К книге
Космикомические истории: рассказыТ нулевое. Часть первая Снова Qfwfq. Кровь — море*
49%
Т нулевое. Часть первая Снова Qfwfq. Кровь — море*
19

⠀⠀ ⠀⠀

Иллюстрация Мэтта Кича к рассказу «Кровь — море»

По сравнению с той порой, когда жизнь еще не выбралась из океана на сушу, условия существования человеческих клеток не слишком изменились: их омывают те же волны, продолжающие бить в артериях. В самом деле, по химическому составу наша кровь подобна водам изначальных морей, из которых первые живые клетки и первые многоклеточные существа получали кислород и прочие необходимые для жизни элементы. По мере развития более сложных организмов проблема сохранения контакта максимального числа клеток с жидкой средой не могла уже решаться просто путем увеличения внешней поверхности; в выигрышном положении оказались организмы с полыми пространствами, внутрь которых могла проникать морская вода. Но только превращение этих полостей в разветвленную систему кровообращения стало залогом поступления кислорода ко всем клеткам организма, что создало возможности для распространения жизни на земле. Море, в котором пребывали некогда живые существа, теперь заключено внутри их.

⠀⠀ ⠀⠀

— По существу, не столь уж многое изменилось: я продолжаю плавать в таком же теплом море, — сказал старый Qwfwq, — то есть внутри у меня то же самое, что было некогда снаружи, когда я плавал в нем под солнцем, как плаваю во тьме сейчас, когда оно внутри; если что и изменилось, так это то, что у меня теперь снаружи, нынешняя наружность, прежде бывшая внутри, но это не имеет особого значения. Ну вот, вы сразу: как, наружность не имеет значения? Я имел в виду: если вдуматься, то с точки зрения прежнего «снаружи», то есть теперешнего «внутри», что есть теперешнее «снаружи»? Это то, где сухо, вот и все, это — там, куда не добираются приливы и отливы, что, конечно, тоже важно, раз оно теперь снаружи и считается более достойным внимания по сравнению с тем, что внутри, но вообще-то и когда оно было внутри, то тоже было важно, хоть и для более ограниченного, как тогда казалось, круга, — вот что я имел в виду, — менее достойного внимания. Ну вот, мы сразу же заговорили о других, то есть не обо мне, то есть о ближних, раз уж вы так ставите вопрос, ближний — это тот, о чьем существовании знаешь потому, что он снаружи, — да, с нынешней «наружи», но и в прежние времена, когда снаружи было то, в чем плавали, весьма насыщенный и теплый-теплый океан, — то и тогда мелькали там другие, в том былом «снаружи», так что к знанию о существовании других можно прийти и через такое «снаружи», какое было прежде, — через нынешнее «внутри», а теперь, когда на заправочной станции в Кодоньо за руль вместо меня сел д-р Чечере, на соседнем месте осталась Дженни Фумагалли, а я переместился назад, к Зильфии, — что там теперь снаружи, каково оно, это «снаружи»? Сухо, небогато смыслами, значениями, довольно тесно (нас четверо в «фольксвагене»), и при этом все безлично и могло бы быть заменено другим — и д-р Чечере, и Дженни Фумагалли, и Кодоньо, и бензозаправка, — а что до Зильфии, то в тот момент, когда я положил ей руку — мы отъехали всего-то километров на пятнадцать от Казальпустерленго — на колено, или, может, это Зильфия начала меня ласкать, не помню точно, то, что совершается снаружи, так нетрудно перепутать, — все наружное стало сущей ерундой в сравнении с тем, что творилось у меня в крови и что я чувствовал с тех самых пор, как мы с Зильфией поплыли вместе в обжигающем, пылающем океане.

