Разбомбленное судно спасти было невозможно. К середине дня удалось потушить огонь, но судно получило серьезные пробоины и насосное устройство полностью вышло из строя. Единственное, что можно было сделать, — это отбуксировать его в глубь залива и вытащить на песчаную отмель.
И в сумерки на причалах было полно народу. Люди стояли группками и обсуждали горестные события дня. Еще одно судно погибло, и на этот раз у нас под самым носом, а мы ничего не могли сделать. Чудо, что не погибли люди. В следующий раз так легко не отделаешься.
В доме вдовы Шиббю целый день толпился народ. Друзья и родственники приходили расспросить ее о катастрофе, подбодрить. Лицо фру цветом напоминало ростбиф, на щеке красовался крестообразный пластырь. В столовой на столе покоился на листе оберточной бумаги пресловутый кусок металла, почерневший от пороха. Она не могла оторвать от него торжествующего взгляда, словно это был дикий зверь, которого ей удалось победить.
— Пролети он на полдюйма ближе, вы бы уже пировали на моих поминках! — Она смеялась так, что золотая цепь с большим медальоном прыгала у нее на груди.
— Ну и времена, ну и времена! — вздыхал редактор Скэллинг. Он пришел за информацией для газеты. — Нам, чьи лучшие времена были до первой мировой войны, трудно понять жестокость, уничтожающую цивилизацию, — сказал он и растроганно добавил: — Не правда ли, фру Шиббю?.. Добрые времена до потопа, когда кайзер Вильгельм холил свои усы, а весь мир напевал вальс из «Графа Люксембурга»?
Фру Шиббю улыбнулась.
— Опять вы про времена, — сказала она. — Слышали вы когда-либо, редактор Скэллинг, чтобы кто-нибудь хвалил свое время? Нет, оно всегда никуда не годится. Вот раньше были времена, не правда ли? А я могу сказать, что самое тяжкое время для меня было перед этой войной. Тогда мы все сидели на мели. Скверные это были времена, правда, Пьёлле?
Она подтолкнула сына локтем и шутливо продолжала:
— Как это было противно — лавировать, бегать от одного к другому и просить отсрочки платежей, не правда ли, Пьёлле? Положа руку на сердце, разве это не было хуже, чем война? Что я говорю! Война пришла как избавление — вот в чем правда. Пришла, словно радуга поднялась над иссохшей пустыней. И не только для нас, но для всей страны.
Пьёлле пожал плечами, покосился на редактора и с кривой усмешкой проговорил:
— Не знаю, черт побери, что хуже.
Фру Шиббю потерла свой длинный нос и, взволнованно покачиваясь на стуле, предалась воспоминаниям:
— Я никогда не забуду тот день, когда «Фульда» впервые продала свой груз в Абердине по баснословной цене и мне сообщили об этом телеграммой. Мне пришли на ум слова, не знаю, откуда они: «Однажды утром ты проснулся знаменитым!» Шестьдесят тысяч крон чистой прибыли! Это было невероятно… Особенно после долгих лет упадка, после того как гражданская война в Испании полностью лишила нас рынка для вяленой трески! «Фульда» принесла нам прибыли… сколько примерно, Пьёлле?
В глазах Поуля появилась хитринка. Он пригубил бокал и покачал головой:
— Не знаю, процентов пятьсот.
— Да ты что, идиот? Гораздо, гораздо больше. Ваше здоровье, редактор!
Фру Шиббю улыбнулась, но тут же сложила лицо в серьезные складки и прибавила рассеянно, снова наполняя бокал редактора:
— Тьфу-тьфу, не сглазить бы… Как долго будет продолжаться эта роскошная жизнь? Суда гибнут, одно за другим.
И наконец у нас их останется так мало, что мы сядем в лужу.
Когда редактор немного позже вернулся домой к ужину, его лицо пылало.
