К книге
Ночные туманыКнига первая Юность ваших отцов. Глава девятнадцатая
57%
Книга первая Юность ваших отцов. Глава девятнадцатая
20

Началась война. В ночь на июньское воскресенье трагически взвыл гудок Морского завода, и безмятежно заснувший город вдруг ожил. Отовсюду спешили к бухтам, причалам, к пирсам, к кораблям моряки. Они тревожно поглядывали на небо. Оттуда доносился хриплый гул самолетов.

И хотя только накануне закончились учений флота и можно было подумать, что вновь возникшая в темноте ночи тревога — лишь продолжение этих учений, опытные моряки различили гул чужих самолетов, увидели в небе, прорезанном светлыми ножами прожекторов, сверкающий шелк спускавшихся парашютов.

И уже мчались по улицам дико воющие машины, стремительно неслись по ночным бухтам огоньки катеров, и один за другим ударили в небо первые выстрелы боевых залпов. Короткий и неожиданный взрыв осветил памятник затопленным кораблям и белую балюстраду бульвара.

Разорвалась первая упавшая на город мина.

Перед самым рассветом хриплые «юнкерсы» были отогнаны; десанта не было, но в воде торчали тут и там вешки, поставленные катерами на месте затопленных мин.

Враг пытался закупорить минами флот.

Движение в бухтах было закрыто. Трагической представлялась судьба могучих голубых кораблей, прикованных к своим бочкам.

Я помню разговор в штабе флота. Там обсуждались проекты очистки фарватера. Высказывались, как всегда, предположения деловые и вздорные, отчаянно смелые и осторожные.

Сырин промямлил что-то невразумительное. Всеволод попросил слова:

— Мы пройдем на своих катерах по минам и сбросим глубинные бомбы. От детонаций мины, я полагаю, взорвутся. Фарватер в основном будет расчищен. Останется небольшая работа для тральщиков. И тогда путь в море будет свободен.

Многие слушали его недоверчиво. Сырин вскочил:

— Предложение Гущина со мною не согласовано. Я считаю, что он не дорожит катерами, людьми. Это — самоубийство, и я не могу допустить…

— Как же так, — перебил его командующий. — Ходил Гущин в шторм в море, называли его сумасшедшим. Побольше бы нам таких сумасшедших! Не сумасшествие вижу я в действиях Гущина, а бесстрашие и мужество, дерзость плюс трезвый и смелый расчет. Как язык у вас, Сырин, повернулся назвать Гущина самоубийцей? Я знаю об опытах Гущина и его товарищей. Вы тормозили их, — бросил он в лицо сразу потускневшему Сырину. — Но движение вперед не затормозишь, И война легких дел не знает, как вам известно.

С побелевшим от злости лицам Сырин что-то записал в свой блокнот,

— Гущин, доложите нам подробнее…

И командующий приготовился слушать.

* * *

Сева сказал мне и Васо:

— Лишних людей спишите на берег. Увидите сигнал — идите за мной.

Он сунул в ящик толстый конверт. Встретив мой недоумевающий взгляд, сказал:

— Тут все, что может подмокнуть… Деньги, сберкнижка и прочие радости берега. В море они лишь обременяют, не правда ли? Кстати, — продолжал он небрежно, — я давно собирался оставить все это хозяйство у Шурочки… Команды завтракали? Хорошо отдохнули? Ну, будьте готовы…

Его катер пошел навстречу грозной опасности. Громады кораблей, казалось, насторожились, ожидая, что он вызволит их из плена. Город, непривычно затихший, лежал на холмах.

Сотни настороженных глаз следили с бортов кораблей за еле приметной голубой точкой, скользившей по бухте, прислушивались к далекому реву моторов, ожидая неизбежного взрыва. Но взрыва не было. Катер на полном ходу разворачивался, шел по своему следу, опять разворачивался — и за кормой взлетал гребень ослепительной пены. Я понимал, что они чувствовали там — Сева и его краснофлотцы. Понимал это ожидание взрыва…

Вдруг все взметнулось, окуталось грязью, пламенем.

Неужели конец? Водяной столб осел, катер вынырнул, понесся, описывая виражи, едва прикасаясь кормой к воде. И вот еще один смерч, другой, и пламя, и дым…

Расчет оказался точным.

