К книге
Литературные портреты: волшебники и магиВолшебники и логики. Литтон Стрейчи[286]. I. Произведения и стиль
68%
Волшебники и логики. Литтон Стрейчи[286]. I. Произведения и стиль
50

О жизни Литтона Стрейчи известно не много. Историю историка так и не написали. Может, когда-нибудь найдется биограф, достойный мастера биографии. Скажем лишь, что он родился в 1880 году в семье сэра Ричарда Стрейчи, офицера высокого ранга, служившего в британских колониальных войсках. Стрейчи-младший учился в Кембридже, а в 1912 году опубликовал в научном издании работу «Вехи французской литературы». Приблизительно в то же время он печатал в английских журналах статьи на темы, связанные с Францией. Чтобы дать первое представление о стиле Стрейчи, я хотел бы тут же процитировать его статью о Расине – наименее ценимом в Англии из всех великих французских писателей. Стрейчи исключительно тонко анализирует причины такого отношения:

«Причина, несомненно, в двойственном происхождении нашего языка, где яркая первозданность саксонских слов мощно контрастирует с двусмысленным великолепием латинских. Может быть, дело еще в том, что мы любим плоды богатого воображения, в том, что на нас широко и глубоко повлияли великие мастера причудливых метафор – древнееврейские пророки. Поэтому в нашей прозе, поэзии, во всей концепции литературного творчества преобладает патетика, стремление поражать воображение и смелость, доходящая до дерзости. Ни один разумный человек об этом не пожалеет, потому что именно ими и прославлена наша литература. Произведения Шекспира, где экспрессивность доходит до взрыва, являют собой самый совершенный пример и окончательное оправдание национального стиля. Но в результате мы настолько отвыкли от других способов выражения поэтической красоты, что не представляем себе стихотворения без редкого слова. Мы не чувствуем очарования умеренности, ясности, тонкости и точности. Вместо них мы видим лишь холод, однообразие и с облегчением возвращаемся к любимой блестящей арии. Как если бы мы настолько привыкли смотреть на боксеров, борцов и гладиаторов, что изысканный менуэт больше не производит на нас впечатления… Но будем благоразумны и вглядимся в эти строки:

Обманута своей любовью безоглядной

Была моя сестра. Что сталось с Ариадной?[287]

В этих строчках нет ни одного редкого слова, ничего, что западает в душу или ошеломляет. Самые обычные слова и предложения. Но разве они не околдовывают? Разве эти звуки не зачаровывают слух красотой и мягко не откладываются в памяти? В этом и состоит успех Расина: самыми простыми средствами он достигает того, для чего другие поэты, образно говоря, напрягают все мускулы. Узость словаря лишь доказывает магию его искусства».

Тот, кто сумел столь точно и справедливо охарактеризовать поэзию иностранного автора, несомненно, был талантливым критиком, его ценили в узком кругу. В Лондоне вокруг Стрейчи сложилась группа выдающихся умов. Впоследствии почти все они приобрели известность: романистка Вирджиния Вульф, художественный критик Клайв Белл, экономист Кейнс, недавно покинувший нас замечательный Фрэнсис Биррелл[288]. Но вплоть до 1918 года известность Стрейчи не распространялась за пределы Блумсбери.

В мае 1918 года он выпустил маленькую книжку, вызвавшую большой шум. Заглавие «Выдающиеся викторианцы» звучало дерзко; персонажей книги – кардинала Мэннинга, Флоренс Найтингейл, доктора Арнолда, генерала Гордона[289] – большинство англичан считало едва ли не священными забальзамированными образцами, легендами, что призваны служить для правоверных вечным примером. А Стрейчи не принимал легенды; под ритуальным обликом он старался отыскать следы живого грешного существа; он показывал, что «выдающиеся» личности были обычными людьми, во многом не поднимавшимися выше среднего уровня. Немало умных людей страдало от исторической условности, которая долгое время защищала викторианцев. Книга Стрейчи принесла им облегчение, тем более что ирония смягчалась в ней внешним простодушием, а острая сатира была представлена в изысканной форме.