— Сразу видно, откуда ты пришел! — засмеялась его жена. — Как она к этому отнеслась?
— Конечно, как мужчина, — засмеялся в ответ редактор. — Я, слава богу, ухитрился удрать до того, как она напоит меня до положения риз! Но, Майя… В эти тяжкие времена нам нужны такие люди, как фру Шиббю, сильные, целеустремленные, которые не теряют головы, а остаются на своем посту, что бы там ни было.
Энгильберт Томсен был одним из немногих, кто не слышал и не видел воздушного нападения. Но зато он сам пережил нечто удивительное. Началось с того, что он внезапно заснул необычайно глубоким сном. Ему снилось, что он вступил в единоборство с лошадью, небольшой, очень неуклюжей и очень волосатой, которая норовила вырвать зубами его сердце. В конце концов ей это удалось, но он не испытал ни боли, ни обиды. Своими длинными зубами она вытащила его черно-красное сердце и исчезла с ним вместе. Долго еще после ее исчезновения он слышал, как она хохочет где-то вдали, словно человек.
Он проснулся уже в сумерки. Вспоминал свой сон и подумал, что его околдовали. Что в него вселилось нечто чуждое и он уже не он. Энгильберт долго сидел на берегу, погруженный в задумчивость. Его тянуло на хутор, к Томеа. Он хотел пойти к ней и сказать ей: «Вот он я, Томеа. Зачем ты меня околдовала? Я в твоей власти, что ты еще сделаешь со мной?»
Взрослые жители хутора Кванхус сидели за ужином. Стол был покрыт цветастой скатертью, его освещала новенькая, слегка шипевшая лампа. Дети и Альфхильд спали. Старый Элиас лежал с открытыми глазами на своей постели. Его вымыли, надели на него чистую рубашку. Он смотрел прямо перед собой усталыми удивленными глазами. Томеа достала карту Европы, чтобы Ивар показал на ней ход военных действий.
— Да-да, — проговорил старик, — до конца еще далеко. Уж во всяком случае, еще одну зиму придется пережить, а ты как думаешь, Ивар?
— Да, еще одну зиму, — согласился Ивар.
— Но зима может быть тяжкой. — Старик покачал головой. — Особенно для вас, Ивар. Штормы и тьма, ни фонарей, ни маяков. Не представляю, как вы будете управляться.
— Тьма — наш лучший друг, — с полным ртом возразил Ивар, — а непогода — тоже друг.
Элиас грустно улыбнулся:
— Ленивец — тот, кто хорошую погоду бранит, говорили наши деды. Эта пословица, значит, устарела. Все пошло вверх дном, помилуй нас боже.
После ужина моряки закурили свои трубки. Они тихо переговаривались с Элиасом, а женщины убирали со стола. Фредерик, вынул бутылку вина и щедро разлил по стаканам и чашкам. Магдалена залпом осушила стакан и уговаривала Ливу выпить вина.
— Стакан портвейна тебе не повредит, — говорила она, — будем людьми!
Она снова налила Томеа и себе, закурила и с блаженным видом выпускала дым. Лива не поддавалась уговорам. Она не пила и не курила. Магдалена за ужином пила и водку, и пиво, и глаза ее стали затуманиваться.
— Как здесь хорошо! — весело засмеялась она. — Боже ты мой, как же вам хорошо живется! Вы и сами не понимаете, как вам хорошо. У нас в Эревиге ничего, кроме залежалого китового мяса, не было. Вы думаете, мне там хоть разочек удалось выпить водки или вина? Ничего подобного. В девять часов в постель, в шесть вставай и трудись не разгибая спины, на чужих, людей, да еще чуть не задаром! Твое здоровье, Фредерик!
— Будь здорова, Магдалена! — благодарно откликнулся Фредерик.
Магдалена наклонилась и прошептала ему на ухо:
— Ты мне очень нравишься, парень… ты ничего не говоришь, но ты такой славный!
