К книге
Космикомические истории: рассказыТ нулевое. Часть вторая Присцилла*. I Митоз*
51%
Т нулевое. Часть вторая Присцилла*. I Митоз*
20

⠀⠀ ⠀⠀

I. Митоз. Иллюстрация. Джо Кут.2016

…И когда я говорю «до смерти влюблен», — продолжал Qfwfq, — я подразумеваю нечто такое, о чем вы и понятия не имеете, — вы, полагающие, будто влюбляются всегда в кого-нибудь другого, ну, или во что-нибудь, короче, это когда сам я здесь, а то, во что влюблен я, — там, то есть нечто из сферы внешних связей, а я вам говорю о временах вообще до всяких отношений: существовала клетка, этой клеткой был я, и все, и нечего смотреть, имелись ли вокруг другие клетки, это не играет роли, была там клетка — я, что уже много, более чем достаточно для полноты жизни, и как раз об этом ощущении полноты я и хотел поговорить, — не о том, что связано с объемом протоплазмы, которой я располагал, — он хоть и заметно вырос, но не настолько, чтоб из ряда вон, — известно: клетки полны протоплазмы, а чего ж, по-вашему, еще? — я говорю о, с позволения сказать, — кавычки открываются — духовном — кавычки закрываются — чувстве полноты, то есть о факте осознания мною, что той клеткой был я, сознание этого и порождало ощущение полноты, а полнота — само это сознание, от такого по ночам не спишь, себя не помнишь, то есть пребываешь в состоянии, которое я уже определил как «до смерти влюблен». Я знаю, сейчас вы расшумитесь: мол, влюбленность — это не одно самосознание, но и сознание другого, и так далее и тому подобное, так вот, спасибо, я и сам до этого дошел, но если вы не запасетесь хоть чуть-чуть терпением, тогда мне без толку пытаться вам что-то объяснить, и, главное, пока не вспоминайте, как вы влюбляетесь сейчас, теперь-то — если позволительны подобные откровения — я так и сам влюбляюсь, а оговорку насчет откровений сделал, так как знаю: расскажи я вам о нынешней своей влюбленности, вы обвинили бы меня в нескромности, в то время как про бытность мою одноклеточным я могу рассказывать без всякого стеснения, что называется объективно, как о делах давно минувших дней, хорошо, что я вообще об этом что-то помню, но и того, что помню, довольно, чтобы взбудоражить меня с ног до головы, поэтому насчет объективности — это я так, в конце концов, всегда выходит субъективно, и то, что я хочу вам рассказать, рассказывать мне потому и нелегко, что я невольно впадаю в субъективность — субъективность той поры, которая, сколь ни мало я ее помню, будоражит меня всего совсем как нынешняя субъективность, поэтому я пользовался выражениями неудобными, поскольку они могут привести к недоразумениям относительно того, что ныне выглядит совсем иначе, и одновременно удобными, поскольку они выявляют общее.

Прежде всего я должен поточней определить, что я подразумеваю, говоря, что помню я не так уж много, то есть предупредить: если некоторые части моего рассказа будут менее пространны, чем другие, это не значит, что они не так важны, а значит только то, что они хуже сохранились в моей памяти, поскольку хорошо я помню, скажем так, начальную стадию моей истории любви, чтобы не сказать — предшествующую, то есть когда доходит до самого прекрасного, моя память тает, рвется, распадается на мелкие кусочки, и совершенно невозможно вспомнить, что было потом, — я говорю это не для того, чтобы заранее предупредить, что вам придется выслушать историю любви, которую я и не помню, а с целью пояснить: не помнить ее мне до некоторой степени необходимо для того, чтобы история была такой, а не другой, то есть в то время как обычно история — это воспоминание о том, что было, здесь историей становится само отсутствие воспоминаний об истории.

Итак, я говорю о начальной стадии истории любви, которая затем, возможно, повторялась в бесконечном множестве начальных стадий, равных первой, в их умножении или, точнее, возведении в квадрат, в экспоненциальном возрастании числа историй, неотличимых друг от друга, будто бы это одна история, но точно я не знаю, я предполагаю, как можете предположить и вы, я ссылаюсь на начальную стадию, предшествовавшую другим начальным стадиям, на самую первую, которой не могло не быть, — во-первых, так как логично ожидать, чтобы она была, а во-вторых, поскольку я ее прекрасно помню и, говоря, что она первая, вовсе не имею в виду «первая вообще», вам этого, быть может, и хотелось бы, но нет, — первая в том смысле, что любую из этих неизменно одинаковых начальных стадий можно считать первой, а ссылаться буду я на ту, которую я помню, — помню именно как первую в том смысле, что до нее я ничего не помню, а абсолютно первую ищи-свищи, и меня она нисколько не интересует.

