши, это выплакать всю тоску, шмыгая носом, как больная собака.
Я тоже не прочь слегка отдохнуть, сажусь позади него, достаю лак для ногтей, чтобы замазать дырку на чулке, и говорю ему:
– Ну что, мой толстенький котик, нам очень-очень грустно? Расскажи сестренке, излей душу.
Тут он завывает еще громче и выкладывает между двумя рыданьями:
– Я дерьмо! Просто дерьмо!.. Никому про этот кошмар не рассказывал, а сегодня не могу! Не могу больше!..
Но после этого снова заглох, я понимаю, что он бесконечно может в одиночку ворошить свои воспоминания, как головой о стену биться, тогда я его подначиваю, а сама занята своим чулком:
– Слушаю тебя, мой толстый котеночек.
Тогда он ладонью вытирает лицо и говорит, стараясь не икать:
– Это было в прошлом году возле Арля на празднике 14 июля… Один рядовой из нашей роты склеил на балу красотку, дочь мэра той деревни, где мы стояли…
– Ей было восемнадцать лет, звали Полина, – рассказывал Ковальски. – Свеженькая такая, как весеннее утро.
Он был высокий черноглазый парень по имени Кристоф, иногда дразнили Канебьер, потому что он родом из Марселя, а еще Говорун, потому что любили слушать, как он пересказывает фильмы, которые смотрел. Я, правда, уверен, что многие он вообще сам придумал, особенно всякие истории про потерянных детей, бросивших их отцов, и все так подробно, со всеми деталями, которые в кино показывают, как будто попадаешь в лабиринт и путаешься в нем все больше и больше, нужно было очень внимательно его слушать, чтобы следить за действием, но он всегда выбирался оттуда.
Был солнечный день, говорил Ковальски, я как сейчас вижу их обоих, они бежали по винограднику, куда я пришел немного вздремнуть и поесть винограду. Они были оба с непокрытой головой, она держала в руке свой кружевной чепчик, они бежали и радостно смеялись, останавливались время от времени, чтобы поцеловаться, подальше от шума и музыки бала.
Я сразу догадался, что она ведет его к себе на ферму. Вся ее семья отправилась на праздник. Я как-то помимо своей воли пошел за ними следом.
Черт возьми, я себя за это не корю, говорил Ковальски. Мы все крепко надрались местного вина, жарко было как в аду, а что вообще я видел в жизни? Доступных девиц да шлюх, как ты.
– Ой, извини, – говорил он Мишу, которая и не собиралась обижаться, – но ты должна меня понять, должна понять!
На ферме они сначала зашли в общую комнату, но только чтобы запастись бутылкой, там они не пили. А потом пошли в сарай.
Я немного подождал, а когда вошел туда, бесшумно поднялся на сеновал по деревянной лестнице, потому слышал, как они там возятся в соломе, но они так были заняты собой, что не заметили моего присутствия.
Я спрятался. Затаил дыхание. Я видел их.
Они были голые, как дети Божьи, целовались и миловались, а Полина от ласок тихо стонала, очень тихо. Она первый раз была с мужчиной и сдавленно вскрикнула, когда он ее взял, но потом ей стало приятно, и она выражала свой восторг все громче и громче, все сильнее и сильнее, а в конце уже кричала, но от наслаждения.
А потом они снова смеялись и веселились, и Кристоф пил вино прямо из горлышка, и они снова обнимались и начали все сначала. А я уже боялся теперь уйти из страха, что попадусь, и смотрел на них сквозь слезы, потому что это было прекрасно, прекрасно, и от этого мне было больно.
Не знаю, сколько времени я там пробыл, говорил Ковальски, вытирая слезы. Может быть, час, может быть, два. Кристоф, утомленный любовью и разморенный вином, заснул. Полина щекотала ему ухо и шею соломинкой и целовала его, но ничего не помогало, он спал, как убитый беспробудным сном. Тогда она натянула свою деревенскую рубашку и встала против света возле большого отверстия, куда сгружают сено, и стала потягиваться. Снаружи даже досюда доносились звуки праздника.
И тогда это случилось, это безумие, это жуткое преступление, от которого у меня до сих пор холодеет сердце…
– Ты набросился на нее и изнасиловал! – с возмущением воскликнула потрясенная Мишу.
– Вовсе нет! – ответил Ковальски. – Подожди, сейчас доскажу.