Сев рядом с Ливой, Магдалена обняла ее за плечи.
— А ты стала святошей! — с упреком сказала она.
Но вдруг взяла руку сестры, прижала ее к щеке и прошептала:
— Лива, ты не сердишься на меня, нет? Я сижу тут и несу всякую чепуху, правда ведь? Я знаю, что тебе плохо… может быть, хуже, чем было мне, ведь ты все так близко принимаешь к сердцу. Бедняжка ты моя!
Магдалена вздохнула и поднялась с места:
— Ух! Здесь дышать нечем, так накурили! Я выйду на свежий воздух.
Вскоре вышли и Ивар с Фредериком. Им нужно было возвращаться на судно. Вечер был темный, безлунный. Посреди склона они присели отдохнуть и хлебнуть из фляжки.
Ивар тихо сказал:
— Слушай, Фредерик… сидеть здесь… в темноте… на твердой земле! До чего ж это здорово, да?
— Да, очень здорово, — подтвердил Фредерик из мрака.
Лива все еще не открывала письма. Она хотела его прочесть, когда останется одна, когда ей никто не помешает. Но больше ждать была не в силах. Она зажгла карманный фонарик и забралась в сарай, на сеновал. Здесь, под самой крышей, с бьющимся сердцем раскрыла она письмо.
Увидев знакомый почерк Юхана и подпись «твой навеки», она разразилась слезами, ей пришлось отложить письмо. Но она взяла себя в руки и прочитала. Да, этого-то она и боялась. Может быть, и не совсем плохо, но все же плохо. Лихорадка не проходит у Юхана, он должен лежать в постели, стоит вопрос об операции, но сначала ему нужно «набраться сил».
Лива потушила фонарик и долго сидела в темном сарае, пока не задрожала от холода.
Энгильберт осуществил свое решение взять быка за рога и отправился к Томеа. Не для того, чтобы жаловаться, просить ее расколдовать его, а только чтобы поговорить с ней, поговорить так, чтобы она его поняла. Он уважал удивительную оккультную силу этой странной девушки и не боялся ее, хотя только что испытал проявление этой могучей силы.
Хутор, как и все другие дома, стоял совсем темный, и только из крошечного окошечка на северной стороне хлева пробивался тоненький лучик света. Хорошо бы в хлеву была Томеа и он увиделся бы с ней один на один. Он приложил глаз к щели. Да, это была она. Она доила корову, и черные волосы девушки казались еще чернее, на фоне светлого брюха коровы. Руки и голые ноги были очень смуглы. Смуглая, черная пышноволосая девушка. Страстное желание вновь вспыхнуло в Энгильберте, грудь у него стеснило. Он подождал, пока девушка кончит доить, рывком открыл дверь и вошел в хлев.
— Тихо, Томеа, — хрипло проговорил он. — Мне нужно поговорить с тобой. Со мной сегодня случилось что-то странное. Помоги мне, Томеа!
Томеа вскочила с места и смотрела на него, открыв рот.
— Я сейчас уйду, — шептал Энгильберт. — Только одно слово, Томеа! Но нас никто не должен видеть!..
Он подошел ближе и потушил свет. Но Томеа воспользовалась этим и выбежала из хлева. Он слышал, как она негромко, придушенно вскрикнула, открывая дверь. Просто невероятно, эта крупная и странная женщина оказалась такой быстрой! Энгильберт был сбит с толку. Но может быть, и тут замешано колдовство. Он ощупью пробирался по хлеву, ища выход, и во мраке снова увидел маленькую волосатую лошадку, сожравшую его сердце. Наконец он добрался до двери. Снаружи царила та же кромешная тьма, ни звездочки, ни луча света из затемненного города. За хлевом он нашел свою корзину и взвалил ее на плечи. Он устал, выдохся, его мучили голод и жажда, самое лучшее — отправиться домой.
