«Я вижу город Петроград в двухтысячном году: бежит матрос, бежит солдат, стреляют на ходу, банкир готовит пулемет — сейчас он вступит в бой. Висит плакат: „Долой господ!“, „Анархию долой!“»
Иванов-Седьмой дважды перечитал написанное, и пришел к выводу, что написал стихи. Автор был приятно поражен. До этого единственное стихотворение в жизни удалось ему в семнадцать лет. Оно было о трагической любви и самопожертвовании. Под влиянием своего произведения он подал документы в военно-морское училище. Понадобилось прожить жизнь и завершить карьеру, чтобы обнаружить себя на поэтической вершине.
«Стихи рождаются в душе, но происходят из жизни», — сказал он себе и задумчиво посмотрел на жизнь. Жизнь на «Авроре» наблюдалась в иллюминатор. Там действительно бежал солдат, и довольно быстро. Но торговцы настигали. В руке солдат зажал блок сигарет. Дистанция сокращалась, и бой, похоже, предстоял вскоре. Мысленно солдат наверняка стрелял, но ему мешало отсутствие автомата.
«Словно прирос к руке солдата автомат», — застрочил Иванов-Седьмой. — «Всюду врагов своих заклятых бил солдат!»
Торговцы догнали солдата и принялись бить. Поэт отвернулся.
Не было бы счастья, да несчастье помогло, горько вздохнул он. К поэзии летописец обращается от беспомощности. Когда по какой-либо причине не может (или не хочет) изложить события честной прозой.
А события последнего времени поставили Иванова-Седьмого в тупик. В поисках выхода из тупика искусство попробовало опять принадлежать народу. Отчаявшийся автор обратился к аудитории: господа, чего вы хотите? Как правильно? Что вам видится?
Кубрику виделось примерно так:
Сводный отряд добровольцев Балтфлота (семьсот человек, полный экипаж) прибывает на «Аврору». В баталерке всем раздаются черные кожаные куртки, а в оружейке — маузеры. Грузовики экспроприируются прямо на улицах. Правительство арестовывается, шпионы, вредители и олигархи расстреливаются. Летучие отряды матросского гнева захватывают телевидение, радио, редакции газет, вокзалы, аэропорты, банки. Объявляется о смене власти. Спешно проводятся честные всеобщие выборы. Но диктатора на первые лет пять назначим сами. И — дембель всей команде. Денежное вознаграждение — и по домам!
Кают-компания, в силу возраста и образования, была вдумчивее и обстоятельнее:
Людьми, конечно, пополниться. И озаботиться современным оружием. Решительным штурмом захватить Лубянку (нужны огнеметы). И одновременно — здание Министерства обороны. Директора ФСБ и министра обороны брать ночью, в постелях, живьем. Под пистолетом они отдают приказы дзержинской дивизии, или как ее сейчас, Таманской и Кантемировской: не вмешиваться. Президент, правительство, Дума, Останкино — хватит по одному штурмовому взводу.
После этого все разводили руками, матерились, смеялись и добавляли:
— Но это — в нормальной стране! Прошло бы — на голубом глазу. А в этом сумасшедшем доме — сам видишь, разве можно что-нибудь планировать?!
Иванов-Седьмой впал в ступор, затворился у себя и стал писать стихи: «Умом Россию не понять, аршином общим не измерить, какой пассаж, едрена мать, во что же нам осталось верить? Родина-мать проглотила аршин, тужится мальчик на судне один. Политическая воля, нет уж дней тех сладких боле, где под каждым нам кустом был готов и стол, и дурдом: воля волей, коли сил невпроворот, а если наоборот, шпрот вам в рот? Плохая им досталась доля, не многие вернулись с поля, когда б на то не Божья воля — мы б не вошли в Москву ни во сне, ни наяву, сами еле на плаву, драть кремлевскую братву. Сегодня мы не на параде, все вы б…и!»