А вот и сигнал «Следуйте за мной». Мой катер сорвался с места. Моторы взревели. Нас обдало волной, и мы вымокли сразу до нитки. Мы шли на предельной скорости, видя смерчи за катером Гущина. За нами мчался Васо. Горячий ветер оглушил нас. Мы объяснялись лишь жестами. Стакан Стаканыч вытирал со лба кровь.

Мы утюжили взбудораженную взрывами бухту.

Удар — и нос катера глубоко нырнул в воду. Люди покатились по палубе. Я сильно ударился головой. Очнулся, заметил сигнал «Следовать за мной к месту стоянки».

Я пристроился в кильватер катеру Гущина. Мой катер подозрительно кренило на левый борт. Рядом очутился Васо, готовый помочь мне в беде. Я заметил стоявшие на пристани машины с красными крестами, увидел горнистов на больших кораблях, игравших большой сбор.

На палубах кораблей выстроились команды. И они кричали со всей силы молодых легких «ура». Всеволод поднял руку к шлему. Мы с Васо — тоже. Первый раз в жизни в нашу честь сыгран был большой сбор, выстроены команды и сотни людей прокричали «ура».

С этого дня ни один человек не называл Гущина сумасшедшим. Разминирование бухт закончили тральщики. Корабли вышли в море.

А Сырин ходил именинником, будто он был всему зачинателем.

— Видали, товарищи? — возмущался Васо. — Любит чужими руками жар загребать.

— Погоди, не то еще будет, — поддразнил его Сева.

Уезжали из города женщины, ребятишки. Большие белые теплоходы стали походить на угольщиков. Они гремели якорными цепями и уплывали на Кавказ, сопровождаемые катерами-«охотниками». На одном из таких теплоходов ушли в Батуми и Шурочка, и Мефодий Гаврилыч. Там должны были развернуться ремонтные мастерские. Фелицата Мартыновна покинуть свой Севастополь наотрез отказалась («Здесь родилась, здесь и умру»).

И осталась на Корабельной. Прощание было трогательным.

— Прощай, Фелицата, может, и не придется нам свидеться, — сказал грустно Мефодий Гаврилыч. Фелицата заплакала.

Теплоход поздним вечером, в темноте, медленно вытянулся за боковые ворота. Его сопровождали «охотники».

На Приморском бульваре стоял стон и плач. Батуми в те дни казался другим краем света.

(Перед этим провожали «Абхазию». На ней тоже уходили женщины, дети. На траверзе Ялты ее настигли торпедоносцы. Один огнем конвоя был сбит, другой торпедировал транспорт в упор).

Перебазировались на Кавказ и большие корабли. Бухта почти опустела. Мы настолько привыкли к налетам, бомбежкам, к бою зениток, к вою санитарных машин, что наступавшая изредка тишина нам казалась опасной.

По-прежнему мы сопровождали транспорты, встречали приходившие с продовольствием и оружием корабли. Иногда нам удавалось их отстоять, иногда они загорались и, пылая ярким пламенем в ночном море, привлекали к себе внимание новых летчиков.

Я поражался, как Всеволод ориентировался в тумане, застилавшем все море. Он всегда шел уверенно, подбадривая меня зеленым своим огоньком. Катера выдерживали дикую качку, волны хлестали в лицо, краснофлотцы валились с ног, вода заливала моторы. Севу прозвали «асом дальней разведки». Все, начиная с боцмана Стакана Стаканыча и кончая молоденьким матросиком Кедриным, считали, что с Гущиным не пропадешь ни в какой беде. Так и получилось, когда я в тумане наткнулся на затонувшее судно и катер мой стал тонуть. Я был ранен.

Сева перескочил к нам на борт, приказал заложить пробоину шинелями и бушлатами, выкачивать воду, и катер благополучно добрался до базы.

Сырин «заболевал» всякий раз, когда мы выходили в опасные походы. «Заболел» и в тот раз, когда мы побывали в порту у врага и поставили у него под носом мины.

От нас корреспонденты ничего не добились. Но Сырин дал интервью: выходило, что успех был достигнут под его руководством. Васо негодовал, Сева посмеивался. И только любимцу нашему, поэту Алымову, шепнул, чтобы тот не упомянул, чего доброго, в своих стихах Сырина. Стихи Алымова на флоте любили и знали их наизусть:

Для всех наступил испытания час:

Защитник Отечества каждый.