Легко сказать. Он с трудом делал шаг за шагом по узкой и неровной тропинке. Глубоко внизу тьма кипела грохотом моторов, автомобильными гудками, ударами молотов, собачьим лаем и многоголосым пением. Но вдруг из мрака вынырнула светлая фигура; кажется, эта женщина в сером платке — Томеа. Он остановился. Женщина тоже остановилась и сразу же исчезла. Но за собой он услышал легкие шаги и голос, назвавший его по имени. Это была Лива.
— Поздненько ты бродишь сегодня, Энгильберт, — сказала она, направляя луч фонарика на тропинку. Фонарик осветил груду серых камней, похожих на группу женщин, приникших головами друг к другу.
— Лива, — сказал Энгильберт, — знаешь ли ты, что твоя сестра Томеа колдунья?
— Да, — ответила Лива шутливым тоном, — она умеет заговорить от бородавок, от зубной боли и от кошмаров.
— Это еще что, — ответил Энгильберт. — Знаешь, Лива… Она что-то сделала со мной, я теперь впадаю в заколдованный сон, и мне являются видения.
И быстро прибавил:
— Не думай, что я ее упрекаю, Лива, совсем нет.
— Нет, конечно, — отозвалась Лива. — Наверное, это чудесно, когда тебе являются видения.
— Не то чтобы чудесно, — сказал Энгильберт, — но должен признаться, что занятно. Я приду на днях поговорить с ней об этом. Я думаю, что могу чему-нибудь поучиться у нее, а она, может быть, научится чему-то от меня, у меня ведь тоже есть кое-какой опыт, Лива…
— Приходи, Энгильберт, мы всегда тебе рады.
Энгильберт шел рядом с Ливой по узкой тропинке, вдыхая аромат ее кожи и волос. Вздохнув, он сказал:
— Лива, ты такая красивая. А Опперман… Он ведь по уши в тебя влюблен. Что ты делаешь, чтобы к тебе не приставали солдаты, Лива?
Его рука искала ее в темноте; найдя руку девушки, он пожал ее и взволнованно сказал:
— Ты правильно ведешь себя, Лива, ты идешь по чистой стезе, ты стойкая девушка, ты устоишь против всех соблазнов, которые тебя подстерегают. Обещай мне остаться такой и впредь, я говорю с тобой как отец и друг.
Энгильберт все крепче сжимал ее руку. Вдруг он остановился, сбросил с себя корзину и упал перед Ливой на колени, сжимая обеими руками ее ноги.
— Энгильберт, что это ты? — воскликнула она.
— Я стою перед тобой на коленях потому, что ты красивая, чистая, стойкая и умная, я же жалкая ищущая душа. Не бойся меня, Лива. Я благословляю тебя!
Он спрятал лицо в ее колени, быстро вскочил на ноги, пожал ей руку и горестно сказал:
— Прощай, Лива, да охранят тебя светлые духи и ныне и во веки веков! Пожелай и мне добра, Лива, это придаст мне силы!..
— Да будет Иисус тебе крепостью и защитой! — серьезно и проникновенно произнесла Лива, исчезая во мраке. Энгильберт постоял некоторое время на месте, он почувствовал прилив бодрости от звуков юного голоса, желавшего ему добра.
Лива подошла к устью реки. Ком стоял у нее в горле. Она прижимала письмо Юхана к щеке и шептала: «О боже милосердный… Юхан, Юхан, друг мой, бедный мой!» Не зажигая фонаря, она ощупью добралась до своего недостроенного дома; вздохнув, вошла в дверной проем, ведущий в погреб. Постояла, вдыхая острый запах плесени и цемента, слезы покатились из-под закрытых век. Она дала им волю, но плакала беззвучно.
