Четверо ребятишек росло у Чикуновых. Старшего звали Вениамином; к началу войны ему исполнилось десять лет. Были еще два мальчугана и девочка. Плохо, неспокойно жилось им при отце, а теперь, когда мать, получив на отца похоронку, начала куда-то уходить из дому, детям стало еще хуже.
Братцы были совсем малы: ползали еще под стол, а одного мать пока не отняла от груди. Девочка помнила отца, но чуть-чуть. Вениамин родителя не почитал и при случае всем говорил, что никакой отец ему не нужен. Но он любил свою мать, хотя разозлился бы, наверное, услышь, что такое чувство называется «горячей сыновней любовью». Но так в действительности было: любил и жалел, несмотря ни на что…
Удивительная была у Вениамина мать. С каким-то особым, незлобивым характером. Прибьет ее, к примеру, отец, вытрет она слезы и смеется как дурочка. И что Вениамина сильно удивляло, всегда оправдывала она отца:
— Постарше он меня, вот и ревнует. Лиха еще много хватил, без родителей вырос. На мне, знаешь, как чудно́ женился? В домработницах я жила у одних, малограмотная, деревенская, тоже сирота. Хозяин потихоньку от своей жены меня домогался, любви, значит, просил. Вот я раз и пожаловалась твоему отцу, он к ним трубы ходил чинить.
— Ну и что? — поинтересовался Вениамин.
— А защитил. Потом увел и женился. Хоть ты, говорит хозяину, и пупок какой-то там, а ноздри я тебе вполне могу вывернуть наизнанку.
— Чего ж он женился, когда старый?
Мать снова посмеялась, затем произнесла строго:
— Он не очень старый. Не твое, в общем, дело, сынок.
В отношениях между родителями нелегко было разобраться. Думал Вениамин, морщил лоб, даже заболела голова. Впрочем, поступки папаши говорили сами за себя, и тот не заслуживал уважения сына. При неприличных семейных сценах Вениамин кидался на отца как маленькая собачонка. Он защищал мать и свое благополучие в семье. Отца же отвергал…
Отец был чудаковат. В чем-то даже смешной. Двигался будто с аршином внутри, выражался длительно и нудно. А временами становился жалок. Он клял себя и унижал, ударяя кулаком в грудь; затем этот кулак использовал для расправы, и случалось, задевал мать сильнее обычного, так что у нее оставались жаркие фиолетовые синяки под глазами. Рука у отца была тяжелая, двинуть он мог как следует и мужику, хотя ростом был невелик. В последнее время он очень исхудал, высох лицом, ходил небритый, глаза выражали душевную грубость и подозрительность. Подвыпивший отец стремился побить старшего мальчишку, только мать вставала на защиту. «Вырасту, стану сильный, вот тогда и убью его», — думал Вениамин. А отец накануне войны удалился куда-то, что, по мнению мальчишки, было очень даже неплохо. Уйти-то он ушел, но продолжал наведываться, являлся замотанный мятым шарфом, в руке держал хозяйственную сумку.
«Я дознание пришел провести», — объявлял он угрюмо. «Уходи, откуда явился», — отвечала мать, не оборачиваясь, занятая какими-нибудь хозяйственными делами. «Дознание хочу снять, — повторял отец. — Бить я тебя больше не имею права, поскольку удалился и полагаю, что ты мне уже не жена, а дознание по закону могу провести». — «Ну?» — спрашивала мать, смеясь и вскидывая брови. «Этот вот чей?» — и отец направлял палец в сторону Вениамина. «Твой». — «А эти?» — «Твои, твои они! Детишки все твои!» — «Нет, не мои никто. У моих должны быть уши большие», — и отец собирался уйти, а на пороге завещал: «Замуж, Нюшка, не выходи. Худа бы не было… С моей стороны». — «Замуж — нет, — улыбалась мать. — Накушалась… Я лучше просто так. Молодая я и красивая. На меня и парнишки заглядываются». — «Ты… ничего, — заключал отец. — Мягкая… Может, не будешь больше от меня убегать? Я колотить тогда перестану… А племя тебе не даст гулять, — успокоился он. — Большое племя ты произвела. Только не серди меня».
— За что он тебя лупил? — допытывался Вениамин.
— А так. За всякое.
— Виноватая, что ль, перед ним была?
— Виноватая.
— В чем провинилась-то?
— А дружбу тут с одним завела, — ответила мать, усмехаясь. — Дуры ведь мы, бабы. Как же нас не бить?..
— Разве дружить нельзя? — спросил Вениамин.
— Можно, — сказала она. — А замужним никак нельзя.
— Почему нельзя-то?
— Мужья потому что не разрешают.
— Теперь ведь нет у тебя мужа.
— Ох, и надоел ты мне, сынок! — сказала мать, сердясь. — Маленький, а такой въедливый! Ну, просто сил никаких нет!
О матери, между прочим, не всегда уважительно отзывались соседи. «Лахудра она, Нюрка-то Чикунова — больше никто!» — вот как иной раз они говорили. И Вениамин научился пресекать наговоры, дрался по этому поводу с ребятами, дерзил взрослым, но при этом замечал за матерью стремление где-то погулять вечерком, и еще больше не уважал отца, слыша о нем замечания такого рода: «Ушел бы другой давно».
Кажется, матери его многие женщины завидовали: ее красоте, какому-то величию, пренебрежению к злословию, способности быть хозяйкой своих поступков. Но, хотя в зависти своей они говорили всякое, никто не упрекнул мать в материнской безответственности: дети были чистенькие, ухожены и накормлены; да и сама она всегда опрятна. «Я ведь, Анька, очень даже хочу в мире и согласии с тобой проживать, — говорил, бывало, отец, глядя на нее, такую привлекательную, сам небритый, худой и, должно быть, сильно тоскующий. — Да оглупляешь ты меня, обманываешь». — «Ну раз не доверяешь мне, совсем уходи. Дети тоже не больно к тебе привязаны». — «Я вот стремлюсь доверять, да люди про тебя говорят. И уши у ребят меня беспокоят… А этого несмысленыша Веньку ты сама до ехидства ко мне довела».
— Гад он у нас? — однажды сказал Вениамин, но мать вдруг разозлилась и шлепнула ему но губам.
— Ты-то чего дерешься? — взревел мальчишка.
— Молод еще отца-то обзывать! Скулить перестань! А то я тебе еще сопли размажу!
Началась война, и семью эту, как многие другие, эвакуировали из родного города. Привезли ее в Григорьевск, поселили при военном госпитале, в бараке, и стала мать стирать солдатское белье, а Вениамин помогал ей по хозяйству и присматривал за маленькими. Отец теперь воевал и не знал, где они. Но перед отъездом на фронт он зашел прощаться. Солдатское обмундирование из-за несоответствия его росту и полноте сидело на отце кулем. «Вот, Анька, — сказал он, берясь обеими руками за ремень на гимнастерке, обозначая грудь и охорашиваясь. — Стало быть, на позиции еду. Недруга бить». — «Счастливо тебе, Кузьма, желаю, — отвечала мать серьезно и скромно, — чтоб не убили там в бою, не ранили». — «Спасибо на добром слове. Жалеешь, выходит, несмотря что обижал, прикасался?..» — «Жалею. А что прикасался… Ничего… Может, так и надо. Что за баба, если не битая?..» — «Ну, бывай, — попрощался отец. — Не поминай лихом, ежели, к примеру, застрелят. И вы, пацаны, прощайте. Венька, не ерепенься, давай руку. Развода мы с тобой, Нюшка, не оформили: вот что худо. Уж приеду когда с войны. А как застрелят меня там, и разводить будет некого. Оно тогда само разведется».
— Вот и не сказала ему, что буду дожидаться, — произнесла мать, когда он ушел.
— А чего его ждать-то?
— Эх, и дурень ты, сынок! Злой растешь, недружелюбный. Я, конечно, в этом виновата.
— Любила ты разве его?