Трус умирает тысячу раз,

Герой умирает однажды.

Алымов читал и шутливые стихи, веселившие краснофлотцев:

Что ж ты, Вася, друг большой,

Зря себя так мучишь?

Если любишь всей душой,

Весточку получишь.

Этот неунывающий человек был настоящим бойцом.

Среди адмиралов и среди краснофлотцев у него было много друзей. (Мне привелось с ним встретиться после войны. Вспомнили прошлое. Он обещал приехать на Черное море, но вскоре погиб в Москве по несчастной случайности.)

Наши моторы были изношены, борта катеров залатаны. Нам было приказано забрать раненых и перебазироваться в Батуми. Под покровом ночи мы, нагрузив катера до отказа, покинули Севастополь. Я забежал к Фелицате Мартыновне. Она наскоро завернула что-то своему старику в узелок, просила передать, что жива. В это время грозно загремели зенитки, и весь домик Куницыных осветила повисшая над Корабельной стороной «люстра».

Фелицата Мартыновна обняла меня и горько заплакала.

— Чует мое сердце, не увижу я своего старика. — Щеки ее были мокры. — Пусть Гаврилыч шарф теплый носит, ему простужаться вредно. Присмотри, Сережа, за ним.

— Присмотрю.

— На тебя одного я надеюсь. А ему скажи, чтобы обо мне не тужил.

Тяжело было уходить с Корабельной.

Мы совершили переход в тихую погоду, темными ночами. Розовым солнечным утром очутились на подходе к бухте, окруженной горами. На берегу наших раненых ждали санитарные машины. Над белыми кубиками домов висели аэростаты заграждения, на набережной было много военных. В бухте прижались к причалам несколько кораблей, один из них — инвалид-крейсер с оторванным носом.

На бульваре аджарцы пили из крошечных белых чашечек кофе, совсем как в шестнадцатом, когда мы, мальчишки, искали пароход, на котором мечтали уйти в Севастополь.

Сдав раненых, катера развернулись и подошли к Морскому вокзалу, в пакгаузах которого размещались теперь мастерские.

— Шурочка! — закричал Сева. Он перепрыгнул на стенку и схватил в объятия жену. Она была в кителе с погонами техник-лейтенанта, в беретике с серебряным «крабом». Он целовал ее жадно…

— Как Вадимка?

— Растет, — поправила Шурочка свой берет. — Ты, что же, ремонтироваться пришел?

— Так точно.

— Отремонтируем. Здравствуйте, Сережа. Рада вас видеть. А вот и Мефодий Гаврилыч.

— Ну, как там у нас в Севастополе? — спросил торопливо подошедший Куницын. Я протянул ему узелок.

— Жива?! — воскликнул он радостно.

— Ну конечно, Мефодий Гаврилыч!

— А я-то уж думал… — и старик протер запотевшие очки. — Ну, как она, Фелицата?

Он никак не мог справиться с туго завязанным узелком.

— Мы тут под пальмами жаримся, а Фелицата, сердешная… Корабельная-то наша цела?

Я успокоил его, сказал, что Корабельная пострадала меньше всего.

Тем временем подогнали краны, и катера наши очутились на стенке. Боцман и краснофлотцы подбили клинья под блоки. Мефодий Гаврилыч, уже успокоившись и рассмотрев содержимое узелка, подозвал подручных. Пожилой бородач волок за собой длинный шланг пневматического молотка.

— Подлечим катерки ваши, да и вам, думаю, подлечиться придется: врачи здесь строгие! — сказал Мефодий Гаврилыч. — Живем, хлеб не даром жуем!..

Повсюду вспыхивали зеленоватые огоньки электросварки. Под катерами, под сейнерами, на палубах кораблей суетились люди в рабочих комбинезонах.

— Заменяем стволы, обшивку, моторы, — пояснил Мефодий Гаврилыч.

Разместив команду на берегу, в каменных белых казармах, мы со Всеволодом пошли к Шурочке.