…Сидя на корточках за снопами, откуда я мог видеть все сквозь щель не больше моей ладони, я неожиданно повернул голову: по лестнице кто-то поднимался так же осторожно, как до этого поднимался я. Я увидел, как в сумерках появилась страшная фигура, огромный грубый детина, здоровые сапожищи, которые не побоятся дать пинка любому начальнику, – сержант Мадиньо. Он с первого взгляда понял, что произошло между Говоруном и малышкой. Он уже был не в себе, когда подходил к ней. Он прошел в двух метрах, не заметив меня, – думаю, я вообще перестал дышать.
Он почти не взглянул на спящего, а смотрел только на Полину. Сказал ей глухим голосом, полным ярости, в котором слышалось страдание:
– Полина! Но зачем ты это сделала?.. Почему?.. После всего, что я тебе сказал вчера вечером!
И он схватил молодую арлезианку за руки, резко встряхнул, явно чтобы ей сделать больно, а ведь он был недюжинной силы, но в ней взыграла гордость, и она решила дать ему отпор. Она ответила таким же тоном, что-то наподобие сдавленного крика, срывающимся голосом, словно оба они боялись разбудить Кристофа:
– Нет, оставьте меня в покое, старый придурок! Я его люблю!.. Имею право!..
И вырываясь, она колотила сержанта по груди своими кулачками.
– Право на что? – бросил он ей с лицом, перекошенным смертельной яростью. – На эту мерзость? Я-то думал, ты не такая, как все… Не такая! А ты самая обыкновенная! Подстилка!
И тогда он ударил ее. Изо всех сил, своими здоровыми кулачищами, и потом лупил как сумасшедший.
Вырываясь от него, бедняжка попятилась назад, закрываясь руками, она шаталась из стороны в сторону, обливаясь кровью. А потом, даже не вскрикнув, вывалилась в отверстие в стене сарая. Я услышал мягкий стук, когда она упала на землю, это было страшнее всего.
Я был весь мокрый от пота. Дрожал как в лихорадке.
Потрясенный Мадиньо сразу успокоился, дышал он со странным присвистом. Он посмотрел вниз, потом на свои руки, измазанные кровью, посмотрел на Кристофа, лежащего на соломе, сморенного вином и любовью, бесшумно спустился по лестнице и исчез.
Я забился в свое укрытие, дрожа от ужаса, мысли путались, я подождал еще немного, пока он отойдет от фермы, чтобы никто не увидел, как я ухожу, и тоже убежал без оглядки, у меня даже не хватило мужества взглянуть на тело несчастной во дворе.
– Вот что рассказал мне этот сукин сын поляк, – заключила Мишу, – и я долго потом сидела, забыв про петлю на чулке.
А когда он закончил свою историю и сидел здесь, на краю постели, в своих вонючих серо-голубых штанах, проливая крокодиловы слезы, я ткнула его в спину, чтобы растормошить:
– А дальше, черт тебя побери! Что было дальше? Ты, может, потрудишься досказать?
– Дальше? А как тебе кажется? – сказал он, утирая слезы. – Сержант Мадиньо арестовал рядового, отдал под трибунал, и теперь бедняга будет сидеть до конца своих дней в крепости, здесь, напротив. А когда Мадиньо повысили в звании и перевели в Сен-Жюльен, меня сделали капралом и отправили за ним…
Поскольку он снова начал подвывать, замкнулся, как устрица, я соскочила со своего сексодрома, дала ему пощечину прямо по красной роже и закричала:
– Не может быть? И ты ничего не сказал?
– А что я мог сказать? Я побоялся. И до сих пор боюсь. Даже от мысли о том, что Мадиньо может когда-нибудь узнать, что я там был, я сдерживаюсь, чтобы не блевать от страха.
Он воет и воет, и мне его жалко, хотя и хочется обругать, он сам виноват, что трус. Я слышу, как он шепчет, утопая в слезах:
– А потом, кому бы из нас поверили: унтер-офицеру или мне?
Так в отеле «Великий Ришелье» бывшая девица из «Червонной дамы» в густом дыму купленных мною сигарет, которые она прикуривала одну от другой, поведала мне правду о драме тринадцатилетней давности.
Она замолчала. От волнения у меня пропал голос. Поэтому мы долго ничего не говорили. В углу пустого бара, где опущенные шторы почти не пропускали света, мы рассматривали, почти не видя, липкие следы от рюмок, которые она выпила, оставленные на столе, за которым мы сидели. Потом одновременно вздрогнули, и я с недоверием спросила ее:
– А вы, Мишу, вы тоже никому ничего не сказали?