— А как же?.. Как ты думаешь?.. — волнуясь, начала мать, тут же запнулась, побледнела и не договорила, видно, не знала, как договорить.
— Может, догнать его? — спросил Вениамин.
Но она глядела прямо перед собой и, наверное, не слышала сына. Губы у нее все заметнее вздрагивали.
— А мне его тоже дожидаться с войны?
Вместо ответа мать села на стул и заплакала.
В первое время было им на чужбине непривычно. К тому же не имели они теперь ничего, кроме мелкого скарба, привезенного с собой. Наскоро сделанный барак плохо держал тепло, и к осени маленькие начали болеть ангиной. Один братец был еще годовалый (не так давно Вениамин в отсутствие матери наивно предлагал ему свою грудь, но братец кривился и не брал), а девочке исполнилось всего три года. Мать трудилась с утра до вечера. Госпиталь находился рядом. Если посмотреть в окно, то взгляд как раз упирался в госпитальный двор, ограниченный зданием п-образной формы, которое до войны принадлежало техникуму. Во дворе стояла санитарная машина, поблизости была свалка. Из двери возле пожарной лестницы иногда выносили гробы, не украшенные для публичных процессий.
Соседи по бараку ходили друг к другу запросто, по неписаным законам тяжкого для всех времени. Ближайшим соседом Чикуновых был одинокий дед по имени Аркадий, кривой на один глаз, тоже эвакуированный; он уплотнил им к зиме рамы, прибив рейки по контуру проема. Мать его недолюбливала за длинный язык и привычку соваться не в свои дела. После работы она спешила домой. И хотя жилось худо, бедно, все же были вместе и радовались этому. Правда, Вениамин, мелкий себялюбец, начал ревновать мать, так как здесь, в Григорьевске, она часто говорила ему про отца.
— Так как-то все глупо у нас в жизни получается, Веня, — делилась мать, вздыхая. — Покуда беда не стрясется у всех разом, не заботимся друг о друге, только ругаемся. Гонор у нас!.. Самолюбие!.. А то и вредим друг другу.
— Опять ты про отца? — спрашивал Вениамин.
— И про него… И про других… Я, знаешь что, Веня, думаю, как приедет отец, мы помиримся. Горько что-то мне очень… Объясню ему все, как есть, и помиримся… Сам-то он не больно виноват… Так-то, может, у нас ничего не получится, а мы разведемся, и снова я замуж за него выйду… Господи, что это я такое болтаю!..
— А ты ему вредила? — спросил Вениамин.
— Ой, вредила, Веня!..
— Гуляла, что ли, от него?
Мать сразу не ответила, краснея и внимательно разглядывая сына, затем невесело и с пренебрежением сказала:
— Больно много знаешь — скоро состаришься. — И добавила раздраженно: — Не гуляла, а дружила. Что я, разбитная какая?..
Но в первый же год войны, зимой, вдруг получили они треугольником сложенное письмо: написал им с фронта отец. И хотя ничего смешного эти карандашные каракули не передавали, а были в них суровость и страдания, мать, читая, так удивительно смеялась, что даже маленькие оставили свои игры и пришли слушать.
«Н-ская часть. Передний край. Окоп.
Скоро на нас пойдут танки. У меня все по-хозяйски: гранаты положены сбоку и бутылки зажигательные, ружье противотанковое перед глазом. Все кому-то пишут, а мне и написать некому. Решил: дай напишу им, кого оставил в трудный час, кого обижал, за что прощения мне нет, а хотелось бы. На войне, дети мои и жена моя, нынче жив, а завтра от тебя одни сапоги. Потому думаешь тут много и с пользой для себя большой: если ты дурак, вроде умнеешь, а если сволочь, как я, например, то все понимаешь и хочешь быть получше. За что я вас, объясните вы мне? И себя тоже. Что мне, жилось плохо?.. В общем, некогда теперь. Прошу у всех прощения перед смертью, а жив останусь, опять буду думать, письмецо же, отыскав ваше теперешнее местожительство, непременно отошлю. Стаканы у меня еще есть для вас трофейные.
Уши мне, конечно, все покою не давали. Погляжу в зеркальце: то большие они у меня, то маленькие. Спрашиваю у ребят, те отвечают: уши как уши, красные только. Потом мне одно ухо оторвало совсем, в наказание, стало быть, больше ни одной царапины, а ухо чисто так осколком срезало. Ну, всего. Танки, кажись, пошли.
С фронтовым приветом ваш муж и отец, рядовой по званию, бронебойщик, раненный в боях за Родину».
Но, дочитав письмо, мать вздохнула и задумалась.
— Что не смеешься больше? — спросил Вениамин.
— Жалко их, прямо… — махнула она рукой, и в глазах у нее, будто испуг, мелькнуло желание заплакать.
— Других, может, и жалко, а этого-то чего жалеть? Пусть бы его там убило.
— Что ты! — испуганно произнесла она. — Хоть какой бы ни был у тебя отец, а теперь он на поле брани голову за нас кладет. Понимать это надо, сынок. А у тебя неплохой был отец. Неплохой! Так и запомни себе!..
— Он же тебе синяки подсвечивал.
— А это не твоего ума дело! И не подсвечивал вовсе, а неловко прикасался.
— Прикасался! — хмыкнул Вениамин, испытывая потребность что-нибудь сказать назло и кидая взгляд на малолеток, которые прислушивались к разговору.
— А мне вот жалко, — произнесла мать, стыдя сына. — Если бы он жив вернулся, я бы в бога стала верить. Я так иной раз по ночам и думаю: если бог есть, то пусть он сделает, чтобы твой отец жив вернулся с войны. И чтобы недоговоренности меж нами ничего не оставалось… А он винится, дурачок!..
— Ладно тебе! — произнес Вениамин, наблюдая, что у матери задрожали губы и глаза наполнились слезами. — Бог-то все равно не поможет…
Когда мать написала ответ и попросила сына что-нибудь добавить от себя отцу, он согласился и с неустойчивым наклоном букв старательно нацарапал школьной ручкой:
«Папаня, раз мы получили твое письмо, значит, тебя не убили в бою против танков. Мы так и поняли. До свидания».
— Про стаканы, может, ему напомнить? — спросил он.
Мать молча взяла у него письмо, запечатала в конверт и отослала по адресу полевой почты. Пошел счет неделям, затем месяцам. Уж началась весна, потом лето, но от отца вестей не поступало. Вениамин помалкивал, но тоже хотел, чтобы отец написал. Однако ничего они от него так больше и не получили. К осени сорок второго года пришло письмо, но другое. Мать долго сидела с ним, ничего не говорила и не перечитывала, потом неожиданно произнесла:
— Это ты, сынок, накаркал…
Сперва она слегла, затем стала подолгу задерживаться где-то после работы, забросила дом и детей. Поначалу она лишь не приходила вовремя домой, но неожиданно стала появляться под утро, пьяная. Соседи, наблюдая, какой жизнью зажила мать Вениамина, покачивали головами. А старший сын с гибелью отца вдруг стал все чаще вспоминать какую-то его былую значительность.
Вениамин стал малоразговорчив, не очень-то доверчив, хотя ради выгоды где-то умел прикинуться простаком и того, кто казался себе умным, перехитрить. Вечерами он то посматривал в окно, то выходил за порог и в тревоге прохаживался по двору, дожидаясь мать из госпиталя. Но текло время, и давно закончился рабочий день, а ее все не было.
Он возвращался домой, садился на табуретку и думал, что теперь делать. Сидел неподвижно, сложив на коленях худосочные руки с грязными ногтями. Посреди каморки стояли стол, один стул и три табуретки. Возле стены — принесенная из госпиталя кровать, к ней приставлена белая тумбочка. Часть площади занимала временная железная печка, зимой гревшая, а летом удобная, чтобы повесить на ее трубу какое-нибудь тряпье. Под столом или под кроватью, вокруг железной печки шалили малые дети. Они хныкали и просили есть. Вениамин вздыхал и произносил:
— На вас разве напасешься?