Она жила неподалеку от порта, в узкой, заросшей глянцевитой зеленью улице. Все казалось здесь удивительным: и невзрытые мостовые, и дома с неразбитыми стеклами, и аккуратненькие калитки. Нас встретила хозяйка-аджарка, приветливая и загорелая. Вадимка возился во дворике с сыном хозяйки и долго не шел на зов.

Он, как видно, с трудом припомнил отца и неохотно подставил лоб под отцовские губы. Комнатка была небольшая, чистенькая, с выбеленными стенами, незнакомыми растениями и удушливо пахнущими цветами. Над комодом висела фотография Севы. Мы выпили по стакану сладкого фиолетового вина, и я оставил их: надо же им наговориться.

— Постой, Серега, Шура найдет тебе комнату у соседей! — окликнул меня Сева.

Я знал, что здесь не бывает воздушных тревог, и мне очень хотелось хоть один день провести в тишине и покое…

Пока Шурочка доставала все необходимое для ремонта, нас с Севой призвали к врачам. Госпиталь размещался в субтропическом парке, в большом белом здании с огромными окнами.

Меня раздели догола. Полковник медслужбы и два майора, один из них женщина, молодая, с насмешливыми глазами, расспрашивали придирчиво. Пересчитали ранения, даже самые пустяковые, заставили припомнить ушибы, удары, — словом, заполнили целый реестр. Меня знобило: в раскрытые окна несло ветерком, правда, теплым, но я стыдился того, что стою голый перед молодой и красивой женщиной. Наконец я вспылил:

— Дорогие товарищи, я же к вам не напрашивался. Вы, что же, за симулянта меня считаете?

— Да, — грубовато ответил полковник. — Вы симулируете здоровье, а вас надо лечить.

— Меня? Лечить?

— В девятой палате у нас есть свободная койка?

Когда я попытался было возразить, полковник вконец рассердился:

— Да вы понимаете, батенька, что у вас помимо всего другого и прочего надломлены два ребра. Вам тоже требуется ремонт.

Я негодовал, возражал, доказывал, что ремонт катера не может благополучно без меня завершиться. Меня выслушали внимательно — и только. Полковник, хоть и медицинской службы, остается полковником.

Пришлось лечь в палату. У меня брали кровь. Засовывали в горло толстые и тонкие трубки. Я давился, и слезы застилали глаза. Одна из моих старых ран вдруг открылась и стала гноиться.

Сева навещал меня почти каждый день. Сочувствовал и посмеивался:

— Эх, Ceрeгa, не удалось тебе отбрехаться, вот и лежи!

— А как же тебе удалось?

— Очень просто. Я их сбил с толку. Ох, тут болит, ох, здесь тоже болит, и тычу то в подвздошную полость, то в аппендикс, то в печенку, то в почки. Ну и насторожило их мое оханье, особенно эту врачиху-майора. Она заподозрила во мне пошлейшего симулянта. Ну и прокатили меня, к моему величайшему удовольствию: ни в каком госпитальном лечении не нуждается. Вот и вышло, что смеется тот, кто смеется последним. Смеюсь я, Гущин Сева! Все вечера провожу между катерами, Шурочкой и Вадимкой. Недолгое счастье оно тоже счастье, Серега!

— А тебе не кажется, Сева, непростительной подлостью, что мы живем далеко от войны?

— И бы сам влез в моторы, чтобы их поскорее привести в боевую готовность. И Мефодий Гаврилыч старается, работает днем и ночью. А старику уже под семьдесят подкатило. Шурочка своим обаянием пользуется, пленяет летчиков в авиационных мастерских… заимствует все нам нужное…

— А ты не ревнуешь?

— Она же на них нежные взгляды для пользы дела бросает! Ты погляди, какими красавцами катерочки стали, любо-дорого глядеть! Ни одного дня с тобой не задержимся, Серега, уйдем! Вот Сырин — тот здесь как рыба в воде. С докладами выступал, с похвальбой. А теперь в госпиталь лег.

— С чем?

— С геморроем! Ты разве его не видал? Да вот он, любуйся!

По дорожке медленно шел Сырин в новом халате. Мы отвернулись.

— Лечить задницу, когда у нас дела по горло, когда приходят в Батуми последние подводные лодки с последними ранеными!