Она ответила, лениво пожав худыми плечами:
– А кто мне поверит? Шлюхе-то?
– Но ведь молодого человека несправедливо приговорили! Пожизненно!
Ее губы дрожали, выступили слезы. Она жалобно прошептала:
– Да знаю я… Поэтому и считаю себя мерзавкой и стала такой вот…
И с отвращением смахнула ребром ладони рюмку и пепельницу, стоявшие на столе.
Как только я посадила ее на автобус в Сент, после того как она пообещала мне – слово женщины, – что будет выступать свидетелем на суде, я позвонила судье Поммери.
Он принял меня поздно вечером.
Сначала он просто застыл в кресле, словно его поразил сердечный приступ. Потом я увидела по его глазам, как к нему возвращается сознание и просыпается скептицизм.
– Генерал Мадиньо! – воскликнул он. – Вы что, вообще потеряли представление о реальности? Сколько вы дали этой алкоголичке, чтобы я услышал подобную чушь?
– Есть очень простой способ убедиться в том, что она не врет. Можно разыскать солдата Ковальски, кем бы он ни стал! Вызовите его в суд!
– Я буду делать то, что мне положено! – ответил мне судья, хлопнув ладонью по папке. – Не вам учить меня, как действовать!
Он тут же пожалел, что погорячился. Поднял ружье, которое чистил при моем появлении, встал и поставил его на прикрепленную к стене стойку. Бросив в ящик тряпку, которой пользовался, он сказал мне, словно извиняясь или переводя разговор на другую тему:
– Меня пригласили на охоту в Солонь на следующей неделе. Вы же оттуда, правда?
– Жила там в детстве.
– Наверное, мне посчастливится познакомиться с вашим отцом. Мои друзья с ним тесно связаны. Семья Дельтей из Боншана.
– Мой отец не охотится. А Дельтей – хамы.
Он улыбнулся, увидев, что я надулась.
– Идите, деточка, – сказал он мне. – В конце концов вы меня разозлите.
Проводив меня до порога, он коснулся моей щеки, как в первый раз при нашем знакомстве.
– Да, любви не прикажешь… – сказал он. – Я завтра позвоню в военное министерство. Если свидетель не умер и еще существует, присяжные выслушают его.
Я не могла передать Кристофу письмо, в результате оно попало бы к самому Мадиньо. Пришлось ждать вторника, чтобы он узнал от меня невероятную историю, рассказанную мне Мишу.
Пережив поочередно волнение, ярость, надежду, он тоже отнесся ко всему скептически, но в ином смысле:
– Даже если этот солдат еще жив, это конченый человек. И он это знает. Он не будет говорить.
Он на минуту задумался, присев на край койки, подперев рукой голову.
– Ковальски, Ковальски… Не могу совместить с лицом. Но меня, правда, иногда дразнили Кана-бьер. Правда, что Полина взяла в буфете бутылку вина, прежде чем повести меня в сарай. В хорошем же я был виде, если даже не заметил, что за нами следят.
– Ты действительно был в хорошем виде.
– Но не тогда. Погубила меня эта последняя бутылка.
– Ты сказал на суде, что не спал почти двое суток, что праздник начался накануне.
– Когда я увижу этого Ковальски своими глазами, я скажу тебе, могло ли все произойти так, как он говорит. Пока что я не могу представить, чтобы Мадиньо, каким бы Мудиньо он не был, ухаживал за Полиной и убил ее в припадке ревности. Мишу говорит невесть что. Или Ковальски, если он существует.
– А если они говорят правду?
– Мы никогда не узнаем. На суде они это не повторят.
Я слишком хорошо знала Кристофа. Чем меньше он говорил, тем быстрее соображал. Потом, когда мы торопились, я уже не осмелилась подступиться к нему. Во всяком случае он начинал дуться и нужно было менять тему.
Ковальски, оказывается, существовал. Работал на Севере дежурным по переезду на железной дороге, между Пон-де-ля-Дель и Дориньи. В сороковом во время наступления танков Гудериана он лишился ноги. Я знаю, что это звучит ужасно, но, как мне казалось, эта нога, отданная ради спасения отечества каким-то никому неизвестным капралом польского происхождения, для присяжных будет важнее всех боевых наград генерала, который слишком поздно вступил в ряды голлистов, так что за Ковальски я не очень горевала.