— Да вы никак нахрюкались! — удивился вестовой, расталкивая его к обеду.
— Что-о?!
— Виноват. Я хотел сказать: наклюкались.
— Такова пa-a-ээоу!эть-тическая жизнь… — заплетающимся языком выговорил Иванов-Седьмой, борясь со спазмами.
Обед был прерван транслированным воплем сигнальщика:
— Мужики-и! Вы телевизор смотрите?!!
Резко бросили жрать и включились в политику.
На балконе Белого дома махал кулаком и мегафоном генерал Макашов. Со своим породистым носом на усатой шайбе он походил на карточного короля в камуфляже, ловко вынутого из рукава. Высовываясь над пластиковым щитом, которым прикрывал его автоматчик, он выбрасывал в толпу внизу:
— Не будет вам больше! Ни мэров! Ни сэров! Ни пэров! Ни херов!
Толпа одобрительно ржала и горела рвением.
— А что будет? — вдумчиво спросил Шурка.
— Херы-то чем ему мешают? — удивился Вырин. — И как понимать, что их больше не будет?
Мегафон перехватил вкусно-мужиковатый усач Руцкой.
— Тоже мне, воевода, — презрительно сказал Колчак. — Комполка — он и есть комполка. Подполковник. Авиатор. Его дело что? — взлет-посадка, убитых списать. Полез…
— Мужчины, служившие в армии, сейчас получат оружие! — командовал Руцкой. — Машины стоят у здания мэрии. Товарищи — колонной двигаться к Останкино и захватить этот очаг заразы!
— Что у нас за национальная страсть захватывать очаги заразы, — сказал Колчак. — И так мало, что ли. Жадность фраера погубит.
— Погодите, — сообразил Ольховский. — Что за хренотень… Я ведь это уже помню!
— Все помнят, Петр Ильич, — ответили ему. — Ничто не ново под луной. Не обязательно забывать старое, чтобы оно стало новым.
С крыш защелкали снайперы.
Движение у Белого дома приобрело характер ошпаренного муравейника. Какой-то мужик потащил в кусты огромный старинный телевизор.
По другому каналу Горбачев в светлой курточке вместо пиджака долго думал и сообщил:
— Процесс пошел.
— Ешкин кот, без вариантов пошел, — подтвердила кают-компания. — Но почему такая походка?
Армейский грузовик высадил двери Останкино. Грохнул гранатомет. Автоматные очереди с визгом рикошетили от стен. Зрители переживали с балконов.
— Бондарчук, — проговорил Беспятых. — Спорю — Бондарчук.
— Что — Бондарчук?
— Ставил массовки. У него за них «Оскар» был.
— Для Бондарчука слишком мало народу, — авторитетно заявил доктор.
— А ты убитых посчитай… киновед.
Ольховский вернулся в кают-компанию как раз к моменту, когда Черномырдин повторял свой гениальный лозунг девяностых:
— Хотели как лучше, а вышло как всегда.
— Учитесь, братцы, — назидательно обратился Колчак, — как не надо делать переворот.
— Как не надо — у нас знатоков до фига. А вот как надо?
— Как надо?! Пойди и посмотри в зеркало. Можешь посмотреть на меня.
— И что я увижу?
— Погоди чуток… увидишь!
Ольховский упал на свой стул в первом ряду перед телевизором и простонал:
— Всех обзвонил… Ну нигде под нашу систему нет — ни прицелов, ни таблиц стрельбы. Ах, твою мать… Орудия есть, снаряды есть… Река замерзла, самим не подойти… кто мог знать! Буксиры на приколе, в порту никто трубки не берет. Засадили бы по Белому дому, так ведь не видно его отсюда… как стрелять?
— Да бросьте, Петр Ильич, — успокоил Мознаим. — Чего зря средства расходовать? Давайте я через военный коммутатор танкистам в Кантемировскую позвоню, они-то могут подойти.
— А! Беги звони, быстро!
Колчак оказался прав — чуток погодили и увидели, как надо.