Он пересиливал дурное настроение и, почесав в затылке, сперва шел во двор и набирал топлива, затем разжигал печку, мыл, чистил картошку, заливал ее водой и варил.
Сестрице его Насте шел теперь пятый год. У нее были странные глаза: круглые и невыразительные, как у курицы. В отличие от своих младших братьев-погодков Лехи и Андрюхи, ужасно надоедливых, подвижных и больших забияк, сестрица уже кое в чем разбиралась и, в то время как братья звали маму, неожиданно говорила:
— Наверное, мамка опять выпимшая.
— Дура ты, Настасья, — тихо и зло воздействовал Вениамин. — Бестолочь конопатая. Какой раз тебе говорить? Не выпимшая, а больная. Повторяй за мной: мамка больная. Заболела мамка. Она тебе мать родная, а ты что болтаешь? Хочешь, язычок оторву?
— Нет, Венька, не хочу, — отвечала сестрица, посасывая палец.
— Веньк!.. Веньк!.. — теребили старшего брата погодки. — Где мамка-то?.. Мамулька-то… Мамочка-то наша… Скоро она?..
— Мамка больная, — говорила девочка, а, отойдя, вслух для себя уточняла: — Мамка больная, потому что она выпимшая…
Люди сердечные считали Вениамина пареньком находчивым, неглупым, добрым. Но при этом добавляли, что до беды не так уж далеко при отсутствии за ним строгого присмотра. Зато, по словам одной женщины, тоже госпитальной прачки, которая крала мыло и тихо сбывала его на базаре, мальчишка имел приметы будущего головореза. Женщина, кстати говоря, попалась, не без помощи Вениамина. Посещая время от времени базар, он увидел, как она торгует мылом, и безжалостно выразился при всех:
— Ты ж, стерва крашеная, мыло у раненых крадешь и на базаре им торгуешь. И меня же еще зверьем зовешь…
У базарных карманников о Чикунове сложилось мнение, что он надежный товарищ. И должно быть, Вениамин неоднократно принимал участие в делах этих безнадзорных ребят: братцы и сестрица неожиданно и тайно от матери наделялись сластями. Узнавая об этом, мать плакала, упрекала, ну и поколачивала старшего сына, потом махала на все рукой и говорила в тоске: «Знаете, идите к черту!»
Люди, что отзывались о Вениамине всегда нехорошо, винили во всем его мать.
— Видите ли… Яблоко от яблони… Потому бандит и волчонок… Мамаша-то, а?.. Ух, я бы таких! А отец, наверное, за Отчизну воюет, жизни своей не щадит!.. — именно так в разговоре с одной из соседок Чикуновых выразился однажды завхоз госпиталя Бобков, мужчина в очках, кожаном пальто-реглане, суконной фуражке и хромовых сапогах.
— Отца у меня, дяденька, между прочим, немцы убили, — сказал ему Вениамин, услышав и обернувшись. — А если ты, гад недобитый, еще раз мать мою затронешь, я тебе нос откушу. Мне терять нечего, я шпана.
— Да, — сказал в очках. — Разумеется. Я вас, мальчик, очень хорошо понял, — а собеседнице своей подчеркнул, выражая на лице уязвленность: — Он — откусит!..
Дружил Вениамин с лечившимися в госпитале ранеными солдатами. Летом одетые в пижамы да халаты, а зимой в тулупы и валенки, они гуляли в стороне от бараков, где были липовые аллеи и спортивная площадка техникума. Они всегда радостно приветствовали Вениамина, вели с ним серьезные разговоры, давали закурить по простоте душевной и недомыслию. Но тут откуда-то возникал сосед дед Аркадий. Он устроился возчиком при госпитале и теперь помыкал старой гнедой кобылкой, которая возила телегу с молочными бидонами или другими хозяйственными предметами. Ехидный дед назойливо опекал Вениамина и, затормозив телегу, бывало, замечал:
— Папироску ту, отрок, тебе бы в ноздрю запихать и прижать покрепче, чтобы паленым запахло.
Между дедом Аркадием и Вениамином были непростые отношения. Злословие деда Вениамин переносил плохо, но все же при случае открывал старику душу, говорил про отца, горько сетовал на мать. Дед, кинув вожжи на телегу и присев рядом на какую-нибудь скамеечку, кряхтел, вздыхал, сморкался на землю, отогнув большим пальцем прокуренный ус, чтобы не задеть при выхлопе, качал головой и сочувствовал:
— Да, парень, дела… Времена еще лихие!.. Ничего, Венька, все образуется!.. А что мать охраняешь да малолеток своих, ты, точно, в рай попадешь. За мать стой всегда! Перед отцом-то она все ж грешна, должно, была?.. Как сам думаешь, Венька?.. Эх, бабы, бабы!.. Ну, это я так. К слову пришлось. Ты бы бросил учиться-то, а? Патроны бы пошел делать. Деньги зарабатывать. Выучиться успеешь, когда немца разобьем. А то в учебе от тебя никакого толку. Шкодишь только. Хоть уважение у меня к тебе, Венька, есть, а растешь как сукин сын…
Ходили тягостные слухи такого содержания: будто у Чикуновой могут отобрать детей. И в каморку, в отсутствие матери, стала наведываться женщина в берете, с очками на носу и с папкой под мышкой. Женщина была какой-то инспектор по делам неблагополучных семей. Она являлась и спрашивала: «Как вам живется, дети, с вашей матерью?»
— Хорошо живется, тетенька, — отвечал Вениамин.
— Вы не хотите сказать правду?
— Хочим, — отвечал подросток. — Живется нам с мамкой хорошо.
— Может быть, вам живется плохо, а вы думаете, что это хорошо?..
— Нет, хорошо нам живется, — повторял Вениамин. — Мамку я вам нашу не советую дожидаться — беда будет.
Но женщина была терпелива, неустрашима, и она обещала:
— Я к вам зайду как-нибудь на днях. Может быть, послезавтра…
Соседки, чем могли, хотели семье этой помочь. Только Вениамин, самолюбивый, колючий, мнительный, отказывался. Он сам научился быть хитроумной хозяйкой, способной сварить поесть из ничего, стал добросовестной нянькой, и дети лезли к нему на колени, дергали его за штаны. О матери соседки говорили с оглядкой. Проходя по двору, она опускала глаза. Ее начали остерегаться.
Вениамин курил табак и играл в карты с уличными ребятами. Школьные учителя относились к нему по-разному: одни считали, что ученика этого надо определить в колонию, другие за трудным характером подростка видели тяжелый быт, старались воздействовать на Вениамина в меру доброты и ума, а также заботились, чтобы выписать в бедную семью то детские валенки, то полкило конфет.
— Трудно ему.
— Плохо в семье — вот он и растет хулиганом.
— Но при всем этом было бы полезно выдрать его как сидорову козу, — говорили учителя и перекладывали заботу на плечи директора Клавдии Тимофеевны, которую Вениамин сравнительно уважал.
— Здравствуй, Вениамин, — говорила директор, совсем седая грузная женщина, сидя в черном кожаном кресле за столом.
— Здравствуйте.
— Ты знаешь, зачем я тебя позвала?
— Учительницы, я думаю, пожаловались.
— Ты взрослый человек, Вениамин. Да. Ты больше других знаешь о жизни. Разве ты не можешь лучше вести себя?
— Не знаю я… Не могу.
— Почему же?
— От злости.
— Я понимаю, Вениамин, — терпеливо говорила директор. — Тебе очень нелегко.
— Чего вы понимаете?
— То, что у тебя сложная обстановка в семье. И все-таки не надо распускаться.
— Ну какая у меня обстановка? — говорил ученик. — Чего у нас сложного?
— Да, Вениамин. Так оно и есть. И не ставь меня в неловкое положение. Хотя ты и взрослый, но мы не одного с тобой возраста.
— Никакой у меня обстановки нет…
— Хорошо, Вениамин.
— А вы бы меня исключили.