Увы, скромную лачугу этого главного свидетеля отыскали только накануне суда. Едва мы успели доставить его на место, как началось заседание. В первый раз я смогла услышать его только, когда он давал показания суду присяжных.
В Сен-Жюльене был Дворец правосудия, но год назад он пострадал во время последних боев. Все внутри было сломано, в здании гуляли сквозняки, а местная шпана всех возрастов пользовалась им как уборной.
Поэтому заседание суда проходило в классной комнате муниципальной школы. А школа эта была не чем иным, как бывшим пансионом Каролины, только на семь лет старше с новыми, появившимися за эти годы граффити. В классе сдвинули в угол скамейки и парты, поставили помост, где должны были стоять свидетели, этим дело и ограничилось.
За учительской кафедрой восседали судья Поммери и угловые судьи. Обвинители – военные и штатские – половина на половину – разместились вдоль окон. Я была единственной в ряду напротив. За мной сидел Кристоф, по бокам у него – охранники.
В глубине класса расположились семеро присяжных. Все – женщины. Я сразу же сумела настроить их против себя, когда мне их представили в помещении бывшей кухни.
– Разве возможно, – по глупости спросила я у судьи, – чтобы все присяжные, как одна, были женщины?
– Дорогой мэтр, несмотря на то что по декрету 1903 года этот полуостров отдан военному ведомству, он тем не менее входит в состав республики, а насколько мне известно, закон предусматривает, что присяжные выбираются по жребию. Хочу вам напомнить, что и вы, и обвинение вправе отвести присяжных, если они вас не устраивают, даже без объяснения причин.
Запасные присяжные тоже оказались женщинами, что ж, в этом я усмотрела странную иронию судьбы. Пришлось дать задний ход и выразить согласие на весь состав суда присяжных. Но это ничему не помогло. Эти полуостровитянки строили мне козьи морды все два дня, пока шли заседания. Жара стояла адская. Они дружно обмахивались под партами своими юбками, но поскольку чаще всего это происходило во время моих выступлений, я усомнилась в том, что таким образом они пытаются охладиться.
Я нарядила Кристофа соответственно случаю. Тонкий шерстяной костюм темно-синего цвета, голубая рубашка, двуцветный галстук подходящих тонов. Он хорошо пострижен, загорел, потому что использовал с толком полагающиеся ему часовые прогулки, и выглядит весьма привлекательно. Наверное, даже слишком. Ведь присяжные могут легко принять обольстителя за совратителя. К тому же разве не жутко думать о волосах, когда жизнь висит на волоске? Глядя на него, они явно испытывали неловкость.
Одно только чтение обвинительного заключения заняло несколько часов. Когда я в первый раз подняла руку, не помню уж, о чем шла речь, – об изнасиловании, похищении или сутенерстве – один из моих противников произнес, как бы ни к кому не обращаясь:
– Защита, должно быть, сама-то себя сумела защитить…
Раздался такой хохот, что мне пришлось сесть на место.
Меня неотступно преследовала пара глаз: генерал Мадиньо, сидевший почти напротив. Он консультировал военных. Он был в летней форме без орденских лент, на фуражке, лежащей на парте, красовалось всего две звезды, как у другого всем известного генерала. От этого человека с резкими чертами лица и перебитым, как у боксера, носом веяло грубой силой, которую почти не смягчала седина. Признаюсь, как только я увидела его, я, как и Кристоф, так же не смогла представить его в роли убийцы юной Полины.
Как бы то ни было, он ни разу не вмешался и не произнес ни слова. Даже когда я решилась назвать его имя, что сразу же вызвало протесты его друзей и призывы судьи к тишине, его лицо по-прежнему сохраняло каменное выражение. Он только не спускал с меня своих темных глаз, и все. Ни разу не отвел взгляда.
Но стоит ли подробно описывать процесс? Я выглядела жалко. В первый день я действовала ровно вопреки здравому смыслу, на следующий день – еще того хуже. Я перебивала присяжных, когда они требовали объяснений. Я выразила недоверие искренности суда. Я, как дура, смеялась над всеми аргументами, которые не могла опровергнуть. Без конца ссылалась на показания, которые были неизвестны обвинению, чем раздосадовала судью Поммери, всячески ко мне расположенного, кстати, он первым признал их непригодными для слушания.