Подводные глубины были цвета, какой сейчас мы можем видеть лишь на обороте наших век, — светлее там, куда сквозь водную толщу удавалось проникать потокам солнца или проблескам его лучей. Покачиваясь на волнах, мы отдавались воле течения — глубинного, но очень легкого, порой почти неощутимого и в то же время — такой силы, что мы то возносились ввысь гигантскими валами, то низвергались в бездонные пучины. Зильфия то круто уходила подо мною вниз в густо-фиолетовом водовороте, то взмывала надо мною к самым алым полосам, пробегавшим чередой под лучезарным сводом. Все это мы ощущали через наши поверхностные слои, растянутые для увеличения поверхности, с которой граничило это питательное море, так как с каждым приливом и отливом все, что было в нем, переходило снаружи внутрь нас, все питательные вещества, включая железо, — короче говоря, здоровая пища, так что никогда мне не было так хорошо, как в ту пору. Точнее, хорошо мне было оттого, что, наращивая свою поверхность, я увеличивал возможности контакта с этим полезнейшим «снаружи», но в то же время по мере расширения зон моего тела, смачиваемых морским раствором, рос и мой объем, и все более объемистая часть меня становилась для наружной стихии недоступной, сухой, скрытой, и бремя этой иссушенной оцепенелой толщи было единственным, что омрачало наше с Зильфией счастье, ибо и она чем больше занимала — во всем своем великолепии — места в море, тем больше набиралось и в ней непроницаемой инертной толщи — неприкосновенной, недоступной для прикосновений, закрытой для притока жизненных сил, неспособной принять те сообщения, которые я посылал ей посредством колебаний волн. Так что можно было бы сказать и что теперь мне лучше, чем тогда, — теперь, когда слои прежней поверхности, в ту пору обращенные наружу, повернулись внутрь, как выворачивается перчатка, когда все «снаружи» повернулось внутрь и стало пронизывать нас через нитевидные разветвления, — да, можно было бы сказать так, если бы наружу не выступило то, что прежде было скрыто, растянувшись на расстояние между моим твидовым костюмом и убегающим пейзажем Басса-Лодиджаны, и теперь не окружало меня, полное нежелательных объектов вроде д-ра Чечере, со всею его толщиной, которую он прежде, должно быть, заключал внутри себя, — дурацкая манера расширяться во все стороны как шар! — теперь развернутой передо мною в непростительно неровную, изобилующую деталями поверхность, особенно на жирном, сплошь в фурункулах, загривке, так напрягшемся, что в него впился полужесткий воротник, в момент, когда доктор со словами: «Эй, эй, вы, там, сзади!» — чуть сдвинул зеркало заднего обзора и наверняка заметил, что вытворяют наши с Зильфией руки, наши жалкие наружные руки, наши малочувствительные руки, старающиеся удержать воспоминание о нашем плавании, или воспоминание, плавающее в нас, или же то, что продолжает плаванье во мне и в Зильфии, или в чем продолжается плаванье, — как тогда, вдвоем.

Вот то различие, которое я мог бы провести, чтоб лучше передать, чем «раньше» отличалось от «теперь»: раньше плавали мы сами, теперь же плаванье происходит в нас, — но если вдуматься, то лучше этого не делать, так как на самом деле и тогда, когда море все было снаружи, я в нем плавал так же, как сейчас, помимо своей воли, то есть тогда во мне происходило плаванье в такой же мере, как теперь, поток окутывал меня и увлекал — туда, сюда, — в этой легкой ласковой стихии, где нежились мы с Зильфией, переворачиваясь вокруг себя, паря над прозрачными рубиновыми безднами, играя в прятки среди бирюзовых лент, змеившихся со дна, но эти ощущения движения на самом деле рождала — объяснить вам, что? — некая всеобщая пульсация, только не надо это смешивать с тем, что сейчас, ибо с тех пор, как море стало внутри нас, оно само собою производит при движении впечатление поршня, но тогда, конечно, невозможно было говорить о поршне, — как представить поршень без цилиндра, этакую безграничную камеру внутреннего сгорания? — поскольку море, даже океан, в котором мы пребывали, нам казалось безграничным, в то время как теперь везде — пульсация, биенье, гул, хлопки — внутри артерий и снаружи, море ускоряет свой бег в артериях, когда я чувствую, что меня ищет рука Зильфии, точнее, только я почувствую, как ускоряет оно бег в артериях Зильфии, чуть та почувствует, что ее ищет моя рука (два разных бега, представляющие собой бег одного моря, сходятся при соприкосновении изжаждавшихся пальцев), и «снаружи», непроницаемое изжаждавшееся «снаружи», тоже тайно силится имитировать биенье, гул, хлопки, сотрясающие все у нас внутри, вибрирует в акселераторе под ногой д-ра Чечере, и вся череда автомобилей, замерших у выезда с автострады, тщится воспроизвести пульсацию океана, скрытого теперь внутри нас, алого океана, некогда безбрежного и освещенного солнцем.