Итак, есть клетка, одноклеточный организм, и этот организм — я, и я об этом знаю и доволен этим. Пока ничего особенного. А теперь попробуем представить эту ситуацию в пространстве и во времени. Время идет, и я, все более довольный тем, что я есть, и тем, что я — это я, одновременно все более доволен тем, что существует время и в нем существую я, то есть тем, что время проходит, что я провожу его и что проходит оно через меня, то есть доволен тем, что содержусь во времени и даже содержу его в себе, короче, моим существованием отмечено движение времени, и, согласитесь, все это рождает ощущение ожидания, радостного ожидания, полного надежд, и даже нетерпения, нетерпеливого оживления, оживленного возбужденного молодого нетерпения и в то же время беспокойства, молодого возбужденного и, в сущности, мучительного беспокойства, невыносимо мучительного напряжения нетерпения. К тому же следует учитывать, что «быть» значит также «пребывать в пространстве», и я в самом деле был разлит в пространстве во всю собственную ширь, оно было вокруг меня, и хоть я ничего о нем не знал, было понятно, что оно продолжается во все стороны, и сейчас не так уж важно, что еще в этом пространстве содержалось, я был весь в себе и занят своим делом, и не имелось у меня ни носа, чтоб казать его наружу, ни глаз, чтобы высматривать, что же там, снаружи, есть, а чего нет, а имелось ощущение, что я занимаю в пространстве какое-то пространство и наслаждаюсь своим пребыванием в нем, что я наращиваю свою протоплазму в разных направлениях, но, как я уже сказал, я не хочу распространяться о количественной и материальной стороне, я собираюсь говорить главным образом об удовольствии и жажде сделать что-нибудь с пространством, иметь время для наслаждения пространством и пространство для препровождения времени.

До сих пор я разграничивал в своем рассказе время и пространство для того, чтоб вы меня получше поняли, точнее, чтобы самому получше понять то, что я хотел бы довести до вашего понимания, но в те поры, о которых речь, я сам не очень хорошо их различал; скажем так: в некоем месте в некий момент был я, и кроме этого было «снаружи», казавшееся мне пустотой, которую я мог бы занимать в другой момент или в каком-то другом месте, в целом ряде других мест или моментов, в общем, это была потенциальная проекция меня, где тем не менее меня не было, и значит — пустота, то есть на самом деле мир и будущее, но я в ту пору этого не знал, поскольку мне на том этапе в восприятии было отказано, по линии воображения я еще больше отставал, а уж по части умственных способностей была и вовсе катастрофа, но все равно я радовался, что снаружи — эта пустота, которая была «не-мной», она, возможно, и могла быть «мной», поскольку «я» было единственное известное мне слово и лишь это слово я сумел бы просклонять, — могла быть, и однако в тот момент мной не была и никогда бы так-таки и не стала, тем самым я открыл для себя что-то другое, то есть «чем-то» оно не было, однако не было и мной, точнее, не было мной в тот момент в том месте и, значит, было все-таки «другим», каковое открытие вселяло в меня радостное, нет, мучительное воодушевление, головокружительное мучение, головокружение от бездны возможностей, от этой пустоты, сплошь состоявшей из «других мест», «других ра-зов» и всевозможных «по-другому» — дополнения того «всего», которое было моим «всем», и я был преисполнен любви к этим немым пустым другим местам, другим разам, другим манерам.

Итак, вы видите, что, говоря «влюблен», я не сказал чего-то вовсе несуразного, и хотя вы то и дело меня перебивали: «Ой-ой-ой, влюбился в самого себя, ой, ой, влюблен в свою персону», — я был прав, что не послушал вас, сам не выразился так и не позволил вам, и вот теперь вы видите: моя влюбленность уже тогда была неодолимой страстью к чему-то вне меня, и, до смерти влюбленный, я катался туда-сюда в пространстве и во времени, как страдальцы, корчами своими наводящие на мысль, будто они стремятся вырваться наружу из самих себя.