Что-то шуршало во мраке. Наверное, кошки, а может быть, крысы. Нет, это люди. Она ясно услышала дыхание и короткий смешок, а потом шепот: «Тс-с-с!» Конечно, влюбленные. Влюбленные в этой обители горя. А почему бы и нет? Жизнь ведь идет своим чередом. Но все-таки как им не стыдно? Гнев зажег огнем ее щеки, она тихо выскользнула из дома, пошла вдоль реки и, рыдая, села на траву. Крохотный огонек загорелся в одном из оконных проемов. Кто-то закурил сигарету.
Лива ощутила горькое желание безраздельно отдаться скорби. Она представляла себе истощенное лицо Юхана, его соломенно-желтые руки. Скоро, может быть на следующий год, а может быть еще в этом году, он умрет. Она видела себя в черном, идущей за гробом и слышала слова пастора: «Из земли ты вышел…»
А потом?
А потом остается только ждать, когда Иисус смилостивится и над ней. Но, это может быть не скоро. Ах, ждать придется целую долгую жизнь, и не забудет ли она Юхана? Никогда, никогда! А все же, когда она состарится? Нет, она не доживет до старости. Мир не доживет до старости. Наступают последние времена, это ее надежда, ее твердая вера. Ждать придется недолго. И кто знает, может быть, она умрет раньше Юхана. Ей захотелось помолиться об этом. Или еще лучше, чтобы они с Юханом умерли одновременно.
Она говорила об этом с Симоном-пекарем. «Ты не должна так много думать о твоей земной любви», — сказал он. Он, конечно, прав. Но это жестокие слова. Они были чужды ее разуму, не проникали в сердце. Там, где не было Юхана, и ей не хотелось жить. Она хочет предстать перед своим Спасителем и судьей рука об руку с Юханом. Вместе они смиренно склонят головы перед его вечным алтарем, и он соединит их навеки. Так странно было думать об этом. Но это ведь и выше человеческого разума.
Лива с тревогой почувствовала, что где-то в уголке ее сердца затаилась обида на Симона. Это нехорошо, ведь она должна испытывать благодарность к человеку, который дал ей горчичное зерно веры, самый драгоценный дар, который может получить человек, единственно необходимый. Она посоветуется с ним, расскажет ему об этом честно и открыто, как обычно. Он поймет и простит ее. Своим мысленным взором она видела его спокойное худое лицо, его открытый взгляд. Симон не похож на других людей, он сильнее их, правдивее, он — носитель духа божия и его справедливости.
Внизу, в недостроенном доме, снова зажегся огонек. И снова гнев вспыхнул в ее сердце. Надо бы побежать туда, выгнать эту пару наглецов. Но это было бы смешно. Можно бы зайти к Сигрун, сестре Юхана, и поделиться своим возмущением. Сигрун ее поймет. Нет-нет, Ливе хотелось думать, что это очень юная пара, юноша и девушка впервые оказались вместе. Юноша влюблен и скромен и от застенчивости только и знает, что курить сигарету за сигаретой…
Лива поднялась, дрожа от холода. Ей очень захотелось пойти к будущей золовке. Сигрун немного странная и смешная, частенько она выводила Ливу из себя, но сегодня Ливе как раз и нужно бы встряхнуться.
Сигрун дома не оказалось. Ее брат Енс Фердинанд чистил в кухне ботинки. Енсу Фердинанду шла праздничная одежда, у него было красивое лицо, красивее, чем у Юхана, но в чертах его чувствовалась и слабость, и напряженность, характерные для горбунов. Голос же был не высокий, как это часто бывает у горбатых, а низкий и глубокий.
— Добрый день, Лива, — сказал он. — Входи, сестра скоро вернется.
Енс Фердинанд взял ее руку и долго держал в своей. От него сильно пахло спиртом, и прекрасные карие глаза покраснели.
— Чудесно, что ты пришла, — медленно проговорил он. — Чудесно! Ну скажите, у кого еще есть такая невестка?