Их размещали в соседних палатах, и они торопливо рассказывали про уничтоженный город, про людей, защищавших его. Многие были молоды, но умудрены опытом. «Мы клялись не отступать ни на шаг, драться по-черноморски с врагом до последней капли крови». И дрались. Флотская газета писала: «По трапу, охваченному огнем, Иван Голубец пробивается на корабль, сбрасывает горящие бомбы. Дым разъедает глаза, огонь жжет тело матроса, на корме начал рваться боезапас. Но Голубец, обожженный, поднимает последнюю бомбу, бросает за борт… Где и когда ты видел подобных героев?»

Вечером старший лейтенант, мой сосед по палате, рассказывал:

— В последний день мы пробивались на Херсонесский мыс. Над узкой полоской берега возвышалась скала. На скале были гитлеровцы. Они забавлялись: связывали в пучок пять гранат, сбрасывали нам на головы. Многих поубивали. Было от чего в отчаяние прийти. Дух наш поддерживал Вахрамеев из Политуправления.

— Вахрамеев?

— Да. Говорил, что в гражданскую не такое бывало.

Все, мол, перенесем, подождем темноты, товарищи, и за нами придут подводные лодки. Не раз нам казалось, что лодки пришли, и люди, теряя головы, бросались вплавь.

Вахрамеев останавливал их, убеждал, что это больное воображение… Наконец поздно ночью пришла лодка. Она не подошла близко к берегу. Вахрамеев помогал плыть обессилевшим. Все подбадривал… Когда мы доплыли до лодки, она была заполнена до отказа. «Могу взять еще двух человек», сказал горестно командир. И Вахрамеев подтолкнул меня к лодке, помог взобраться на борт тяжело раненному молодому матросу, а сам поплыл к берегу…

Я подумал: он и не мог поступить иначе. Вахрамеев жил так, как учил жить других.

Да, он учил жить не для себя. Я часто встречал его в Севастополе в последние дни перед тем, как мы ушли на Кавказ. Он не ушел с Политуправлением в Поти, а появлялся на кораблях и в частях, распоряжался погрузкой раненых, выгрузкой оружия и продовольствия для защитников Севастополя. Всегда озабоченный, куда-то спешивший, он все же, встретив нас, спрашивал: как мы живем, в чем нуждаемся.

Я лежал ночами без сна, смотрел в раскрытые во тьму окна, где таинственно шумели деревья, и слушал храп и тихие взволнованные разговоры:

— Как же про Витю-то? Рука не поднимается написать. Всего три года женаты…

— А ты не пиши, сами пришлют похоронную.

— Хорошая она женщина, как любила его…

— Другого найдет. Нынче они, бабы, быстрые! Вот мне к своей ехать не хочется. Ну, на что я ей нужен без правой руки?

— А ты ей скажи, как в стихе: «Дайте, я вас обниму левою рукою».

— Милый мой, жизнь — не стихи…

— И в стихах, дорогуша, бывает премудрость больша-ая…

В палатах бредили:

«Огонь на меня! Фашисты проклятые! Огонь, огонь на меня!»

«Убили… А чем она виновата, пичужка? Давай, отнесем ее…»

«Братцы, подводная лодка. Плывем!»

Тяжело было слушать бред. Сестры щедро раздавали снотворное.

В палату входила сестра Маргарита, высокая, плоская, сухая. Мне казалось, что, когда она входит, храп и бред затихают. Она, белоснежная, была похожа на сурового престарелого ангела.

Иногда вместо Маргариты прокрадывалась к нам смерть. Человек начинал задыхаться. Утром на опустевшую койку ложился другой. От него скрывали, что на ней кто-то только что умер…

Ноги, руки у меня были целы, и я, избегнув бдительного наблюдения сестры Маргариты, выбирался в парк, дышал влажным воздухом, слушал дальний грохот морского прибоя. Один раз, осмелев, в госпитальном халате прибежал в мастерские. Я увидел свой катер с ободранной обшивкой. Незнакомый рабочий срезал старые заклепки. Под катером лежали Стакан Стаканыч с Мефодием Гаврилычем. Старики что-то горячо обсуждали. Стакан Стаканыч выполз, кряхтя, поднялся и вытянулся. Мне показалось смешным, что боцман вытягивается перед серым госпитальным халатом.

Но он был так искренне рад мне и так подробно рапортовал о каждом из нашей команды, что я расцеловал его в колючие усы.