Чтобы рассказ мой о последующем развитии событий был понятен, мне следует напомнить вам, как я устроен: похожая на клецку масса протоплазмы с ядром посередине. Так вот, не подумайте, что я набиваю себе цену, но в ядре у меня шла необычайно напряженная жизнь. Физически я был субъект в расцвете сил, хотя, на мой взгляд, привлекать внимание к этому нескромно: я был молод, здоров, достиг своего пика, но при этом я отнюдь не исключаю, что кто-нибудь другой, с более скромными кондициями, с более слабой или водянистой цитоплазмой, мог обнаружить даже большие дарования. Для моего рассказа важно то, насколько моя физическая жизнь сказывалась на ядре; я говорю «физическая» не потому, что кроме физической была еще какая-то другая жизнь, а чтобы вы поняли: в ядре физическая жизнь достигала максимальной концентрации, чувствительности, напряжения, так что, быть может, пока я со всех сторон вокруг ядра спокойненько блаженствовал своей белесой мякотью, ядро участвовало в этом цитоплазменном блаженстве на свой ядерный манер — выделяя и сгущая украшавший его затейливый узор из черточек и крапинок, то есть во мне тайно шла кипучая ядерная работа, соразмерная моему внешнему довольству, так что чем больше, скажем так, я был доволен тем, что я — это я, тем более мое ядро преисполнялось напряженным нетерпением, и все, чем был я, и все то, чем постепенно становился, попадало в конце концов в ядро, где поглощалось, фиксировалось и накапливалось змеевидными спиралями, мало-помалу изменявшими свою манеру скручиваться и раскручиваться, так что можно было бы сказать, что все знания мои заключены в ядре, да только вы подумаете, будто функция ядра отделена от функций всего прочего и даже противоположна им, тогда как ежели и есть подвижный импульсивный организм, в котором нет особой дифференциации, то это как раз одноклеточный; но я бы не хотел впадать и в противоположную крайность — внушать вам мысль о химически однородной капле неорганического вещества, вы лучше меня знаете, как разнородны внутри клетка и ядро, которое у меня было все крапчатое, конопатое, покрытое нитями, или соломинками, или палочками, и каждая из этих нитей, палочек, соломин или хромосом находилась в неких конкретных отношениях с какой-то из частей меня. Я сделаю сейчас несколько рискованное утверждение — будто был не чем иным, как суммой этих волоконец, или зубочисток, или палочек, — которое может быть оспорено, — я был целым, а не частью меня самого, — но также и поддержано — при уточнении, что эти палочки и были мной самим, то есть тем, что из меня было переводимо в палочки, чтобы потом, возможно, быть переведенным вновь в меня. И стало быть, когда я говорю о напряженной жизни ядра, то подразумеваю не столько шорох или хруст всех этих палочек внутри ядра, сколько нервозность индивида, знающего, что у него есть эти палочки, что сам он есть все эти палочки, но знающего также, что есть нечто, при посредстве палочек непредставимое, — пустота, чувствовать которую эти палочки только и могут. То есть то стремление вовне, в иные места, к иному, которое и называется желанием.

Об этом состоянии — желания — стоит сказать поточней: оно бывает, когда от просто удовлетворенности переходишь к состоянию растущей удовлетворенности и вслед за этим сразу — к удовлетворенности неудовлетворительного уровня, то есть желанию. Неправда, что желание появляется, когда чего-то не хватает; если не хватает — делать нечего, придется обойтись, а ежели недостает необходимого, то, обходясь без оного, обходишься без выполнения какой-нибудь жизненно важной функции и, значит, быстро движешься к верному концу. То есть из полного отсутствия не может возникнуть ничего — ни хорошего, ни плохого, а лишь отсутствие еще чего-то, вплоть до жизни, каковое положение, как всем ясно, ни хорошим, ни плохим не назовешь. Но полного отсутствия в природе, насколько мне известно, не бывает; это состояние ощущается всегда по контрасту с предыдущим состоянием удовлетворенности, из которого и вырастает все, что только может. И желание совсем не обязательно предполагает наличие чего-либо желанного, — наоборот, нечто желанное может возникнуть только у того, кто пребывает уже в состоянии желания, — не потому, что раньше это нечто не было желанным, а потому, что никто о нем не знал, поэтому когда есть состояние желания, тогда и начинает появляться что-нибудь такое, что, если все пойдет как надо, станет чем-нибудь желанным, хотя может и остаться просто «чем-нибудь» в отсутствие желающего, от желания способного дойти до прекращения собственного бытия, как в данном случае, охарактеризованном словами «до смерти влюблен», который неизвестно еще чем закончится. Так вот, возвращаясь к моменту, на котором мы остановились, скажу, что состояние желания просто влекло меня к некоему «не-сейчас-не-здесь-не-так», которое могло бы в себе что-то содержать (может быть, весь мир), или содержать только меня, или меня в связи с чем-то (или с миром), или что-то (мир), но уже без меня.