И метод, и тон отличались оригинальностью. До Стрейчи жанр биографии был в Англии особенно тяжеловесен, и ярче всего это проявилось в XIX веке. Приведем мнение Стрейчи:

«Кто их не знает, эти два толстых тома, нужных нам для почитания усопших, с массой непереваренных материалов, небрежным стилем, тоном унылого панегирика, плачевным отсутствием выбора, взгляда со стороны, стройности изложения? Они нам так же хорошо знакомы, как похоронная процессия, и имеют тот же вид медленного и мрачного варварства. Порой приходит в голову: может быть, они тоже созданы похоронной конторой по одному из пунктов договора».

Суждение суровое и, по мнению некоторых биографов Викторианской эпохи, несправедливое. Но характер биографий описан в нем точно. Викторианские семьи после смерти известного человека выбирали какого-нибудь уважаемого эрудита, отдавали ему разные бумаги и советовали быть благоразумным. Эрудит, чувствовавший себя в этом потоке документов счастливым, как краб в своей лужице, собирал как можно больше писем, неизданных фрагментов, отрывков из газет, кое-как соединял комментарием и, закончив работу, полагал, что создал «научный труд».

Стрейчи считал сбор материала не целью, а средством. Традиционные биографии, длинные, неуклюжие, пристрастные, но содержащие множество фактов, станут для него источником, из которого он извлечет детали для собственных текстов. Он понял, что даже в заурядных панегириках можно обнаружить богатые россыпи истины, великолепные поводы для сатиры. В книгах предшественников он с бесконечным терпением станет искать подробности, которые могут освежить портреты викторианцев под кистью большого художника.

Освежить? Может, больше подойдет слово «отретушировать»? А еще лучше сказать, что Стрейчи погрузил историю в необходимую ему дымку, сфумато. До него (исключая гениальных мемуаристов, таких как Босуэлл, Рец, Сен-Симон[290]) характеры исторических личностей представлялись слишком упрощенно. Напротив, Стрейчи описывает своих героев как талантливый романист, внимательный к телодвижениям и жестам, к невольно вырвавшейся фразе; его персонажи кажутся живыми.

Перечитайте, например, описание необычного человека – лорда Хартингтона (позже герцога Девонширского)[291], которому английский народ долгое время доверял чуть ли не абсолютно, и убедитесь, что этот текст ближе к Лабрюйеру и даже к Прусту, чем к Маколею[292].

«Лорд Хартингтон был скроен по модели, дорогой сердцу его соотечественников. Он был не просто честен, его честность была именно английской честностью… В нем в высшей степени воплощались самые важные для окружающих достоинства – беспристрастность, солидность, здравый смысл, достоинства, которыми англичане сами желали обладать и которые, как они верили в счастливые минуты, им присущи. Если у них вдруг возникали сомнения, в любом случае перед глазами имелся ободряющий, зовущий к идеалу пример лорда Хартингтона, который ни во что глубоко не входил, никогда не горячился и не имел ни малейшего воображения. Все, что они узнавали о нем, складывалось в общую картину и усиливало их восхищение и уважение. Его любовь к спорту на открытом воздухе вызывала ощущение безопасности; разумеется, можно считать надежным человека, у которого два честолюбивых желания – стать премьер-министром и выиграть дерби (причем второе важнее первого). Его любили, потому что он был небрежен, неаккуратен, не хотел жить по хронометру, потому что совал в карман пиджака чрезвычайно важную депешу и потом обнаруживал ее, нераспечатанную, на ипподроме в Ньюмаркете несколько дней спустя. Его любили за то, что он терпеть не мог всякие сантименты. Окружающие были в восторге, узнав, что когда во время какой-то церемонии многоречивый оратор произнес: „Это был самый счастливый день моей жизни“, лорд Хартингтон вполголоса проворчал: „Самый счастливый день моей жизни был, когда мой хряк получил приз на ярмарке в Скиптоне“. Но особенно лорда Хартингтона любили за то, что он наводил скуку. До чего утешительно сознавать, что с лордом Хартингтоном можно быть полностью уверенным в одном: никогда, что бы ни случилось, он не проявит ни блеска, ни тонкости, ни чего-то неожиданного, страстного или глубокого. Слушая его тяжеловесные речи, где очевидные истины следовали одна за другой, люди чувствовали, что эта тягостная, бесконечная скука оправдывает и узаконивает их доверие».