— Глупо то, что ты говоришь. Зачем тебе? Неужели ты хочешь быть неучем?
— Ну, я пойду, — безразлично говорил Вениамин, прощался, но после разговора не мог найти себе места от ощущения какой-то неполноценности и по дороге домой прибавлял что-нибудь новое к своей дурной репутации, например бил сытого соученика.
Мать возвращалась поздно. Маленькие уже спали. Укладывал их Вениамин на кровать «валетом», у которого с одной стороны получались две головенки, накрывал одеялом, а сам опять присаживался к окну.
— Есть будешь? — тихо спрашивал он, когда мать входила в каморку, не выдерживая устойчивой походки.
— Нет, Веня, не буду, — отвечала она. — Тошнит меня…
Он не двигался, не зажигал коптилку, и мать не просила об этом; оба стыдились глядеть друг на друга. Он наблюдал за ней из темноты: как она приближалась к постели, наклонялась над спящими малолетками и поправляла их одеяло, потом выпрямлялась и призадумывалась, наконец подходила к столу, чтобы взять железный чайник и попить из горлышка.
— Сами-то ели?
— Ели. Тебя ждать — с голоду небось помрешь. Хотя разъешься у нас не больно.
— Опять загуляла я…
— Детей бы пожалела.
— Могу я загулять? Отдохнуть? Или мать у вас как служанка? — волнуясь, отвечала ока. И когда месяц заглядывал в окно, будто вытаращенный глаз, и делал свое дело не к месту добросовестно, то было видно, что мать взлохмачена и неряшливо одета.
— На что она нам, жизнь такая? — продолжал Вениамин. — Отца давно оплакала, чего еще надо?
— Отца ты не трожь!
— Ну что я сказал плохого?
— Совсем не трожь! Никогда! Я не хочу!..
— А живем мы зачем так? Ерунда прямо какая-то, а не жизнь! Люди ведь насмехаются, есть такие, что тебя по-всякому называют!..
— Кто насмехается? Кто называет?
— Да уж есть!..
— Ну кто? Кто, скажи? Я им пойду в глаза плюну!
— Тетка эта еще была длинная, которая следить приходит. Ох, смотри, мамка!..
— Я им покажу! Я управу найду!
Мать волновалась, и сын смягчался и от жалости едва не плакал.
— Детей разбудишь, — говорил он.
— Ладно. Молчу я.
— Лучше сразу спать ложись. Я постелил нам с тобой на полу.
— Простил бы ты меня, — говорила мать.
— Ложись уж… Отдохнешь-то как? Завтра ведь тебе на работу идти.
Утром звонил будильник. Механизм этот чертов стоял рядом на полу, где мать с сыном спали всю войну за неимением второй кровати. Маленькие, покривив во сне физиономии, продолжали спать. Вениамин натягивал на макушку одеяло, но больше не засыпал и в дурном настроении начинал думать о будущем. Мать поднималась с пола. Прошлепав босыми ногами, брала она с табуретки юбку да кофту и одевалась, затем причесывала волосы, держа шпильки во рту. Когда стояло тепло, то было не так тяжело и тревожно. Зимой же в каморку за ночь набирался холод, долго не рассветало, страшно была вылезать из-под одеяла и умываться было страшно: вода в рукомойнике затягивалась ледком и делалась лютой, враждебной. Похлопотав над приготовлением завтрака, мать тихо окликала Вениамина:
— Вставай, Веня!.. Слышишь ли?
— Слышу. Не сплю я, — отвечал Вениамин, садился и натягивал штаны, а мать подбирала на полу одеяло, простынку, какие-то подстилки и старое свое пальто.
Провинившись с вечера, она вставала кроткая и робкая. Это смирение в ней раздражало сына, хотелось ему сказать что-нибудь обидное; но если бы он так поступил, она бы не разгневалась, а, пожалуй бы, заплакала. Потом ему хотелось приласкаться к ней. А она моргала глазами, глубокими, чуть припухшими, в которых было много страдания, и нерешительно уходила, задерживаясь возле двери, так что Вениамину все больше становилось грустно. После он целый день вспоминал мать такой, какой видел теперь, жалея и любя: за ночь осунувшейся, но аккуратней и красивой. Вот только руки у нее были раскисшие и сиреневые, с отделявшейся местами кожицей, разъеденные мылом и каустической содой…
— Чайку-то попила? — спрашивал он.
— Попила. С сухариком.
— Иди на работу. Опоздаешь.
— Иду. Ребят не забудь покормить. Школу только не прогляди. Исправился бы ты там, сынок.
— Ну, уходи ты. Исправлюсь я. Все, что надо, то и сделаю. Этих накормлю тоже, — говорил Вениамин.
Но на прощанье он все же задавал вопрос матери:
— Сегодня-то как?.. Долго ждать-то нам тебя?..
В школе он, конечно, не усердствовал. Зимой ожесточался, изматываясь от недостатка еды и тепла, когда за партой сидишь на голодный желудок и тебя знобит в телогрейке, дома опять холодно, голодно и темно, но надо брать книжки да разлинованные от руки тетрадки, а маленькие надоедают, потому что к тебе привязаны. Иногда он где-нибудь бродил с товарищами. Бывало, что, свирепея от мороза, они шли погреться в городскую баню. Дед Аркадий, заметив Вениамина, идущего будто бы из школы, приветливо восклицал: «С науки, значит, отрок, идешь».
— Вопрос у меня к тебе ученый имеется, — говорил дед, стоя рядом со своей телегой и держа вожжи в руках.
— Ну? — спрашивал Вениамин не очень-то доверчиво.
— Почему у ней, — указывал он на кобылку, — в большой башке мало ума, у нас с тобой много? Вот ответь мне на такой вопрос.
— Я-то откуда знаю?
— А я вот знаю: потому, как не достигла, по веткам не скакала.
— Мы, что ли, скакали? — ухмылялся мальчишка.
— Еще как! — говорил дед, глядя одним глазом на Вениамина, а кривым куда-то в сторону. — В книжках про это написано. А ты, хоть со школы идешь, не знаешь. Я говорил: ступай патроны делать. Это в моей голове ума больше, чем в лошадиной, а в твоей ничего нет.
— Эх и сволочь ты, дед! — разочарованно говорил Вениамин, поворачивался и шел к своим малолеткам, которых утром будил, злясь, что они никак не просыпаются, вынимал каждого из постели и усаживал за стол, при этом поглядывая на будильник, боясь опоздать в школу. Малыши, покуда не было старшего брата, поднимали в каморке все кверху дном, временами принимались плакать от скуки или от взаимных обид. Мать появлялась в обеденный перерыв, кормила ребятишек и выпроваживала погулять на улицу, затем наскоро наводила порядок, чтобы поменьше было забот у Вениамина. Возвратившись, он играл с малышами во дворе госпиталя, потом вел их домой.
Если по вечерам мать была дома, то в семье снова наступал покой и как-то незаметнее переживались трудности. Мать веселела, становилась такой же, как раньше. В каморке наводился уют, мать что-то все делала, будто сильно соскучилась по домашним заботам, а ночью, прижавшись к сыну, нашептывала:
— Дура я была, Венечка! Дура колобродная — и все! Знаешь, сердце у меня озябло… А того не могла понять, что никого мне без вас не надо… Видишь, поняла!.. Остановилась!.. Нужны они мне все, черти пьяные! Нет уж, вы у меня одни только и есть! Больше вас не оставлю! Спи, мой хороший!..
У Вениамина влажнели глаза. Радость такая доставалась нечасто, и душа платила за нее втридорога. Паренек, расчувствовавшись, перебирал в голове все, что надо ему делать, чтобы быть человеком хорошим и приносить пользу матери. Он планировал себе: ноги на ночь забыл помыть, грязные они, ноги, учиться возьмусь получше и вести себя хорошо; еще курить пора отвыкать; а то смолоду почернеешь и умрешь; с мазуриками этими, какие по базару шныряют, надо перестать водиться, дома буду сидеть, со своими малолетками, пример им подавать…
— Удивительно! — восклицала учительница. — Неожиданно Вениамин исправляется! Пожалуйста, троек уже побольше! Даже четверки! И дисциплинированнее стал! Значит, может?..