Я замечаю, что, определяя этот момент, вновь скатился к общим выражениям, утрачивая позиции, завоеванные посредством предыдущих уточнений, что нередко случается в историях любви. Я отдавал себе отчет в происходившем со мной через происходившее с ядром и, в частности, с хромосомами ядра: через них я начинал осознавать, что вне моих и их пределов — пустота, и судорожное сознание этого — опять же через них — обязывало меня что-то сделать, ввергало в состояние желания, а ежели при этом есть возможность хоть какого-то движения, желающий бывает движим желанием. Тут, однако, эта движимость желанием оставалась, в сущности, желанием движения, как бывает, когда двинуться куда-то невозможно, так как мира нет или о том, что есть он, неизвестно, и в этих случаях желание подвигает на действия — какие-то определенные или какие угодно. Но когда ввиду отсутствия внешнего мира сделать, в общем, ничего нельзя, то единственное, чем можно заниматься в столь стесненных обстоятельствах, — это говорить. В общем, я был движим желанием говорить, это состояние желания — состояние двигавшего мной желания быть движимым желанием любви — подвигало меня на высказывания, и поскольку их предметом могло быть лишь одно — я сам, то я был движим желанием высказать себя, короче, самовыразиться. Но когда я говорил, сколь малых средств довольно для высказывания, я был не точен, поэтому поправлюсь: чтобы говорить, как минимум необходим язык. Я мог использовать в качестве языка семечки и зубочистки, именуемые хромосомами, так что довольно было повторять их, чтобы повторять меня, — само собою, как язык, что, как станет видно, — первый шаг к повторению меня как такового, что, как позже станет видно, вовсе никакое не повторение. Но то, что позже станет видно, позже и увидите, так как если я ударюсь в уточнения уточнений, это никогда не кончится.

Тут, правда, нужно быть очень внимательным, чтобы не впадать в неточности. Вся эта ситуация, которую я пытался описать и сперва назвал «влюбленность», после чего пустился в разъяснения этого слова, отражалась на ядре в виде численного и энергетического приумножения хромосом, точнее, радостного удвоения их, так как каждая хромосома повторилась в своем двойнике. Рассуждая о ядре, казалось бы, естественно отождествлять его с сознанием, что на самом деле является, конечно, грубоватым упрощением, но даже если бы и впрямь так было, это не значит, что сознание характеризуется двойным набором палочек: поскольку каждая из палочек имеет свою функцию, являясь, скажем так, каким-то словом в этом языке, то факт двукратного присутствия того или иного слова не влиял на то, что я собою представлял, так как сущность моя заключалась в ассортименте — лексиконе — разных слов или же функций, имевшихся в моем владении, и факт наличия парных слов сказывался в чувстве полноты, которое я раньше именовал — кавычки открываются — духовным — кавычки закрываются, и вот теперь понятно, что кавычки содержали в себе намек на то, что речь на самом деле шла о поведении вполне материальных волоконец, зубочисток или палочек, от этого не менее радостном и энергичном.

До сих пор я помню все прекрасно, так как воспоминания ядра, считать его сознанием или нет, сохраняют наибольшую ясность. Однако напряжение, о котором я вам говорил, постепенно стало передаваться цитоплазме: я ощутил потребность растянуться во всю собственную ширь, вплоть до чего-то вроде судорожного напряжения нервов, каковых у меня не имелось, так что цитоплазма стала превращаться в некое подобие веретена, как будто ее противоположные концы хотели разбежаться в разные стороны, в некий волокнистый жгут, который весь дрожал не больше и не меньше, чем ядро. Стало даже трудно отличить ядро от цитоплазмы: оно словно растворилось, и палочки зависли посреди веретена из судорожно натянувшихся волокон, не рассеиваясь, а вертясь вокруг себя, как в карусели.