Меня настигла сестра Маргарита и, отчитывая, как школьника, повела в госпиталь.

Мой сосед по палате целыми днями читал «Овода».

Книжка была затрепана, листы ее обгорели. Эту книжку, очевидно очень любимую, он привез с собой. На ней сохранился даже штамп Морской библиотеки.

Мне почему-то подумалось, что, может, и я когда-то, зайдя в торжественно-тихий зал, брал с полки именно эту книжку. Она и тогда была изрядно потрепанной, Я всегда размышлял над ней, восторгаясь хладнокровием человека, командовавшего своим расстрелом: «Ну, молодцы! Эй вы там, на левом фланге, держите выше ружья! Все прицелились?» Овод учил нас мужеству.

А теперь вместо торжественно-молчаливой библиотеки там, в Севастополе, остались обугленные стены и, быть может, из всех тысяч книг уцелела только одна, обожженная, зачитанная сотнями моряков.

И опять показалось непростительной подлостью жить так далеко от войны…

Газету «Красный черноморец» привозили сюда гидросамолеты и «кукурузники». В ней говорилось, что мы вернемся в Севастополь.

В госпитале появился поэт Алымов. В кителе, насквозь пропитанном пылью руин Севастополя, он читал в столовой о море, шумящем за кормой корабля:

…Клятву даем:

Севастополь вернем!

Севастополь был

И будет советским!

И тогда:

Встречай, Севастополь, орлов Черноморья,

Навеки прославивших город родной!

Как-то, придя ко мне, Сева порадовал:

— Ну, Серега, довольно тебе прохлаждаться. Я доказал, что тебя пора выписывать. Ремонт заканчиваем; идем в новую базу.

Я сбросил осточертевший халат, надел китель, вонявший карболкой, и отправился навестить отца. День был праздничный, и я нашел его дома. Из окна доносились дикие, похожие на рев тигра звуки. Отец в гимнастерке с расстегнутым воротом сидел в неубранной и захламленной комнате против подростка-аджарца. Они трубили дуэт из «Роберта-дьявола». Отец нашел-таки мне заместителя! Он встретил меня без особого энтузиазма — я помешал ему музицировать. Старик поседел, съежился, очень усох, но все еще служил капельмейстером в тыловом пехотном полку. Пятнадцатилетний аджарец был его пасынком.

Вошла толстая, неопрятная женщина лет сорока. Узнав, кто я, расчувствовалась, угостила меня чем-то пряным и острым и выставила молодое сиреневое вино. Отец пил его стакан за стаканом, как воду.

Я сказал, что снова ухожу воевать. Глаза моего сводного брата загорелись упорным желанием идти со мной вместе. Когда я уходил, он выскочил за мной во дворик и стал торопливо умолять, чтобы я взял его на свой катер.

Я понял: он хочет сбежать от трубы, от отчима, от дуэтов из «Роберта-дьявола». Я отказал. Он заплакал. Может быть, он и в самом деле хотел воевать? Этого я никогда не узнал. Отец вскоре умер от рака горла. Мачеха сообщила мне 6 его смерти через штаб Черноморского флота. Ни ее, ни ее сына я никогда потом не встречал.

Вечером, перед тем как стемнело, мы уходили в новую базу. Мы горячо благодарили Мефодия Гаврилыча, Аристарха Титова и их подручных. Благодарили и Шуpочку.

Звезды алели на катерных рубках.

И было чувство свободы, не связанной больше ничем — ни врачебными предписаниями, ни дверью палаты, ни суровым взором сестры Маргариты, с которой, впрочем, расстались мы дружески. Я крепко пожал ее сухую, жилистую, не женскую руку.

Мы отходили. Причал отодвинулся, и все стало смутным — люди, пакгаузы, небрежно затемненные здания на набережной. Мы вышли из бухты в открытое море.

Нас охватила необъятная темнота. За работу, довольно бездельничать!

Куда нас пошлют? В Новороссийскую бухту? К берегам Крыма? Я отвечу «Есть!» на любой приказ, выполню любое задание. В этом смысл моего существования, вся моя жизнь, жизнь моряка, офицера и, прежде всего, коммуниста.

Предыдущая главаГлава 20 из 35Следующая глава