— Мне приятно, Вениамин, что о тебе хорошо говорят, — замечала директор и смотрела на него добрым усталым взглядом. Подросток стеснялся и радовался, и ему хотелось поцеловать Клавдию Тимофеевну в щеку и погладить ей ладонью седую голову.
— Не уходи! — просил он мать утром. — Хочешь, я их разгоню?
— Кого?
— У кого ты бываешь.
— Ах, не в них дело! — хмурилась мать. — Во мне все!.. То помереть хочется, то реветь, потом катиться дальше, раз замаралась! Все понимаю: не мать становлюсь, а зараза!
— Зелия бы попила.
— Какого еще зелия?
— Дед Аркадий советует. Бабка тут есть одна, его знакомая. Зелие отвадное производит.
— Из ума выжил этот дед! — сказала мать. — И нос сует не в свои дела! Я с ним, со старым пеньком, поговорю! Мелет языком, слухи разносит!
— Ни при чем тут дед, — сказал Вениамин. — Он от чистого сердца. Чтоб не думалось тебе про отца.
— Господи! Ну что прицепился?.. Зачем?.. Отца давно у нас нет! Сама знаю, что кругом виновата!..
— Может, мы у тебя не от отца?..
— Может, и не от него!.. Ну что ты, Веня, голубчик! До греха меня доводишь!..
А на другой день она снова возвратилась долгой под утро. С тех пор как все это началось, прошел почти год. Было лето, благодатное для хозяйства, потому что летом подспорьем к питанию по карточкам служил подножный корм: и крапива для зеленых щей, и лебеда, и конский щавель, круглые семена которого добавляли в тесто. Летний день длился долго, и братцы с сестрицей допоздна играли на воздухе. А Веньке летом забот прибавилось: маленькие, подрастая, все больше озорничали. Они начали мучить соседскую кошку, и Вениамину пришлось держать ответ перед хозяйкой.
Он прогнал детей домой; сам сел, ослабленный, на пороге и думал тяжелую думу.
«Бежать! — размышлял он, и сердце у него стучало так, будто он уже мчался без оглядки. — Бежать! Хорошо бы, конечно, попасть на войну, да разве возьмут!.. Может, наложить на себя руки? Чтобы мать сразу пожалела обо всем. Кинуться под поезд или удавиться… Нет, страшно это!.. И малолетки останутся без меня, будут тревожиться и плакать…»
— Что пригорюнился? — спросил сосед, велел подвинуться и сел рядом. — Совесть небось мучит?
— За что она меня будет мучить-то?
— А по ушам меня тогда стеганул. Сволочь, говоришь. Ну, я ничего. Больше не серчаю. Старость, Венька, надо уважать. Я-то могу поучить тебя уму-разуму, а ты не моги перечить старцу, не дерзи.
— Ладно, дед. Не до того мне. Ушел бы ты.
— Беда стряслась?
— Стряслась. Мать опять не пришла.
— Да ты, никак, хлюпаешь? — сказал дед Аркадий, отводя голову подростка назад, чтобы заглянуть ему в лицо. — Это уже не дело! Слюни все же вытри! Совсем это не наше с тобой дело — сырость разводить! Бабы — те пусть плачут, им положено! А нас при бараке только два мужика, нам нельзя!.. Ну что ты, Венька?.. Слышь, паренек?.. — забормотал старик, видя, что от участия подросток расходится горше. — Эх, тоска-кручина! Голову-то положи мне на плечо! Вот так!.. Теплее будет!.. Может, оно, милый, и надо иной раз слезам пролиться… На-ка, закури! Ничего, тут дело такое!..
— Все я уже, — сказал Вениамин, но из-под дедовой руки, обнявшей, его за плечо, не ушел.
— Вот и хорошо. Отдыхай сиди. Раскуривай.
— Что мне с матерью-то делать?
— Не знаю я, Венька, что делать. Тут дело непростое, — сказал дед, вздохнув. — Я знаешь, о чем думаю, — заговорил он приглушенно, наклонившись к Вениамину, — а вдруг отец-то у вас живой?.. А что?.. На войне так бывает! Напишут похоронку, пока он не дышит, а он возьмет и оживет!.. А что похоронку послали — забудут!..
— Написал бы он, был бы жив, — сказал Вениамин.
— Это, парень, тоже на войне не каждый раз выходит. В окружение, к примеру, попал. Или к партизанам. А то и в плен.
— Лучше бы не был жив.
— Ну, бог знает, что ты говоришь! Можно разве так-то?
— Тошно мне, дед. Тоскливо.
— Забав у тебя еще никаких нет — вот что худо. Мальчонка все же… Хочешь, на кобылке своей дам покататься? Верхом на хребтине.
— Не умею я.
— А на ней не надо уметь. Она смирная. Рысью даже не пойдет. Ей помирать давно пора.
— Нет, дед, не умею… — повторил Вениамин, встал и, не попрощавшись, направился домой, где маленькие успели сдвинуть с места железную печку, так что труба, выходившая в форточку, разошлась в местах соединения. «Вот не гады ли?» — сказал про себя Вениамин, встав на пороге.
— Ну, где она, мамка-то? Где? — спрашивала сестрица, хлопая глазками.
— Придет мамка, — хмурился Вениамин.
— Что ли, в больницу она пошла?
— Может, и в больницу. А то белья у них на работе накопилось много. Вот и стирают.
— Делать-то мы что теперь, Венька, будем?
— А мыть я вас, голопузых, сейчас начну. Корыто мне, Настасья, давай. На табуретки поставим корыто.
— Эй, голопузые! — позвала девочка Леху и Андрюху. — Идите! Венька нас мыть будет!
Старший брат согрел воду на плите и помыл малышей в железном корыте. Потом он захотел побыть один и попросил, чтобы его больше никто не тревожил. Дети отошли, но вскоре приблизилась сестрица и встала перед Вениамином.
— Разве мамки такие бывают? — вдруг спросила она, тряся повернутой вверх ладошкой, и, видно, смысл вопроса, и этот жест были восприняты ею от кого-то из взрослых.
— Ну-ка, повтори!
Она повторила.
Вениамин не знал, что ответить, и он в сердцах едва не шлепнул по глупой маленькой мордочке.
К осени дед Аркадий научил его собирать за городом оставшиеся на полях ржаные и пшеничные колосья. Они собрали полный мешок. Дед занялся кустарным обмолотом: ссыпал по частям в другой мешок, по которому стукал затем палкой, потом подставил зерно ветру, чтобы улетела мякина. Позже они собирали одинокие зеленые картофелины, и до глубокой осени бродили стар да мал с ведрами в руках, студясь на ветру в плохой одежке и чавкая по грязи полей развалюхами-башмаками.
Мать теперь чаще отсутствовала. Приходила после полуночи, капризничала, снова окружала своих ребят случайным материнским вниманием. Начались противные дождики, в которых уже мелькали быстротающие снежинки. Пробуждение было грустным при сером свете и под звуки выпадающих осадков. Душа у Вениамина накопила обиды и озлобления, и он стал охотнее встречаться с безнадзорными подростками, а малыши сидели дома голодные, со спущенными чулками и грязными носами, с оторванной лямкой на штанах. Опять заходили соседи. Дед Аркадий принес ребятишкам для забавы лошадиную подкову. Вениамин образумился после того как был поставлен на учет в милиции; и женщина с папкой под мышкой стала все чаще наведываться к ним в каморку.
— Ну, что тебе, тетенька?
— Как вам живется, дети?
— Хорошо живется. Что еще?
— Может быть, вам хуже теперь живется?
— Знаешь, тетенька, иди лучше домой! Иди и больше не приходи! Прошу тебя! Отстань ты от нас, христа ради!..