Разрыва ядра, сказать по правде, я почти и не заметил: я чувствовал себя собой полнее, чем когда-либо, и в то же время ощущал, что я уже не я, что этот самый «я» был местом, где имелось все, кроме самого меня, то есть испытывал такое чувство, будто бы я обитаем, то есть будто бы я обитаю в самом себе, то есть обитаю в себе, в котором обитают и другие, то есть будто бы другие обитают в ком-то другом. Лишь тогда и осознал я удвоение, которого сначала, повторяю, не заметил: я оказался вдруг владельцем уймы хромосом, которые теперь перемешались, так как спаренные хромосомы разделились, и я перестал вообще что-либо понимать. Иначе говоря, перед лицом немой непостижимой пустоты, в которую я с любовью погружался, я испытывал необходимость сказать что-нибудь, что вновь утвердило бы мое самосознание, однако мне казалось в тот момент, что слов в моем распоряжении стало слишком много, чтобы составить некое высказывание, которое по-прежнему являло бы собой меня, мое имя, мое новое имя.

Помню еще вот что: как от такого хаотичного нагромождения я, тщетно ища облегчения, стремился перейти к более сбалансированному и упорядоченному размещению, то есть достичь того, чтобы один полный набор хромосом расположился с одной стороны, а другой — с другой, и образованная разорвавшимся ядром карусель былинок в конечном счете обрела зеркально симметричный вид, словно ядро выстроило свои силы в боевой порядок, принять вызов немой непостижимой пустоты, так что удвоение, которое сперва затронуло лишь некоторые из палочек, теперь охватывало все ядро, то есть то, что я по-прежнему считал единым ядром и заставлял функционировать как таковое, хотя это был просто вихрь разрозненных штуковин, разделявшийся на два отдельных вихря.

Здесь нужно уточнить, что это разделение хромосом происходило не по принципу «старые туда, новые — сюда»; если я еще не объяснил, то объясню сейчас, что каждая былинка, уплотнившись, расчленилась надвое по всей длине, и, значит, все они являлись в равной мере старыми и новыми. Это важно, так как прежде я употребил глагол «повториться», как всегда не очень точный, так что могло возникнуть ложное представление, будто была палочка-оригинал, а после появилась копия, и глаголы «говорить», «сказать» тоже были не вполне уместны, хотя фраза о высказывании самого себя мне очень удалась, — неуместны потому, что, когда что-то говорят, имеют место, во-первых, тот, кто говорит, и, во-вторых, то, что говорится, а тут явно не тот случай.

Короче говоря, непросто найти точные термины для описания такого неопределенного состояния, как влюбленность, заключающаяся в нетерпеливорадостном стремлении к овладению пустотой, в жадном ожидании того, что выплывет навстречу мне из этой пустоты, и в муках оттого, что я еще не обладаю тем, чего так жадно и нетерпеливо жду, в душераздирающей муке ощущения себя потенциально уже удвоенным, потенциальным обладателем чего-то потенциально моего, пока еще его лишенным и вынужденным ввиду этого считать не моим и, стало быть, потенциально чужим то, чем я потенциально обладаю. Мучительная надобность мириться с ситуацией, когда потенциально мое является потенциально, а возможно, и фактически чужим, эта пронизанная жадным нетерпением мука ревности — ощущение столь полное, что впору было думать, будто влюбленность есть одна сплошная мука, иначе говоря, будто жадное нетерпение и есть не что иное, как исполненное ревности отчаяние, и порыв нетерпения — не что иное, как порыв отчаяния, вихрь, увлекающий его все глубже, делая все более отчаянным, поскольку каждая его частица обладает свойством раздваиваться и, симметрично размещая сродственные частицы, стремиться выйти из своего состояния, чтобы войти в другое, которое если и будет хуже, все-таки покончит с нынешним.