По сути, я рассчитывала только, что когда на помосте, заменявшем место дачи показаний свидетелей, появятся Мишу и Ковальски, я пошлю противника в нокдаун. Я уже не чувствовала наносимых мне ударов, не замечала, что Кристоф давно выбросил на ринг полотенце и вместо этого считал мух, рассматривал ногти, изучал, какого цвета трусики у присяжных в первом ряду, когда они обмахивались юбками. Когда я поворачивала к нему голову, он мило мне улыбался, подмигивал, чтобы подбодрить: «Не переживай, я же тебе говорил, что будет одно вранье».
Мишу приехала. Она явно нашла лучшее применение гонорару, который я ей заплатила в надежде, что она оденется поприличнее. От нее за версту разило спиртным и помойкой. Она сказала буквально следующее:
– Я была пьяная, когда встречалась с адвокатшей. Понарассказывала ей всякую чушь. Ничего не помню.
Следом за ней появился Ковальски. Его деревянный протез произвел сильное впечатление. Это был краснолицый толстяк в тесном выходном костюме, в одной руке держал берет, в другой – повестку. Торжественно приветствовал генерала. Он был парализован страхом.
Кристоф тронул меня за плечо и прошептал:
– Решено и подписано. Я сбегаю.
Приветствуя генерала, Ковальски уронил повестку. Когда он нагнулся за ней, перевернул помост. Пытаясь поставить помост назад, свалился сам. Пока ему помогали подняться, он уже по своему обыкновению пустил слезу. Он сказал буквально следующее:
– Поймите меня, поймите! Я был в стельку пьяный, когда посещал девицу в борделе. Я наговорил всякую чушь. Сам уже ничего не помню.
Это был полдень второго дня слушаний. За воротами школы, как во времена Каролины, стояли вперемешку местные и приезжие, в надежде что-то увидеть. Через открытые окна доносились звуки аккордеона и крики детей. Продавали жареный картофель и мороженое.
Я произнесла блестящую речь.
Кристофа во второй раз приговорили к смерти.
Решение было принято за десять минут. То ли следуя правилам, то ли из садизма судья Поммери запер присяжных в комнате второго этажа на целый час. Ни один человек не выступил в защиту моего клиента.
Когда огласили приговор, я расплакалась. Кристоф наклонился ко мне, поцеловал в голову и прошептал:
– Я люблю тебя. Ты потрясающая. Как я хочу тебя прямо в этой мантилье.
Он хотел сказать, в адвокатской мантии.
Я принесла ее с собой в портфеле на следующий день, когда пришла к нему в камеру подписать разные документы. Он меня утешал, ласкал и взял еще до того, как я успела ее снять.
Разумеется, он подписал все, что я просила, но только чтобы сделать мне приятное. Плевать он хотел на апелляцию, на кассационную жалобу и тем более на ходатайство о помиловании. Он сказал мне:
– Ковальски – полный дурак и не способен ничего выдумать, я его хорошо помню, а уж тем более так самому в это поверить, что даже проливать слезы. Не сомневаюсь в том, что двенадцать лет назад он сказал Мишу чистую правду. Их обоих запугали.
Позже, когда мы говорили о том, что надо сделать, он сказал:
– Тебе, моя киска, уже ничего делать не надо, разве что, если сумеешь, добейся от Поммери, чтобы меня перевели в старую камеру выше этажом, где я провел шесть лет своей жизни.
– Зачем?
– Скажи ему, что я хотел бы в оставшиеся мне дни вспомнить молодость. Что я ужасно сентиментальный.
Когда Красавчик открыл дверь, теперь уже без стука, как раньше, мы еще обнимались. Я грустно засунула в портфель свою черную мантию и оделась на глазах у этого существа. Какая разница, даже если он увидит меня голой. Впрочем, надо заметить, что ему стало неловко и он отвел глаза, как будто в нем еще оставались крупицы сострадания.
На пороге в последний раз я страстно поцеловала Кристофа, хотя не знала, что больше его никогда не увижу.
Как только лодка причалила в порту Сен-Жюльена, я прыгнула в свою машину и поехала в Рошфор к судье.
Но его не застала. Секретарша Изабель сказала, что он встал рано утром и отправился на охоту в Солонь. Она всячески старалась дозвониться до него. Так я поняла, что у меня извращенный ум, ведь я-то считала, что она любовница своего патрона. Оказалось, что она просто-напросто его дочь, Изабель Поммери, девятнадцати лет, бывшая студентка юридического факультета, но она столько раз проваливалась на экзаменах, что бросила эту затею.