Мать вызывали в школу записками. Но не любил те записки Вениамин передавать, да и у матери имелись причины избегать школы. К Чикуновым приходили учительницы, но заставали дома только Вениамина, который им дерзил. «Плохо по-прежнему, — говорили учительницы директору школы. — Скудно, грязно. Детишки заскорузлые. Вениамин же, вы знаете, опять стал грубить, с ним теперь просто невозможно разговаривать: спрашиваешь, как что, а он дерзит. А мы жалеем, помогаем… Конечно, с мамой дело очень деликатное… Мам таких к ответственности бы привлекать, а мы все либеральничаем…»
— Туда надо мужчине ходить, — сказали они. — А где его взять, мужчину, раз все воюют? Вас он, правда, слушает. Наверное, одну только и уважает…
Клавдия Тимофеевна, вздохнув, надела плащ, взяла в руки зонт и пошла к Чикуновым.
Она отыскала барак, переступила порог каморки и увидела Вениамина понуро сидящим на табуретке. Маленькие дети утихомирились и встали, держась один за другого, потом сестрица сказала:
— Венька, к тебе опять пришли про все узнавать.
Засмеявшись, директор присела. Венька остался на месте, он пристально глядел исподлобья.
— Мне нужна твоя мать, Вениамин.
— Видите, нет с работы.
— Вижу, — кивнула директор. — Очень жаль.
— Интересно, зачем вам моя мать понадобилась.
— Как же? — сказала Клавдия Тимофеевна. — Раз мать не может прийти на родительское собрание, то я к ней сама пришла.
— Говорить ей про меня начнете? — без тревоги спросил Вениамин.
— А ты понимаешь, что это нужно?
— Чего тут понимать!.. Только зря будете стараться.
Дети уясняли для себя смысл переговоров. Девочка целилась взглядом то в рот брату, то в рот гостье.
— Проводи меня, Вениамин, — сказала Клавдия Тимофеевна.
— Ладно, провожу, — и Вениамин собрался идти, на ходу сообщая ребятам правила «хорошего тона»: — Хоть бы вы ей «до свидания» сказали! Что, у вас языки поотваливаются?
— Ты не очень любезный хозяин, Вениамин, — снова произнесла директор. — Учительницы обижаются. Меня ты встретил тоже плохо. Почему?
— Нечего ходить, — отвечал Венька хмуро, но не особенно грубо.
— Разве нельзя прийти в гости?
— В гости к нам не ходят. Из милиции бывают. Мамку нашу один раз участковый домой привел. Мною вот поинтересовались… А в гости чтобы — нет. Соседи, правда, жалеть приходят… Учительницы наши… — Тут он усмехнулся, будто выражая сожаление, что умные взрослые люди занимаются таким бесполезным делом.
— Ну, что учительницы?
— А ничего. Простые они. Пацанов по головам гладят. Санитарные условия у вас плохие, говорят…
— Разве это все нехорошо? Или то, что они говорят, неправда?
— Может, хорошо. Только мне не нравится. Нервный я, особенно когда про мать расспрашивают. Как вы сами думаете, хочется кому про свою мать слушать? Ну, если как у нас?..
— Нет, Вениамин, я думаю, что слушать плохое про свою мать никому не хочется.
— Вот и я… Не трогал бы мою мать никто. Ведь понимает она сама все… Плачет… А потом опять как потемнение на нее найдет. Из-за отца все началось, знаете?.. А теперь?.. Что вот делать?.. Мать-то все равно в обиду не дам!.. Разве не правильно?..
— Я бы тоже не дала в обиду свою мать, — ответила директор.
— А насчет того, что я себя плохо веду, — заговорил Вениамин деловито, — тут разговорами не поможешь, Я сам все хорошим собираюсь быть. Не верите?.. Правда!.. Злости только у меня много в душе. Драться поэтому люблю. Меня все опасаются. Хулиган потому что. Ну, и на базаре дружу с ребятами… Обидно мне. Мать бы дурака не валяла, все бы бросил.
— Я понимаю, — сказала Клавдия Тимофеевна. — Но оттого, что у тебя такая беда, просто глупо становиться хуже, чем ты есть. Легче разве тебе? Не думаю. По-моему, еще тяжелее.
— Учиться бы мне бросить, — сказал Венька, когда они задержались возле госпиталя, за окнами которого уже падали шторы, после чего сквозь неплотности драпировки виднелся электрический свет.
«Не уходи!» — едва не произнес он.
«Я и не знала, что ты можешь так горячо говорить, — подумала директор. — Удивительно, в других семьях наоборот: дети не ценят свою мать, и семья называется благополучной. Что я ему должна сказать? Чтобы он хуже относился к матери?..»
— Чем же ты думаешь заняться? — спросила она.
— В ремесленное мне училище надо. Вот и дед Аркадий говорит…
— Кто такой дед Аркадий?
— Сосед наш. На лошади работает… При госпитале…
— Вон что!..
— Зарабатывать бы мне пора.
— Может быть, ты прав, Вениамин, — сказала директор в задумчивости. — Наверное, прав, мальчик… Весной мы как следует об этом поговорим. Доучись до весны.
— Спасибо вам.
— А сейчас чем тебе помочь? Что мы должны для тебя сделать? Можешь ты сам что-нибудь предложить?
— Могу, — ответил Вениамин. — Сырость ведь кругом. Посодействуйте выписать галоши. Для малолеток…
Потом пришла мать. Распахнула дверь нерассчитанным движением, а прикрыла ее аккуратно, будто к чему-то прислушиваясь.
— Ты не спишь… — сказала она, не торопясь проходить.
— Нет, не сплю, — отвечал Вениамин. — Здесь вот сижу. Где всегда.
Несколько помедлив, словно не зная, что ей делать дальше, мать направилась к малолеткам. Кто-то из мальчиков похрапывал.
— Дома жрать нечего, — сказал Вениамин. — Ни картошки, ни хлеба куска.
Она промолчала, выпрямляясь над кроватью и продолжая стоять к сыну спиной.
— Долго это не кончится? — спросил Венька.
— Я спать хочу.
— Проснешься, жалеть будешь.
— Может, и не буду, — ответила она и, вздохнув, принялась раздеваться.
— Мужики и вино, они до добра не доведут, — продолжал Венька из темноты под утомительное щелканье дождинок по стеклу и звучание текущей с крыши струи.
— Я хоть домой мужиков не вожу, — отвечала она, усмехнувшись, и Вениамин произнес, как человек, поживший на свете, видевший все и ко всему привычный.
— У тебя дети растут. Не совестно, про мужиков-то?
— Молчи! — сказала мать. — Молчи!..
Он встал и приблизился к ней, желая взаимного добра и доверия, веря в будущее, понимая, что не все кругом так плохо.
— Директорша наша была, — сказал он матери.
— Зачем?
— Неплохой я, в общем, говорит. Исправиться мне надо, и совсем буду хороший. В ремесленное поможет поступить.
— Обо мне что говорили? — спросила мать, поворачиваясь к нему.
— Ничего о тебе. Только по-хорошему.
— А про тебя что опять?
— Что дерусь, не слушаюсь, курю еще…
— Не можешь, что ли, исправиться? — сказала мать.
— Да уж постараюсь!.. Ты бы о нас поменьше забывала!.. Я бы все для тебя! Ведь, знаешь, ворую!.. Этих еще жалко!.. Хочется им конфет купить!.. Ну, мамка! Попробуй не шататься-то! А?.. Очень я тебя прошу! Сил больше моих нет!..
— Так что про меня говорили? — повторила она.
— Сказал — ничего.
— Говорили! — произнесла она с ухмылкой и покачала головой. — Знаю я их!.. Все они считают, будто мать у вас как потаскуха!..
— Ну для чего ты опять?..
— Плевала я на них! И на директоршу тоже!
— Ее-то зачем трогаешь?
— Все одинаковые!.. Я спать хочу!..
— Ложись тогда, — сказал Вениамин.
— Дед Аркадий!.. Соседи всякие!.. — продолжала мать сперва с яростью, потом со слезой в голосе. Маленькие зашевелились и завздыхали на постели.