Другой, даже лучший пример – книга «Елизавета и Эссекс», где представлен тонко обрисованный портрет королевы Елизаветы. Каждая фраза как будто повторяет часть предыдущей, словно движется неуверенной походкой – чтобы выразить противоречивую истину.

«Ей помогал не только ум, но и характер. И здесь тоже проявлялась смесь мужских черт и женственности. Уверенный шаг и гибкость в движениях, упорство и колебания: именно этого и требовали обстоятельства. В любой ситуации какой-то глубокий инстинкт мешал ей сделать окончательный выбор. А если это все-таки удавалось, она стремилась крайне резко возразить против своего решения, а потом еще более резко – против собственных возражений. Такова уж была ее натура: во время штиля держаться на поверхности моря неопределенности, а при ветре лихорадочно лавировать, бросаясь от одного борта к другому. Обладала ли она, как положено человеку действия, сильному человеку, умением выбирать свой путь и держаться его? Или терялась, безнадежно запутавшись в окружавших ее сетях, и почти неизбежно должна была погибнуть? Ее спасала женская сторона натуры. Только женщина могла быть такой бесстыдной перебежчицей, только женщина могла одним движением сердца, столь цельного и столь мало обремененного угрызениями совести, отбросить остатки не только постоянства, но и достоинства, чести, обычного приличия, лишь бы до конца избегать ужасающей необходимости принять окончательное решение. Впрочем, надо признать, что одной женской уклончивости тут недостаточно: чтобы не подчиниться постоянному давлению, нужна мужская смелость, мужская энергия. И этими качествами Елизавета тоже обладала, но тут они парадоксальным образом послужили лишь одному: придали силы, чтобы с неукротимым упорством повернуться спиной к принуждению».

Изящество нюансов, порой доходящее до вычурности, – таков стиль Стрейчи. Автор пробует разные подходы, набрасывает, стирает, накладывает одно на другое. Он преуспевает в описаниях неопределенности, сложности. Лучше всего ему удались портреты таких персонажей, как принц Альберт или Роберт Сесил, которых он может и должен писать серым по серому, или как Бэкон, «в котором смешивались и переплетались отстраненность философа, пыл гордеца, беспокойство невропата, нетерпение честолюбца, роскошная утонченность человека со вкусом, – все эти качества подчеркивали друг друга и придавали его тайному гению изысканность и блеск змеи». Или характеристика Гладстона, в чьем характере «энтузиазм, благородство и честолюбие были настолько нераздельно смешаны, что и самые яростные враги (а они никогда не отличались благодушием), и самые близкие друзья (а они никогда не отличались безразличием) могли одинаково правомерно обосновать и свои обвинения, и свои похвалы».

Размышления Стрейчи почти всегда заканчиваются не выводами, а вопросами. Его любимые слова – «subtle» (тонкий, неуловимый) и «perhaps» (может быть). Когда он заканчивает описание какого-нибудь персонажа, отчаявшись что-либо еще из него «вытянуть», то обычно чувствует сожаление и раскаяние. И добавляет последний параграф, который чаще всего начинается словами «and yet…» («и тем не менее…»). Так он искусно разрушает конструкцию, им самим только что терпеливо возведенную. Я уже упоминал Пруста. Действительно, Стрейчи близок Прусту своей приверженностью бесконечно малому в ряду страстей и характеров. С Прустом роднит его и качество стиля, редкого и утонченного, сочетающего непосредственность и строгость, небрежность и точность. Как Пруст, Стрейчи прежде всего большой поэт, то есть тот, кто может воссоздать живой мир с помощью новых образов. Я говорил о поэтической красоте, отличающей описание смерти королевы Виктории. Эта картина – словно строфа, завершающая поэму. Читая его, невольно вспоминаешь «Траурный марш на смерть Зигфрида» из «Гибели богов» Вагнера.

Предыдущая главаГлава 50 из 74Следующая глава