А он все это время за нами следил, и лицо у него было, как у черта, которого на сковородке передержали. Не хотел я, чтобы Дина это увидела, потому что когда бабу счастье переполняет, она такая чувствительная делается, на ней любой пустяк может тлетворно отразиться. Задернул я занавеску, а Бабья Погибель лег и застонал. Когда пришли мы в Пешавар, я отправил Дину в казармы, меня дожидаться, а сам таким богачом себя чувствовал, что решил проводить Бабью Погибель до госпиталя; это уж было последнее, что я мог для него сделать. А чтобы он не задыхался от пыли и жары, я носильщиков повел по дороге, на которой не было войск; и вот идем мы, разговариваем с ним через занавески, как вдруг он говорит: «Дай мне взглянуть. Ради всего святого, дай мне взглянуть».
Я так был занят своими мыслями о Дине и о том, как уберечь его от пыли, что по сторонам и не глядел. А там женщина какая-то верхом ехала, сразу за нами; после мы с Диной вспомнили, что эта самая женщина еще на дороге из Джамруда нам попадалась. Дина говорит, она кружила над нашим левым флангом, точно воздушный змей.
Остановил я носилки, чтоб занавески поправить, и тут она мимо проезжает шагом, а Бабья Погибель так ее глазами провожает, точно с седла хочет ее стащить.
«Идите за ней», — говорит нам; всего три слова, но никогда я не слыхал такого голоса у человека, никогда в жизни. По голосу его и по лицу я понял, что она-то и была эти самые «перлы и алмазы», о которых он твердил, когда на него находило. Мы шли за ней, пока она не завернула в ворота одного двора возле арки Эдуарда. На веранде были какие- то девицы, но они убежали в дом, как только нас увидели.
Поглядел я на дом и сразу понял, что собой представляет его хозяйка; без всякой разведки понял. Когда кругом войска стоят, без таких женщин не обходится. У нас их было три или четыре, и всех в конце концов полиция прогнала. Подошли к веранде, Бабья Погибель дыханье перевел и говорит: «Остановитесь».
И тут — и тут он захрипел так, будто у него сердце выскакивало из груди, и на ноги поднялся; клянусь небом! Стоит, а пот по лицу так и катится! Войди покойный Маки сейчас к нам на веранду, и то было бы не так удивительно. Откуда у него силы взялись, бог его знает — или дьявол! Но это было как если бы мертвец восстал вдруг из могилы — лицом он был мертвец, дыханием мертвец, и все же дьявольская сила его держала, отдавала команды его рукам, ногам и телу. А эта женщина стаяла на веранде. Она, видно, была когда-то красавицей, но глаза у нее совсем провалились; оглядела она Бабью Погибель с головы до ног, жутко так.
«Ага, — говорит она и откидывает ногой хвост своей амазонки. — Женатый мужчина пришел! А что, говорит, ему здесь нужно?»
Бабья Погибель ничего не сказал, только пена у него выступила на губах, он ее отер рукой и глядит на эту женщину, как она стоит перед ним вся размалеванная — глядит на нее и глядит, глаз не сводит.
«А ведь и впрямь, — говорит она и смеется; а слышали вы, как жена Рэйнза смеялась, когда Маки упал? Нет? Ну, повезло вам. — И впрямь, говорит, уж кто-кто, а ты имеешь полное право сюда прийти. Ты меня на путь вывел, ты мне дорогу указал, говорит. Гляди теперь, твоя ведь все это работа. Ты мне говорил, помнишь, что если женщина одному была неверна, она изменит и другому. Так и вышло, говорит, так и вышло, я ведь всегда любой урок на лету схватывала, Эллис. Гляди теперь хорошенько, говорит, это я и есть, та самая, кого ты называл: своей женой перед богом».
Сказала и снова засмеялась. Бабья Погибель стоял на солнце и молчал. Потом не то застонал, не то закашлялся, и я думал, это предсмертный хрип, но он по-прежнему глаз с нее не сводил, даже и не моргнул ни разу. А у нее ресницы были — хоть скрепляй ими солдатскую палатку, такие длинные.
«Зачем ты пришел? — говорит она, и не торопится. — Что тебе тут делать? Семью мою ты еще пять лет назад сгубил — сделал так, что муж мне стал немил; покой ты у меня отнял, тело мое умертвил, душу проклятью предал — и все только из любопытства! Ну как с тех пор твой жиз-нен-ный опыт? Наопытничал с другими бабами? Нашел такую, которая больше тебе отдала, чем я? Или я не готова была умереть ради тебя, Эллис? Или ты этого не знаешь? Знаешь, дружок! Знаешь — если только твоя лживая душа хоть один раз в жизни признала правду! »
А Бабья Погибель поднял голову и говорит: «Знаю!» — и замолчал опять.
Все время, пока она говорила, адская сила держала его навытяжку, как на параде; стоит на самом солнцепеке, а пот так и льется из-под шлема. Рот у него кривился и дергался, и говорить он почти совсем не мог.