Она не знала, чем ей доказать мне свою симпатию. Я поделилась с ней желанием моего несчастного клиента вернуться в свою старую камеру. Она проводила меня до машины, пообещав, что созвонится с отцом до вечера. Ни слова не говоря, шла рядом, наклонив голову, как дети в момент глубокой задумчивости: розовые щеки, длинные белокурые волосы. Она была высокой – выше меня на голову даже в плоских сандалиях.
Когда я села за руль, она не отрывала от меня взгляда своих наивных голубых глаз. Я потянулась, чтобы поцеловать ее в щеку. Она наклонилась, дала мне поцеловать себя через открытое окно и убежала.
Я вернулась в гостиницу. На стойке портье меня поджидало письмо от генерала Мадиньо. Убийца Полины напоминал мне сухим казарменным языком, что после суда я лишаюсь права на посещения клиента. Тем самым впредь бессмысленно появляться в крепости.
Это был последний удар. Я поняла, что Кристоф погиб, что до сих пор я держалась только благодаря ему. Я позвонила генералу. Он отказался говорить со мной. Я спустилась в бар. Пить не хотелось. Я вышла на пляж. Дала себе слово, что утоплюсь, если умрет мой любимый.
Могу, кстати, доказать, что тогда я еще не путала годы, месяцы, дни: в газете, которую я мельком проглядела в отеле, потому что не знала, чем себя занять, писали только об авиакатастрофе, случившейся накануне на маршруте Копенгаген – Париж. Двадцать один погибший. Впрочем, в этот день при взлете разбился еще один самолет, Париж – Лондон. На этот раз двадцать жертв. Это произошло 3 и 4 сентября. Можете проверить.
Я приняла снотворное. Спала без сновидений. Уже было совсем светло, когда я проснулась. Я себя чувствовала лучше, по крайней мере, готовой к новым битвам. Я снова позвонила Мадиньо. Он просил передать, что его нет. Я знала, что он живет на большой вилле по другую сторону полуострова, и решила поехать туда.
Я принимала ванну, когда зазвонил телефон. Я решила, что это он. Но это была Изабель Поммери. Она дважды ночью пыталась до меня дозвониться, но я не отвечала.
Ее голос по телефону звучал так грустно, что я догадалась, что она скажет.
– Отец не хочет.
– Вы говорили с ним?
– Больше двадцати минут. Не хочет. Генерал уже пожаловался, что отец вам потакает. И требовать от него то, что целиком в его власти, будет уже перебор. К тому же он не видит уважительной причины для смены камеры.
– Когда он возвращается?
Она долго колеблется. Слышу ее дыхание на том конце провода. Потом говорит:
– Он не передумает, но мне плевать.
– Не понимаю.
– Приказ уже подписан.
– Какой приказ?
Снова молчание, потом она говорит:
– Боюсь, а вдруг нас подслушивают.
Как бы то ни было, но я поняла. Вы удивитесь, что я не произнесла ни единого слова, чтобы помешать такой юной девочке сделать подлость своему отцу. Наверняка вы будете возмущены, что я не колеблясь подбила ее на это, инстинктивно почувствовав в ней слабое место. Но как и ей в ту минуту, мне тоже было наплевать. Чтобы совершить побег, Кристофу нужно было вернуться в старую камеру.
Я была глуха ко всему на свете, и если я стала бездушной, то только потому, что любовь крадет все и не знает стыда.
Я сказала Изабелле:
– Приходи. Я тебя жду.
Я видела с балкона, как спустя час она подъехала на черном «матфорде» довоенной модели, наверняка на отцовском. Она вышла – расклешенная бежевая юбка, белая блузка, волосы забраны в прическу – настоящая взрослая дама. Я ждала, пока она поднимется в номер.
По правде сказать, я не знала, как себя держать. Она стояла передо мной, опустив глаза, молча, слегка побледнев. Я никогда еще не целовала женщину, разве что одну университетскую подругу в старые годы, когда проиграла в фанты. Я поцеловала Изабель, ее нежные губы задрожали. Я ей сказала, что никогда еще не целовала женщину, только университетскую подругу и т. д. Она снова порозовела.
– Садись. Сейчас я причешусь и пойдем обедать.