Тем временем меж двумя вихрями образовывался промежуток, и раздвоение мое делалось все очевидней, начиная с расхождения сознания — этакого косоглазия самосознания, утраты ощущения всего меня как некоего единства, — так как явления эти затрагивали не одно только ядро, вы уже знаете: все приключавшееся в палочках внутри ядра находило отражение в том, что делалось на всем пространстве моего веретенообразного физического воплощения под руководством этих самых палочек. Так что и мое цитоплазменное вещество тоже начало сосредоточиваться в противоположных концах, а середина постепенно истончилась, казалось, будто у меня два одинаковых тела, соединенных перемычкой, которая, все утончаясь, стала уже нитевидной, и в этот миг я в первый раз осознал себя как нечто множественное, — в первый и последний, так как было уже поздно, я ощутил собственную множественность как прообраз и судьбу множественного мира и ощутил, что я — частица мира, я затерян в нем, в неисчислимом мире, и в то же время еще острей почувствовал себя собой — я говорю «почувствовал», а не «осознал», поскольку мы договорились называть сознанием то, что я чувствовал в ядре, теперь же ядер было два, и каждое из них рвало последние нити, еще соединявшие его с другим, чтобы независимо являть отныне свои «я» — мои «я» — «я», повторявшие друг друга, — заикание сознания, которое рвало последние нити памяти (памятей?).

Так вот, себя собой я ощущал благодаря уже не ядрам, а какому-то количеству сдавленной посередине плазмы, и это было неким утонченным верхом ощущения полноты, неким исступлением, явившим мне все разнообразие мира в виде множества лучей, расходившихся в разные стороны от моего единственного непрерывного воплощения. И тут я понял: выход мой из самого себя исключает возвращение назад, возможность восстановления собственного «я», которое, как становилось ясно, я выбрасываю вон, лишаюсь его навсегда, и торжествует агония, поскольку жизнь уже не здесь, уже раздвоенные, не совпадающие проблески чужой — присущей другой клетке — памяти устанавливают отношения новенькой с самой собой и со всем прочим.

Раздробленная, умноженная память не сберегла дальнейшего — распространения и повторения в мире беспамятных и смертных особей, но за мгновение до того, как это началось, я уже понял, как все будет дальше, понял, что грядущее сулит смыкание кольца, которое сейчас — или уже тогда — происходит — или отчаянно пытается произойти; я понял: этот раз-и-выход из самого себя — рождение-смерть — совершит кульбит и превратится из сдавливания и разрыва во взаимопроникновение и смешение асимметричных клеток, суммирующих сообщения, передававшиеся через триллионы триллионов до смерти влюбленностей, я увидел, как моя смертельная влюбленность возвращается в поисках смычки начала и конца и все слова, страдавшие неточностью, когда я рассказывал историю своей любви, обретают точность, выражая прежний точный смысл, как любовные чувства вспыхивают среди многообразия полов, особей, видов, как головокружительную пустоту заполняют формы видов, индивидов и полов, но вновь и вновь все так же повторяется это деление меня, этот раз-и-выход меня из меня, эта жажда действий, невозможность коих претворяет ее в жажду о чем-то говорить, невозможность чего, в свою очередь, приводит к проговариванию самого себя, даже когда «сам» этот разделится на двух «себя» — говорящего и говоримого, на самого себя, который говорит и обязательно умрет, и самого себя — высказывание, у которого есть шанс остаться жить, на единственного многоклеточного самого себя, сохраняющего среди своих клеток ту, что, повторяясь, повторяет тайные слова словаря, составленного из всех нас, и бесчисленного одноклеточного самого себя, который может быть растрачен на бесчисленные клетки-слова, из коих только та, которая встретит дополняющую ее клетку-слово, то есть другую асимметричную саму себя, попробует продолжить непрерывную фрагментарную историю, ну а не встретит — что же; более того, она совсем не обязательно должна ее встретить, большей частью она старается, напротив, этой встречи избежать, так как главное здесь — начальная фаза, даже та, что ей предшествует, — встреча влюбленных смертных «самих себя», в лучшем случае — влюбленных и в любом случае — смертных, главное — момент, когда, отрывая самого себя от самого себя, ты чувствуешь в мгновенном озарении, как прошлое соединяется с грядущим, — как я в момент только что описанного вам разрыва самого себя увидел, что должно произойти со мной сегодня, когда я влюблен, будь то «сегодня» будущее или прошлое, но, так или иначе, современное последнему мгновению единой клетки и заключенное в нем, увидел, кто мне двигался навстречу из бездны всяких «не сейчас», «не здесь», «не так» со своими именем, фамилией и адресом, в красном пальто и черных сапожках, с челкой и веснушками: Присцилла Лэнгвуд, проживающая у мадам Лебра, дом сто девяносто три, рю Вожирар в пятнадцатом округе Парижа.

Предыдущая главаГлава 20 из 39Следующая глава