«Зачем ты пришел? — говорит она, визгливо так, а прежде голос у нее был точно колокольчик. — Отвечай! Или ты проглотил свой бесовский язык, который погубил всю мою жизнь? Раньше ты за словом в карман не лез».
Тут Бабья Погибель совладал с собой и сказал просто, как ребенок: «Можно, говорит, мне войти?»
«Мой дом открыт и днем, и ночью», — отвечает она со смехом. Бабья Погибель пригнулся и руку вскинул, будто закрывался от чего. Адская сила его еще держала, крепко держала, потому что тут он — пропади моя душа! — тут он поднялся по ступенькам на веранду, это он- то, который месяц трупом в лазарете провалялся!
«Ну что?» — говорит она и глядит на него, а лицо у нее совсем белое сделалось, только рот накрашенный на нем горит, точно яблочко в центре мишени. Он голову поднял, медленно-медленно, и долго-долго на нее смотрел, а после зубы сжал, весь передернулся и через муку свою говорит: «Я умираю, Иджипт, умираю».
Да-да, так и сказал, и я запомнил имя, которым он ее назвал. Лицом он посерел, как мертвец, но глаз не сводил с нее: глаза его были прикованы, прямо прикованы к ней. И тут она вдруг руки к нему протянула и говорит: «Иди ко мне!» А голос у нее при этом — чудо золотое!
«Умри у меня на груди!» — говорит, и Бабья Погибель повалился вперед, а она его подхватила; женщина была сильная, крупная. Я и отвернуться не успел, как душа его отлетела; вырвалась из тела с последним хрипом; а она уложила его в шезлонг и говорит мне: «Господин солдат, может, вы переждете да с какой-нибудь из девушек поболтаете? Ему на таком солнце не выдержать дороги».
Ну я-то знал, что ему теперь никакое солнце уже не повредит, но ответить ей я не смог и отправился с пустыми носилками доктора разыскивать. А доктор все это время подкреплялся, то завтракал, то обедал, и нагрузился по самые уши.
«Быстро ты набрался, — говорит он мне, когда я ему обо всем рассказал, — если тебе привиделось, что этот полупокойник по верандам разгуливает. Еще когда я его в Джамруде видел, в нем жизни оставалось на одну понюшку. Тебя, пожалуй, под арест надо посадить».
«Винным духом, доктор, тут и впрямь несет откуда- то, — говорю я ему без всяких шуток. — Это я чувствую. Но только вам бы надо пойти на тело поглядеть».
«Экая пакость, — говорит он, — в такое место гнусное идти. Как она из себя, красивая?» А сам уж припустил. Эти двое все еще на веранде были, где я их оставил; и по тому, как каркали вороны и как у нее голова лежала, я сразу понял, что там стряслось. Никогда больше я не видел, чтобы женщина из пистолета в себя стреляла. Обычно они выстрела боятся; но «перлы и алмазы» не побоялась. Тронул доктор ее черные волосы — они у Бабьей Погибели по всей груди рассыпались, — и тут хмель с него соскочил.
Долго он стоял, задумавшись, руки в карманах, и наконец говорит мне: «В обоих случаях смерть произошла от естественных причин, да, от естественных причин. В нынешнем нашем положении чем меньше придется солдатам копать могил, тем лучше. Исивасте[6], говорит, исивасте, капрал Малвени, пусть этих похоронят вместе, на гражданском кладбище, за мой счет. И пусть, говорит, господь наш всеблагой обо мне так же позаботится, когда мое время придет. Ступай к жене, говорит, и будь счастлив. Я тут сам распоряжусь».
Когда я уходил, он все еще стоял, задумавшись. Так их и похоронили — вместе, на гражданском кладбище, по англиканскому обряду. Похороны в те дни шли с утра до ночи, и было не до формальностей. К тому же доктор — он после сбежал с женой майора... майора Вандейса, — доктор сам обо всем распорядился.
А что между ними было доброго или худого, между Бабьей Погибелью и «перлами-алмазами», я не знаю, да и не узнаю никогда. Рассказал я только то, что видел своими глазами и слышал своими ушами. Много чего мне узнать довелось в жизни, много я испытал; потому и говорю, что Маки, который прямо в ад отправился от пули, — счастливчик; так уж бывает, сэр, что лучше мужчине умереть, чем живым остаться, а уж для бабы, так это в сорок миллионов раз лучше.
— Ну, подъем! — сказал Ортерис. — Пора идти. Караульные и свидетели построились, утопая в глубокой белой пыли, и исчезли в вечерних сумерках. Весело отбивая шаг и насвистывая, они дошли до деревьев, росших возле церкви, и я услышал голос Ортериса, который устами, оскверненными недавним клятвопреступлением, затянул, к месту и вовремя, песню на залихватский плясовой мотив:
Умишка у старших не грех подзанять,
Когда со своим туговато:
По рту каравай себе подбирай,
— Девчонка отшила солдата!
Солдата!
Солдата!
Отшила девчонка солдата![7]