Она была слишком простодушна и не сумела скрыть разочарования.
– В ресторан отеля, здесь внизу, – сказала я.
Еще не было и полудня. Ни души в зале. Я посадила Изабель напротив, за свой обычный столик. Мы разговаривали, разделенные огромным блюдом с ракушками. Она выпила бокал «Совиньона». Сказала, что отправила с курьером письмо Мадиньо и что уже не в первый раз подделывает подпись отца. Разумеется, раньше он знал, что она это делает просто, чтобы выиграть время, и его это забавляло. Она принесла в сумочке, которую оставила в номере, письменное согласие судьи.
Я могла побиться об заклад, что письма Мадиньо будет не достаточно. Он наверняка позвонит судье.
– И нарвется на меня, – сказала она. – Он знает, что я в курсе всех дел. Не волнуйтесь. Я к тому же считаю, что отвратительно, когда приговоренному к смерти отказывают в таком пустяке. Когда отец узнает, что я действовала через его голову, он, конечно, поймет, что я была права.
Вот это мне было слушать труднее всего, признаюсь честно. Тогда я перевела разговор на другую тему – о ее занятиях, о матери, которая вышла замуж за художника, о ее мальчиках.
– У меня их нет, вернее, не было, – ответила она.
Она помогла мне разделаться с крабом, мазала мне хлеб маслом. Когда первые курортники вернулись с пляжа, я уже почти не боялась подняться в номер. В любом случае она все равно не узнает, почему я так поспешно оттуда ретировалась, подумает, что очень проголодалась, только и всего.
При свете, проникавшем через закрытые ставни, я раздела ее, распустила ей волосы, притянула на кровать. Я дала ей то, что она никогда не получала ни от мужчины, ни от женщины. Я ее ласкала и целовала так, как научил меня Кристоф. Я думаю, она забыла, где она, кто она, а в конце уже не знаю, кто из нас был смелее, кто был ведомым, я тоже отдалась страстям.
Итак.
Позже, гораздо позже, когда мы уже были в презентабельном виде, оделись, причесались, мы обнялись возле двери. Я просила, чтобы она пообещала, что не будет пытаться снова увидеть меня. Она несколько раз молча кивнула, но у нее не было сил улыбнуться на прощание. Она посмотрела на меня и выдохнула:
– Я тебя люблю.
Потом, чтобы не дать волю слезам, открыла дверь и бросилась бежать.
Я закрыла. Я еще не сделала и двух шагов, как она снова постучала.
Я отворила.
Запыхавшись, она протянула письмо, которое забыла отдать:
– Совсем голову потеряла!
И убежала так же быстро, как в первый раз.
Оставшись одна, я сказала себе, что она красивая, милая, очаровательная, и я от всей души желаю ей счастья. Откуда мне было знать, что в тот день я держала в объятиях судьбу моего возлюбленного?
Приближалась зима. Прошло уже столько дней и ночей, когда я пишу при свете красной лампы.
Вот и конец.
Сначала все шло так, как мы и представляли. Разъяренный генерал позвонил судье. Изабель подтвердила, что тот, уезжая, чтобы хоть как-то смягчить участь приговоренного, разрешил перевести его в старую камеру, и что теперь он придет в ярость, если этот перевод не будет осуществлен немедленно.
Мадиньо пришлось смириться. Он сообщил мне об этом решении, не преминув добавить, что на всякий случай он удвоит охрану Кристофа.
Мне очень хотелось высказать ему прямо по телефону все, что я о нем думаю, но я ограничилась словами благодарности. Я даже не попыталась получить разрешение на посещение Кристофа. Это было слишком рискованно.
Через два дня, 8 сентября, около шести утра сирены крепости разбудили всех обитателей Сен-Жюльена, по крайней мере, тех, кто не страдал глухотой или еще не проснулся.
Все оставшееся утро я прошла все мыслимые стадии – от возбуждения до волнения. В полдень в порту я узнала от одного солдата, которого собравшиеся там просто вынудили заговорить, что Кристофа не поймали. Его исчезновение, по-видимому, заметили лишь несколько часов спустя. Солдат не знал, как ему удалось выбраться из камеры. Теперь там разбирают все стены, чтобы найти объяснение. Часовые, совершавшие обход, ночью не заметили ничего необычного, разве что на волнах качалась старая бочка, приплывшая из Испании или Португалии.