— Ляжешь или нет? — сказал Вениамин с угрозой.
— А ты чего на мать кричишь? Скандалишь с родной матерью!.. Дрянь стал какая! Мать я тебе или кто? Ну-ка, сам марш спать!..
— Ладно, лягу, — сказал Венька злобно. — Я-то лягу. Только я лучше в углу буду спать.
Теперь, дожидаясь ее на улице, он мок под дождем; потом снова возился дома с ребятишками или сидел, молчал и размышлял о жизни.
Где-то продолжалась война. От Григорьевска она давно отодвинулась, правда, очень близко к нему и не приближалась, хотя залетал шальной самолет противника, бросал бомбы, и они не взорвались, но по приказу военного коменданта в городе соблюдалась светомаскировка, и окна была заклеены крест-накрест полосами из ткани или бумаги.
Пришло наконец время, когда стала близиться победа. Сталинградское сражение отгремело почти год назад, и минуло несколько месяцев, как закончилась битва на Курской дуге. Сводки становились все радостнее, и Вениамин прислушивался к репродуктору, висевшему на стене, и думал: вот закончится война, и уедут они, Чикуновы, назад, а может быть, надолго останутся в Григорьевске, потому что родной город сильно разрушен, и вот тогда… Но что будет «тогда», он не знал, и так пусто делалось у него на душе, словно впереди совсем ничего не должно было быть…
— Венька, — подходила Настасья, у которой со временем стали умнеть глазки, и она, делаясь кокеткой, все привязывала какую-то тряпку к волосам. — Венька, ты опять сидишь грустный? Нам с тобой и без мамки хорошо.
— Нос бы лучше вытерла, лисица, — отвечал Вениамин. — На губу уже ползет.
— Веньк!.. Иди!.. Поиграй с нами!.. — хлопотали Леха и Андрюха. — Придет мамка-то… Никуда не денется…
— Дурачки вы все, — замечал Вениамин. — Дрыхнуть вам пора. Давно уже пора. Нечего керосин на вас жечь. — И сам вытирал сестрице нос, начинал готовить детей ко сну, стаскивал с них одежду и укладывал всех в постель, потом ублажал на сон грядущий своих ребятишек, в общем хороших и умненьких, а если бы их еще как следует помыть, то они были бы просто прелестными детьми…
Наконец с матерью где-то как следует поговорили, потому что целую неделю она вечерами была дома. Но холодной ноябрьской ночью она опять пришла поздно с сопровождающим в форме, так как в одиночестве ей было скучно шагать. Сторонники крайних мер, люди сострадательные, но с обостренным чувством негодования, не напрасно длительное время воздействовали на милицию и гороно. На следующий вечер явилась та женщина, что всегда приходила.
— А это опять я, — сказала она и заметила мать, которая присела на кровати и закрыла руками лицо.
— Проходи уж, тетенька. Чего на пороге стоять? — негостеприимно пригласил Вениамин, лохматый, злой и при слабом свете коптилки даже страшноватый.
— Вы знаете, зачем я пришла? — спросила женщина, садясь на табурет у стола и придвигая коптилку, чтобы писать.
— Малолеток отбирать, — сказал Вениамин.
— Отбирать, мальчик, не мое дело, — сказала инспектор. — Это решает суд. Я пришла для предварительного разговора с самими детьми.
— Валяй тогда, — оказал Вениамин.
— Идите, дети, ближе, — позвала инспектор, покосившись на мать. Маленькие подошли. — Вот так, ребята, я должна вас спросить, хотите ли вы жить в детском доме…
— Да, — сказала Настя. Леха с Андрюхой подтвердили.
— А вы знаете, что это такое?
— Знаем, — кивнула Настасья. — Это такой дом, где живут маленькие дети.
— А почему ты, девочка, хочешь там жить? — спросила инспектор.
— Мы хотим, чтобы было тепло, — сказала сестрица, потом добавила: — Еще хотим хорошо кушать, играть в интересные игры с другими ребятами и чтобы были электрические лампочки.
— Ты, тетенька, лучше их про другое спроси, — заметил Вениамин с недобрым чувством. — Кто же не хочет хорошо есть?
— Я знаю, мальчик, — ответила инспектор устало. Мать зашевелилась, открыла лицо, встала и заговорила, сперва будто удивленно, дальше с потеплевшими от слез глазами, глотая слова и не переступая приниженного возмущения:
— Как?.. Что же это такое?.. Детей от родной матери?.. Да какое у вас на это право?.. Или вы сами не мать?.. Постыдились бы, посовестились!.. Разве можно?..
— Мне нечего стыдиться, — сказала непрошеная гостья, вздохнув, и тронула дужку очков. — Это вам надо было раньше думать.
— Да как же?.. Я ведь у них есть!.. Отец на войне погиб!..
— Ах, милая! — воскликнула женщина с досадой. — Вы думаете, мне это легко? Сердце разрывается!.. Но я уполномочена. В конце концов вы сами виноваты. Никто не позволит вам мучить детей.
Некоторое время старший сын не вмешивался. Но его пренебрежение к матери и пожелание ей зла за все обиды оказались нестойкими.
— Подожди ты, мамка, — сказал он и увел от инспектора детей. Настя все же успела подсказать женщине:
— Ты нас забери, когда мамки не будет.
— Никуда они не пойдут, — произнес Вениамин.
— Не надо бы тебе, мальчик, вмешиваться, — сказала инспектор. — Ты лучше отвечай за себя. С тобой нам тоже надо поговорить.
— Про колонию, что ли?
— Да, об этом. Ты состоишь на учете в милиции. В колонии не так уж плохо. Тебе было бы там не хуже, чем дома.
— Где мне хуже, а где мне лучше, это мое дело, — ответил Вениамин с чувством достоинства. — Дома, тетенька, мне, например, лучше. Отправить хотите, отделаться от меня… Только с маленькими что будет? Подумали вы как следует?..
— Чудной ты, мальчик, какой-то, — усмехнулась инспектор.
— Это ты, тетенька, так думаешь, что я чудной, — сказал Вениамин неуважительно. — А вот они, дети, думают по-другому. И в детдом они ни в какой не пойдут. Будь уверена. С матерью останутся и со мной. Конечно, покажи им конфетку — пойдут. Дураки ведь. Ну ладно. Ты их поспрашивала, вот и я хочу спросить. Настасья, хочешь, чтобы мамки у тебя больше никогда не было? Интересует это меня очень. А вы, головастики?.. И чтобы я с вами больше не жил…
Вместо ответа дети подняли рев. Гостья поерзала на стуле и кашлянула.
— Вот тебе и пожалуйста, — сказал Вениамин. — А ты говоришь, суд. Никакой суд не отсудит у матери родных детей, если они сами без нее не желают.
— Я бы тоже этого не хотела, — сказала женщина серьезно.
— Иди, тетенька, домой. Я же тебе говорил: не беспокой нас больше.
— Хорошо, — ответила инспектор, завязывая тесемки на папке. — Я ухожу, — и обратилась к матери: — Не знала я, что у вас такой сын. Вам надо благодарить его.
Вениамин проводил ее до порога и сам открыл дверь.
— Так-то просто как-нибудь заходи, — попрощался он. — Чайку попить…
— Не плачь, — сказал он матери, но она внезапно схватила одного малыша, другого, прижала к себе, но тут же обоих оттолкнула и взялась за голову. — Не плачь ты!.. — повторил Вениамин.
— Перестань!.. Перестань!..
— Ну ладно. Ты сначала успокойся, — произнес он, покусывая губы.
— Замолчи! — закричала мать. — Не трогай! Защитник нашелся! Уходи от меня!..
Несколько дней у нее было диковатое выражение лица, точно оно застыло в тот вечер. Губы были сжаты. Жили только глаза, отражая страдание. Вида матери пугались маленькие, жались к старшему брату. Вениамин гладил детей по головам, чтобы успокоить.