Голос его слегка дрожал, и говорил он взволнованно:
— Ты… ты — самое прелестное существо на этой земле, Лива. Я говорю это тебе открыто, потому что сегодня немножко перебрал. Ты заслуживаешь того, чтобы на тебя молились. Видит бог, заслуживаешь… Все мужчины должны тебе поклоняться. Только… зачем ты вступила в эту крендельную секту, Лива? Я и сказать не могу, как мне стало больно, когда я узнал об этом. Что у тебя общего с этим дурачьем? Поверь мне, они не желают тебе добра, они хотят только завлечь тебя. Они ищут развлечений — вот и все, и хитро обхаживают тебя… они, видите ли, любят друг друга во Христе… Все это отвратительный, гнусный расчет. Не сердись, Лива! А если хочешь, сердись, но я говорю правду. Больше я ни слова не скажу. Я не хотел тебя обидеть.
— Я не сержусь на тебя, Енс Фердинанд, — ответила Лива. — Я просто не обращаю внимания на то, что ты говоришь. Ты бы послушал Симона… Я уверена, ты изменил бы мнение.
Енс Фердинанд кивнул.
— Лива! — горячо произнес он. — По сравнению с тобой я жалкое ничтожество.
Он снова протянул ей руку:
— Ну, я ухожу. Ухожу один… Я — конченый человек… Да, это так, и я это знаю лучше всех. Мир — отвратительная лавочка, вонючая бойня. И вот среди всего этого ужаса такое создание, как ты!.. И что, черт подери, что тут скажешь? Что, может быть, жизнь не так уж плоха? Что все же есть радость в мире?
Енс Фердинанд глубоко вздохнул. На глазах у него выступили слезы.
— Я пьян, Лива, потому так и говорю, прости меня… Вот и сестра идет… Я ухожу. Прощай, Лива, прощай, прощай!
Лива улыбнулась, покачала головой. Но вдруг он ощутил ее руку на своей голове и услышал ее шепот:
— Иисус Христос да хранит тебя, мой бедный друг!
Он потерянно взглянул на нее.
Послышались шаги по гравию, вернулась Сигрун. В прихожей между ней и братом произошла стычка. Лива слышала, как она назвала его ничтожеством, позором для семьи.
— Добрый вечер, Лива, — возбужденно сказала она, входя в кухню. — Если бы ты знала, что со мной сейчас было! Иду я с телефонной станции, а за мной погнались два пьяных матроса, посмотри — разорвали мне платье… Что ты скажешь? Воротничок оторван, пуговиц нет. Молокососы хотели меня изнасиловать… меня, тридцатитрехлетнюю! Завтра же иду к капитану Гилгуду, буду жаловаться и требовать возмещения за одежду. Непременно!
Сигрун села и перевела дух. Морщинки появились у нее под глазами, и она все продолжала рассказывать:
— Силы небесные, как они были наглы и глупы! И рассказать тебе не могу, как они себя вели. К счастью, я не понимала, что они болтали. Молоко на губах не обсохло, а туда же! Садись, Лива, поешь со мной, если хочешь. А к тебе не пристают? А Опперман? Такой блестящий мужчина, а?
Сигрун жеманно прошлась по кухне, подражая Опперману.
— Даже такой пользуется успехом, — фыркнула она. — Хоть он и не в военной форме. Впрочем, он иностранец, а это самое важное!
Расставляя тарелки, она продолжала:
— Скоро свадьба, двойная свадьба. Две дочки учителя Матиасена выходят каждая за своего сержанта. И охота им! Дочка корабельного мастера Анна уже овдовела… муж погиб в Италии, она только что получила известие, а Рита — блондинка, кассирша в кино — тоже вдова. А толстуха Астрид — она здорово растолстела — сошлась со старым унтер-офицером, он уже дедушка. Подумать только! А ведь отец уже десятки лет проповедует в «Капернауме», призывая молодежь бороться с искушениями, — боже, прости меня грешную! Вот и в нашем захолустье началась веселая жизнь… война, бомбежки, смерть, горе, а им все нипочем! Пожалуйста, Лива, садись!.. Я слышала, что твоя сестра Магдалена вернулась. С тремя детьми! И трех лет с мужем не прожила! И все будут жить у вас! Пока Ивар плавает, еще ничего. А если его убьют, Лива? Что тогда? Садись, милая, поешь!