Поскольку эту бочку так по сей день и не нашли, как, впрочем, и никаких других следов, которые могли бы объяснить исчезновение Кристофа, я знаю не больше других. Я помню, как он отказывался строить макет какого-то таинственного судна, потому что в нем «нет ничего высокохудожественного» и к тому же тогда смогут догадаться, каким образом он совершил свой первый побег. Я убеждена, поскольку хорошо знаю ход его мыслей, что он вовсе не хотел таким образом лишить художественных достоинств старую, пусть даже самую заурядную бочку. У себя в темнице мне хватало времени думать. Либо он говорил о бочке, либо о том, как ею пользовались. Может быть, в крепости и были деревянные бочки, но я никогда их не видела. Видела только то, что видели и все остальные: большие железные бочки с отходами, которые солдаты перевозили на лодках в Сен-Жюльен. Короче, мусорные баки.
Когда я отсюда выйду, если вообще сумею, то обязательно проверю, где в крысоловке хранили мусорные баки. По логике где-то рядом с кухней. Кухня выходила на океан. Я еще раз вернусь туда, теперь там нет ни заключенных, ни тюремщиков, но, наверное, где-то есть люк, через который было удобно загружать мусор на лодку. Именно в этот люк я и прыгну, чтобы сдержать слово, которое дала себе год, а может, и два года назад – это неважно, и утону.
Судье сообщили о побеге примерно в то время, когда я была в порту. Он сразу же понял, что подписал приказ о переводе приговоренного в старую камеру. Разумеется, он взял все на себя, чтобы защитить дочь.
Я вернулась в гостиницу, уверенная в том, что Кристоф найдет способ связаться со мной или пришлет записку. Но понимала, что это может произойти гораздо позже и не на этом полуострове. Я стала собирать вещи. Моя одежда еще валялась в куче на кровати, когда за мной пришли.
Меня отвезли в жандармерию Рошфора. Я сказала, совершенно чистосердечно, что представления не имею, где может находиться Кристоф. Мне дали бутерброд. Я ждала в запертой комнате. Днем меня снова допрашивали. Я отвечала точно так же.
Я совершенно невозмутимо выслушала, что отчаявшись связаться в течение дня с генералом Мадиньо, полицейские поехали к нему домой, на его виллу на полуострове. Его нашли в погребе, он сидел на стуле, связанный по рукам и ногам, с кляпом во рту и полузадушенный.
С этой минуты я лишилась надежды. Подумала, что Кристоф потерял драгоценное время, что прячется где-то на полуострове и никогда отсюда не выберется.
Мне дали лимонад.
За голыми без штор окнами наступила ночь.
Я помню, что мне дали лимонад.
А потом в комнату, где я пила лимонад, вошел судья Поммери. Он был очень бледный. Он плакал. С ним были двое жандармов.
Кристоф заставил генерала сделать письменное заявление, в котором тот признавал, что Кристоф невиновен в убийстве Полины. Кристоф позвонил судье, но тоже попал на Изабель.
Остальное рассказала сама Изабель.
Она говорила с ним по телефону из кабинета отца. Она назначила ему свидание на закате на пляже «Морских корон», чтобы забрать у него письмо генерала. Повесив трубку, взяла со стойки ружье. Зарядила его двумя патронами.
Кристоф ждал ее в условленном месте, на дюне. Пляж был безлюден, только на горизонте раскачивался на волнах огромный красный шар. Наверное, у Мадиньо, с которым они были одного роста, он взял белые брюки, белую рубашку-поло, мокасины.
Она вышла из машины с ружьем. Он еще ничего не понимал, только держал в руках листок бумаги, который, как он надеялся, все исправит, все уладит.
Она сказала:
– Мне наплевать на вашу бумажонку! Вы знаете, что вы сделали? Мари-Мартина останется в тюрьме на много месяцев, а может быть, даже и лет! Я тоже скоро туда попаду! Судью уволят, перечеркнут всю его жизнь! А это ведь мой отец! Слышите? Мой отец!..
И она выстрелила, похоже, эта пуля попала в меня, и снова выстрелила, и теперь в моем мозгу осталась одна-единственная картинка: Кристоф падает и падает навзничь на песок, а грудь его разрывается от выстрела. Безумные слова судьи, как топор, вонзились в мое сердце.
Я умерла в прошлом году, а может быть, еще раньше, в тот сентябрьский вечер.
Но сердце по привычке стало биться вновь.
А вот разума, говорят, я лишилась.