Эта неподвижная очередь машин своими выхлопами порождает ложное ощущение движения; когда она начинает двигаться, то все равно — как если бы стояла — движение ложно, оно сводится к простому повторению, вновь и вновь, дорожных указателей, белых разделительных полос, щебеночного покрытия, и вся наша поездка — просто ложное движение по неразличимо-неподвижному «снаружи». Только море двигалось и движется, снаружи и внутри, благодаря лишь этому движению мы с Зильфией знали о существовании друг друга, хоть тогда друг друга даже не касались: я здесь покачивался на волнах, а она — там, но довольно было морю ускорить ритм биения — и я чувствовал присутствие Зильфии, отличное, к примеру, от присутствия д-ра Чечере, бывшего, однако, тоже там, я чувствовал его, ощущая ускорение того же рода, но с противоположным зарядом, то есть ускорение моря (ныне — крови) под воздействием Зильфии было (есть) подобно плаванью вокруг нее или игра с ней в салки на плаву, в то время как ускорение (моря, ныне — крови), происходящее под действием д-ра Чечере, было (и есть) подобно уплыванию от него или, напротив, плаванью ему навстречу, чтобы прогнать его, хоть расстояние между нами не меняется. Теперь вот д-р Чечере ускоряет движение (те же слова приобретают иные смыслы) и на повороте обгоняет «фламинию» — под действием присутствия здесь Зильфии, чтобы отвлечь ее рискованным маневром — ложным рискованным маневром — от истинного плаванья, сближающего ее со мной, я имею в виду, «ложным маневром», а не «лжерискованным», поскольку риск, пожалуй, настоящий, то есть имеет отношение к тому, что у нас внутри и что могло бы в результате столкновения выскочить наружу, хотя сам этот маневр ровным счетом ничего не может изменить, какие бы значения ни принимали расстояния между «фламинией», поворотом и «фольксвагеном», и как бы они ни соотносились, ничего существенного не произойдет, как не происходит ничего такого с Зильфией, — какое ей дело до обгонов этого д-ра Чечере; разве что Дженни Фумагалли ахнет: «Боже, как мы мчимся!», но ее восторги, навеянные домыслами, будто все это лихачество д-ра Чечере — ради нее, неоправданны вдвойне: во-первых, потому, что ее «внутри» не посылает никаких сигналов, которые могли б оправдывать ее восторги, во-вторых, поскольку она заблуждается насчет намерений д-ра Чечере, который заблуждается и сам, считая свое хулиганство подвигом, как заблуждалась прежде Дженни Фумагалли на мой счет, когда я вел машину, а она сидела рядом, в то время как на заднем сиденье заблуждался д-р Чечере, сидевший с Зильфией, и оба — он и Фумагалли — были сосредоточены на видимом расположении слоев несмываемой толщи, им, разросшимся шарообразно, было невдомек, что на самом деле происходит только то, что происходит с плавающей частью нас, поэтому дурацкая история обгонов, начисто лишенных смысла, — оставления позади застывших, неподвижных, прикованных предметов — продолжает накладываться на историю нашего свободного, истинного плаванья, пытаясь обрести какой-то смысл путем вторжения в нее единственно известным ей дурацким образом — создавая риск кровопролития, возможности превращения нашей крови в море крови, видимого возвращения к морю крови — уже не крови и не морю.