— Спасибо, я не голодна, — сказала Лива.
Сигрун поставила ужин на стол, налила себе чашку чаю, уселась за маленький раскладной столик и принялась есть.
— Магдалена была такая хорошенькая, — сказала она. — Но очень уж ветреная. Кидалась от одного к другому, два, а то и три раза обручалась до того, как за Улофа вышла. И старшая дочка, говорят, не его.
Лива сощурила глаза. Она знала эту старую сплетню. Подло со стороны Сигрун вытаскивать ее на свет божий, когда Магдалена вернулась в отчий дом вдовой.
Сигрун ела с большим аппетитом, запивая крепким горячим чаем. На ее груди блестела брошка с эмблемой Союза христианской молодежи.
— У нас в союзе произошла потрясающая история, — поведала она Ливе доверительным шепотом. — Страшная история. Могу рассказать, к сожалению, уже весь город знает, может, ты ее уже и слышала. Это о дочке консула Тарновиуса Боргхильд. Она забеременела и не знает фамилии отца, только имя. Ну, что скажешь? А молодчик уже смылся. Да к тому же он вряд ли был единственным!..
Сигрун поджала губы и покачала головой, наливая себе новую чашку чаю.
— Мы все время читали ей мораль и изо всех сил старались наставить на путь истинный. Для того отец и послал ее к нам. Да еще внес в союз целых пятьсот крон, чтобы мы старались! Но все напрасно, девчонка оказалась неисправимой, прямо с наших собраний отправлялась грешить, лезла в самое болото. Это у нее от отца. До женитьбы он был таким ловеласом. Это у нее наследственное, Лива. Первородный грех. Бог карает за грехи отцов.
Сигрун ела и болтала:
— Послушай, твой брат Ивар здорово набрался сегодня вечером. Я видела мельком его и Фредерика. Они направлялись на танцульку к Марселиусу. А то куда же! Им бы только танцевать, а там пусть хоть весь мир погибнет. Танцевать, и пить, и… блудить, да, нечего бояться этого слова, оно тут к месту.
Сигрун словно смаковала противное слово, теплые морщинки сбежались под ее глазами. Потом сложила лицо в серьезные складки:
— Лишь бы Ивар держал себя в руках и не ввязывался в драку, как это с ним частенько бывает. И лишь бы не вводил в искушение моего бедного брата. Ведь Енс Фердинанд начал пить… ты сама видела, правда? Пока он ведет себя пристойно. Но он сегодня не пошел в типографию, а если он попадет в плохую компанию, это может затянуться на недели!.. А ему нельзя пить, у него сердце слабое. Он потом так мучится.
Сигрун вдруг схватила Ливу за руку, в голосе зазвучало огорчение, упрек:
— А ты сама, Лива! Я не понимаю и не могу тебе простить, что ты возжаешься с Симоном-пекарем и его шайкой! Держись от них подальше, Лива! Он ханжа, всех осуждает, думает, что он-то и владеет вечной истиной… Спасти душу можно только, мол, в его паршивой пекарне! Это скоро кончится, вот увидишь, он же ничего не делает, забросил свое ремесло. И вот-вот сядет на шею коммуне, а то попадет в тюрьму пли в сумасшедший дом.
— Ты все болтаешь, болтаешь, — вдруг сказала Лива.
Сигрун в изумлении уставилась на нее.
— Я хочу… я пришла с дурной вестью, — сказала Лива.
Сигрун отложила нож и вилку и склонила голову набок.
— Это… Юхан?