— Тельняшки!.. — все приподнялись со стульев, вперились.
— Десантура.
— Ни фига! У них светло-голубые. А у этих темно-синие!
— Морпехи!
— Робя — наши!!!
Когда от Белого дома пошел черный дым, а сноровистые парни в тельниках под распахнутыми комбезами приступили к зачистке Москвы, авроровцы перевели дух. Поскольку в чрезвычайных обстоятельствах годятся только чрезвычайные средства, большой переворот был ознаменован большой пьянкой.
— Что такое ж-ж-жесткая з-з-зачистка? — приставал ко всем Кондрат. — Это когда столица бл-л-лестит, как у кота яй-яй-яй… Яй-яй-яй, как мы все-таки все сделали!
— Ребята, кому еще пирожков? — кричал распаренный Макс в амбразуру камбуза, выстукивая от возбуждения чечетку. Когда он выскакивал, рискуя простудиться, охолонуть на палубу, по городу была слышна стрельба. Он прикидывал, насколько близок уже собственный ресторан: явно освобождались вакансии.
Шурку почтили приглашением за офицерский стол.
Колчак встал с тостом. От выпитого он только бледнел.
— Все, — сказал он. — Теперь у Путина развязаны руки. Процесс принял необратимый характер. Наведение порядка — это лавина. Кто видел лавину? Неважно. Я тоже нет. Теперь увидим.
Он посмотрел по сторонам, как бы ожидая увидеть лавину, сурово кивнул и стал ловить ускользнувшую мысль. Мысль не давалась, и он поймал другую.
— Шурка! Трансляцию включи! Что? Так протяни! Быстро! Понял? Товарищи матросы и старшины! Товарищи мичманы и офицеры! Генералам и адмиралам — молчать, когда я говорю! Пацаны. Мы сделали. Я горжусь вами. С такой командой… в огонь и в воду! я готов хоть сегодня объявить войну Америке. Но этого мы делать не будем. Потому что на хера. Мы пришли. Вопреки всему. И спустили камень с горы. Не посрамили. За флот! За народ! За справедливость и за нас! Ура!
Он выпил и хлопнул фужер об пол. Остальные последовали. Шурка подумал, что хорошо бы сделать так и на камбузе, но там пили из эмалированных кружек.
— Товащщ командир, — обратился он, стараясь не покачнуться. — А стр-релять сегодня, значит… бум?
— Бум-бум, — подтвердил Ольховский, младенчески улыбаясь и беззаботно проливая пиво на ковер.
— З-зачем?..
— А как же! Раз мы здесь.
— На всякий случай, — сказал Колчак. — Мало ли что. Не повредит. Лейтенант! Спит, сволочь… слабак. Смотрите, господа офицеры. Флот — это вам не философия.
Беспятых перекатил голову на другое плечо и зачмокал губами. Мознаим подтащил его к открытому иллюминатору, но голову на свежий воздух высунул сам.
— И троек этих поганых сегодня не ездит, а! — сделал он наблюдение, расширяя собравшиеся в щелочки глаза.
— Брось его, — велел Колчак. — Сам скомандую. — Оценил Шурку и дал ему легкого шлепка по шее. Шурка упал.
— И наведу сам, — сказал Колчак.
Нетвердо вошел вестовой, опираясь на швабру, и стал брезгливо смотреть на усыпанную осколками палубу. Одновременно с его появлением, словно это было как-то связано, трансляция вдруг странным образом врубилась на камбуз. Там гремели в такт кружками по цинковым столам и нестройно орали: «И кор-ртики достав! забыв мор-рской устав! они др-рались, как тысяча чер-ртей!!!»
— Й-я тоже, — сказал Ольховский, пытаясь подняться.
— Что ты тоже?
— Й-я тоже наведу. Сам.
— Ты куда?
— Пой-йду выпью с командой. Зас-служили…
— Погоди, — сказал Колчак, — я тебе помогу.