Здесь нужно поскорее уточнить — пока неосмотрительным обгоном грузовика с прицепом д-р Чечере не сделал любые уточнения бессмысленными, — как так получалось, что древнее кровеморе было общим для всех и в то же время личным для каждого из нас, и какое плавание в нем и далее возможно, а какое — нет, не знаю, сумею ли я сделать это быстро, — дело в том, что разговор об общих материях не может вестись в общих выражениях, а должен различаться в зависимости от конкретных отношений, так что лучше начать все сначала. Итак, общность жизненной стихии — это было здорово, поскольку этим, так сказать, возмещалось наше расставание с Зильфией, и мы могли чувствовать себя одновременно и двумя различными индивидуумами, и единым целым, что всегда имеет свои преимущества, но если в это целое входят и такие совершенно невыразительные особи, как Дженни Фумагалли, или, хуже того, просто-напросто несносные, как д-р Чечере, тогда благодарю покорно, это куда менее интересно. И тут в игру вступает инстинкт воспроизводства: нам с Зильфией захотелось — по крайней мере мне, но, думаю, и Зильфии, раз она была не против, — умножить наше с ней присутствие в морекрови, чтобы мы все больше пользовались им, а д-р Чечере — все меньше, и, поскольку именно для этого у нас и был запас репродуктивных клеток, мы с большой охотой приступили к оплодотворению, я оплодотворил в ней все, что можно было оплодотворить, чтобы присутствие наше возросло по абсолютной численности и в процентном отношении, а д-р Чечере, который тоже так неловко старался воспроизвести себя, оставался в меньшинстве, во все более — я так мечтал об этом, почти бредил этим — незначительном, ничтожном, ноль целых ноль ноль и т. д. процента меньшинстве, до исчезновения в густом облаке нашего потомства, точно в стае стремительных прожорливых рыбок, которые растащили бы его на крупицы и, сожрав, навеки погребли бы, крупицу за крупицей, в наших сухих внутренних слоях, сделав его недоступным для морских течений, и морекровь тогда бы стала единым целым с нами, то есть вся кровь наконец стала бы нашей кровью.

Вот то сокровенное желание, которое я испытываю, глядя на торчащий впереди загривок: сделать так, чтоб д-р Чечере исчез, поглотить его, то есть не самому съесть — мне противно (все-таки прыщи), а испустить из себя (то есть из нас с Зильфией) стаю ненасытных рыбешек (я-сардинок, Зильфия-и-я-сардинок) и сожрать д-ра Чечере, лишить его права пользования кровеносною системой (помимо двигателя внутреннего сгорания, призрачного права пользования двигателем этого дурацкого сгорания), и, раз уж до того дошло, заодно сожрать зануду Фу-магалли, которая, оттого что прежде я сидел с ней рядом, вбила себе в голову, будто бы я за ней ухлестывал, — всю жизнь мечтал! — и говорит теперь этим своим голосишком: «Осторожно, Зильфия… — (чтобы вбить клин) — я-то его знаю…» — чтобы создалось такое впечатление, будто теперь я с Зильфией, как прежде с ней, только откуда ей-то знать, что у нас на самом деле происходит с Зильфией, как мы продолжаем с Зильфией плавать, как во время оно, в алых безднах?

Так вот, хочу договорить во избежание путаницы: съесть д-ра Чечере, проглотить его было наилучшим способом отъединить его от кровеморя в те времена, когда кровь и являлась морем, когда теперешнее «внутри» было снаружи, а внутри — теперешнее «снаружи», но сейчас, по правде говоря, я жажду, чтобы д-р Чечере стал форменным «снаружи», жажду лишить его «внутри», которым он пользуется незаконно, вынудить его извергнуть море, пропавшее внутри его избыточной особы, — короче говоря, моя мечта — выпустить из д-ра Чечере не столько стаю я-селедок, сколько очередь я-пуль, которые — та-та-та-та! — изрешетят его с головы до ног, чтоб грязная кровь забила из него ключом и вытекла вся до последней капли, что связано и с моим замыслом произвести потомство вместе с Зильфией, умножить наше с Зильфией кровообращение до взвода или даже батальона потомков-мстителей, вооруженных автоматами, чтобы изрешетить д-ра Чечере, — вот что мне сейчас подсказывает голос крови (сугубо втайне, внешне-то я, как и вы, всегда веду себя культурно и воспитанно), связанный с ощущением крови как «нашей крови», — ощущением, которое я ношу в себе, подобно вам, как человек культурный и воспитанный.