Лива вынула было письмо, но быстро спрятала его на груди.
— Его будут оперировать, — сказала она. — Как только он наберется сил.
— Боже ты мой… — Сигрун задумалась, забыв о чае. — Операция — это у них самая последняя мера.
— Да, конечно, — проговорила Лива. Она быстро повернулась и вышла не попрощавшись.
— Лива! — крикнула ей вслед Сигрун. — Лива!
Лива шла прибрежной улицей к городу. Кусала губы, ощущая соленый вкус во рту. Терпко пахло гниющими водорослями. Она вдыхала этот запах, напоминавший ей время — теперь такое далекое, — когда строился их дом и они приходили сюда с Юханом, и здесь рождались их чудесные планы на будущее.
Из города доносилась обычная разноголосица звуков, ковер, сотканный из песен и шума, ритмичный топот в дансинге Марселиуса — словно вышитый по нему узор.
Лива медленно направлялась к городу, миновала «Капернаум» — молельный дом религиозной секты. Темное и тяжелое здание в этот влажный вечер казалось вымершим, но внутри оно было наполнено светом и музыкой фисгармонии. На минуту Лива остановилась и прислушалась. Потом быстро пошла дальше. Было девять, и почти изо всех домов вдоль улицы доносился глухой бой лондонских часов. Когда он замолк, начались последние известия. Во мраке слышались удары молота и шум с верфи Саломона Ольсена, песни и веселые звуки гармоники с судов. И из солдатских бараков тоже неслись песни, крики, звуки волынок. Сегодня пятница — в этот день у солдат получка и пьянка, а у матросов — танцевальный вечер. Среди всего шума по-прежнему можно было различить тяжелый топот танцующих под старинную хороводную песню в заведении Марселиуса. Лива свернула на главную улицу, песня о викингах приблизилась, старинная песня о битве при Ронсевале. Пел Ивар, это его любимая песня, и он — один из лучших запевал во всем Змеином фьорде.
Но вдруг танцевальную мелодию заглушили высокие резкие голоса, которые пели псалом под аккомпанемент скрипки. Лива узнала голос Симона-пекаря — это он и его приверженцы заняли позицию перед входом в дансинг. Она подошла ближе, примкнула к маленькой горстке людей и сразу же почувствовала себя на месте. Здесь она была среди своих, здесь чувствовала себя уверенно, как на острове среди бушующего моря. Псалом закончился, Симон вышел вперед и начал говорить. Она не могла сосредоточиться на том, что он говорил, но от звуков его голоса ей становилось хорошо и спокойно.
Внутри было тесно. Когда кто-нибудь отодвигал светомаскировочную штору, повешенную как дверь, видно было толпу танцующих, которые медленно двигались по пыльной и дымной комнате. Людской поток перед дверью не прекращался, но никто не останавливался послушать проповедь пекаря. Карманные фонарики вырывали из толпы лица: моряки, солдаты, девушки. Вот два очень смуглых лица, словно выбитых из тусклого металла, очевидно матросы — индийцы или арабы. Вдруг Лива увидела лицо Магдалены. Магдалена здесь, в городе… В первый же вечер? У нее кольнуло в груди, и она растерялась. Закрыв глаза, изо всех сил старалась вникнуть в смысл речи Симона.
Это были суровые слова, от них становилось больно, в них говорилось о наказании, которое мы сами навлекаем на свою голову грешными и бездумными деяниями, о приближающемся грозном часе, когда господь покажется в облаках и наполнит сердца людей страхом и отделит козлищ от овец. Нужно быть как дева мудрая и держать наготове свой светильник.
— Мой светильник заправлен! — раздался голос из темноты, и яркий луч света осветил лицо пекаря. Симон смотрел на луч, не смущаясь, не гневаясь, его резкий профиль выделился из мрака и вдруг снова исчез, а голос его все звучал в темноте, и в его призыве крылась суровая неумолимость.