До сих пор как будто бы все ясно, но учтите: дабы стало ясно, я все настолько упростил, что не уверен в том, что шаг вперед — и в самом деле шаг вперед. Ибо, едва заходит речь о «нашей крови», отношение между нами и кровью изменяется, то есть главное — что кровь «наша», а все прочее, включая нас самих, уже имеет меньшее значение. Так что в моем порыве к Зильфии, кроме желания, чтоб мы владели с ней вдвоем всем океаном, было и желание утратить его, океан, и — чтоб, распавшись на частицы, раствориться в нем — желание растерзать друг друга, то есть — для начала — растерзать ее, мою возлюбленную Зильфию, разодрать на мелкие кусочки и всю слопать. Точно так же ей на самом деле хотелось растерзать меня и проглотить, сожрать со всеми потрохами. Пятно солнца снизу, из морских глубин, казалось колыхающейся оранжевой медузой, и Зильфия скользила меж искристых нитей, поглощенная желанием поглотить меня, кружившего среди сплетения теней, которые тянулись из пучины словно длинные водоросли, окольцованные индиговыми бликами, — я жаждал вцепиться в ее плоть зубами. Наконец, когда «фольксваген» стал круто поворачивать, я навалился на нее и впился в ее кожу — там, где «американский» разрез на рукаве оставлял ее плечо открытым, — а она вонзила в меня свои острые ноготки, просунув пальцы между пуговиц рубашки, — тот же порыв, прежде направленный на то, чтоб вырвать ее (или меня) из-под власти моря, а теперь — на то, чтоб вырвать море из нее и из меня, но, так или иначе, — на переход от пламенной стихии жизни к бесцветности и мутности, с которыми сопряжено отсутствие нас в океане или океана — в нас.

Таким образом, один и тот же порыв претворяется во мне в безудержную любовь к Зильфии и безудержную неприязнь к д-ру Чечере, — лишь так мы и вступаем в отношения с другими, то есть именно этот порыв питает наши отношения с другими, принимающие самые разнообразные и неузнаваемые формы, — к примеру, когда д-р Чечере обгоняет более мощные машины, в том числе и «порше», движут им одновременно оскорбительные помыслы по отношению к этим машинам, легкомысленно любовные — по отношению к Зильфии, мстительные — по отношению ко мне и саморазрушительные — к самому себе. Так, через риск, ничтожному «снаружи» удастся вторгнуться в жизненно важную стихию, в море, где мы с Зильфией совершаем наши брачные танцы, имеющие целью оплодотворение и уничтожение: поскольку непосредственная цель риска — кровь, наша кровь, то если б речь шла лишь о крови д-ра Чечере (помимо всего прочего, не соблюдающего правил дорожного движения), стоило бы пожелать ему по крайней мере, чтоб его машину занесло в кювет, но речь о всех нас, об угрозе возвращения нашей крови из тьмы на солнце, от раздельного состояния к смешанному, — ложного возвращения, о чем все мы делаем вид, что забываем, в нашей двойственной игре, так как теперешнее «внутри», пролившись, станет теперешним «снаружи» и никак не может снова стать тогдашним.

Так мы с Зильфией, бросаясь на поворотах друг на дружку, играем в возбуждение дрожи в крови, то есть в предоставление деланным содроганиям этого пошлого «снаружи» возможности слиться с вибрацией, идущей из глубины тысячелетий и морских глубин, и тут вдруг д-р Чечере бросает: «Не заехать ли нам в придорожный ресторанчик поесть холодного овощного супа?», маскируя благородным жизнелюбием свое всегдашнее свирепое оцепенение, а хитрюга Дженни Фумагалли: «Только нужно успеть раньше водителей грузовиков, а то нам никакого супа не достанется», — хитрюга и, как всегда, пособница самых черных сил, — а перед нами делал свои шесть десятков километров в час по дороге сплошь из поворотов черный грузовик с номерным знаком «Удине 38 96 21», и д-р Чечере подумал (а может, и сказал): «Сумею» — и устремился влево, мы же все подумали (но не сказали): «Не сумеешь», и действительно, за поворотом невесть откуда вырвалась «Дэ-Эс», и «фольксваген», попытавшись уклониться, задел за ограждение, рикошетом — боковой панелью за выгнутый хромированный бампер, снова рикошетом — за платан, потом переворот — и в пропасть, и искореженную жесть залило море общей крови, но эта кровь не стала изначальным кровемо-рем, а лишь бесконечно малой толикой «снаружи», ничтожного сухого «снаружи», цифрой для статистики несчастных случаев, имевших место в дни уикэнда.

Предыдущая главаГлава 19 из 39Следующая глава