Он пошел к директору школы. Попросил выйти стоявшую в кабинете учительницу и недружелюбно заговорил:
— Вы, что ли, все затеяли?
— Что, Вениамин?
— Чтобы детей у моей матери отобрали.
— Нет, мальчик, не я, — ответила Клавдия Тимофеевна. — Но если ты хочешь знать мое мнение, то я этому не удивляюсь.
— Разве не безобразие — отнимать у матери родных детей?
— Это несчастье, Вениамин. Но ты пойми этих людей. Разве они по-своему не правы?
— А меня в колонию?.. Тоже не вы?..
— Не я, — сказала Клавдия Тимофеевна. — Напротив, я считаю, в этом нет надобности. Ты достаточно самостоятельный человек. А на будущий год пойдешь в ремесленное училище. Как договорились.
Кажется, слухи о новых событиях в семье Чикуновых не достигли пока соседских ушей. Но необычный вид матери соседи заметили.
— Знаешь, дед, маленьких приходили у матери отбирать, — поделился Вениамин с ближайшим соседом, когда тот полюбопытствовал.
— Что ты! — в ужасе сказал старик и перекрестился. — Вот дело-то до чего дошло! Я-то думал, так болтали, у кого языки без костей! Докатилась сердешная!
— Не проговоришься кому?
— Нет, Венька! — обещал возчик. — Про такие дела разве можно? Я прежде язык себе выдеру, если он сам начнет говорить, когда я забуду! Ребятня бы, чего доброго, не проговорилась! Стыд-то какой!
— Пацанов из дому пока не выпущу, — сказал Вениамин. — А там, может, позабудут.
— В случае чего, я тоже пригляжу за ними, — сказал дед Аркадий…
Мать за короткое время переделала множество дел. Она работала до самоистязания, все с тем же остановившимся выражением лица: смела всю пыль в каморке с видимых и неприметных мест, чистила веником стены и потолок и не обращала внимания на то, что ребята чихали, наконец, подоткнула юбку и взялась мыть пол. Потом она заболела. На улице дул ветер, и уже бились о стекло сухие снежинки, напоминая, что заканчивается осень.
Скоро ударили морозы. Сразу наступила крутая зима; и снова печь-времянка жрала дрова, сперва все березу да сосну, потом сырую осину. В комнате рано зажигали коптилку, и копоть то тянулась шнуром, то распушалась от дыхания и тонких сквозняков. Печь из железа приобретала красные бока, становилось до одури жарко, но скоро тепло уходило на улицу из щелястого помещения. Мать запасала ко сну горячей воды, чтобы налить ее по бутылкам и положить маленьким в постель. Не переставая болеть, она ходила на работу и кашляла легким сухим кашлем. У нее провалились щеки и углубились глаза, а нос заострился. В пищу пошли картофельные очистки, которые прежде не выкидывали, а сушили и ссыпали в мешок. Но вдруг госпитальным работникам раздали подарки: свиную тушенку в жестяных цилиндрах. Тушенку съели, отмечая наступление Нового года, и опять начали отваривать очистки. А мать все кашляла, кашляла и вдруг совсем свалилась, разметалась от жара, потом начала дрожать от озноба.
Вениамин накрыл ее всеми одеялами, а сверху положил пальто. Он опять забросил уроки, сидел возле матери и подносил ей воду, затем ложился рядом, согревая мать.
— Холодно… Холодно… — бормотала она. — Окна закройте…
— Ты прижмись, мамка, ко мне, — говорил Вениамин в страхе, — посильнее… И тебе будет тепло-тепло…
Малыши сразу стали серьезные.
— Умрет она у нас скоро? Да, Венька? — спрашивала Настасья, и Вениамин, чтобы не слышала мать, шипел в ответ сестрице:
— Ух, дурища!.. Выросла, а ума не набралась!.. Не оторвал я тебе язычок-то вовремя, вот и болтаешь!..
Он велел ей сходить за дедом Аркадием. Тот явился, посмотрел и сказал:
— Где не надо, отрок, там у тебя кумпол хорошо работает! Папироски курить или в школе прогуливать! В бессознательности мать-то! Белки уж показывает! А вам интересно, что дальше будет!..
Доктор нашел у Чикуновой воспаление обоих легких и отвез ее в больницу. Опять Венька ухаживал за малышами и теперь не отвергал соседской помощи. Утром он шел в школу и в последнее время очень там старался, а Клавдия Тимофеевна его поощряла. День и вечер Вениамин проводил с братьями и сестренкой. Если они надоедали, гнал их прочь, садился перед печкой и слушал, как шумит огонь в железном печном объеме. В дни больничных посещений все четверо, взявшись за руки, шли навестить мать. Но их не пускали в палату, потому что матери было очень плохо и требовался покой. Когда начали светлеть дни и дуть теплые ветры, она вернулась из больницы совсем исхудавшая. Одежда стала ей велика, лицо словно подтаяло.
Пригревало солнце, капало с сосулек. Таял снег. Во дворе госпиталя обозначилась свалка, зимой замаскированная снегом, а теперь сама по себе белая на черной проталине. В той свалке лежали использованные гипсовые повязки, воспроизводившие руки, ноги или грудные клетки.
Скоро маленькие, ошалев от весны, бегали на воздухе и притаптывали первую траву. Вениамин после школы спешил домой и хлопотал по хозяйству, А мать была еще слаба. Она полежала дома на постели, затем стала сидеть, опершись на подушку, которую Вениамин подкладывал ей под спину.
— Взрослый ты, Веня, стал, — говорила она, вздыхая. — Я и не увидела.
Это уже шла весна сорок четвертого года, и Вениамин учился в шестом классе. Он был еще совсем мальчишкой, но выглядел старше своих лет; не особенно теперь рос, но раздавался в плечах.
— Где тебе было увидеть! — усмехнулся он.
— Давай я встану и помогу.
— Еще чего! Твое дело отлеживаться.
— В школе-то как у тебя?
— Неплохо в школе. Шестой класс закончу, а там в ремесленное пойду. Мы с Клавдией Тимофеевной уже все обговорили.
— Не балуешься больше?
— Вот баловаться мне как раз было некогда, — серьезно ответил Вениамин. — Давно уже не баловался. Ни в школе, ни на улице. Хоть у кого хочешь спроси…
Целыми днями она была невесела, смотрела, вздыхая, огромными после болезни глазами, часто позевывала и дремала. Вениамин, уходя, наказывал Настасье ничего не давать матери делать, а братцам грозился, что если они будут шуметь, то он их усмирит ремнем.
— Подошли бы вы, черти, к ней! — внушал он малышам потихоньку и подталкивал их. — Ну что вы за люди такие бессердечные! Прямо не пойму! Лишь бы бегать да орать! Подойдите, приласкайтесь!..
Ребятишки слушались, приближались к постели и молча стояли, дожидаясь, когда мать проснется. Она вспыхивала от радости, тискала и целовала детей, а они с непривычки не знали, что им надо делать.
— Ах вы мои хорошие! — бормотала мать. — Соскучились без мамки!
— Нас Венька к тебе прислал, — говорила Настасья.
— Венька?..
— Да. Чтобы мы к тебе приласкались, — разъясняла девочка.
— Ну, хорошо… Ступайте, ребятки, — говорила мать. — Маленькие мои!.. Нездоровится мне еще очень… Дайте я отдохну…
— Мы к тебе после еще придем, — обещала Настя, не понимая брата, который в бессильной злобе незаметно показывал ей кулак.
Этой весной мать неожиданно снова заговорила про отца. Она поправилась, вышла на работу и вечером, штопая детский чулок, надетый на электрическую лампочку, сказала:
— Вот, Веня, скоро уж до победы доживем. Не так долго осталось. А мужчин-то как много домой не вернется! Господи, сколько горя война людям принесла!.. И отец твой лежит где-нибудь в сырой земле на чужбине… Ни могилки у него, ни отметины…
Она задержала иглу, но, поморгав глазами, чтобы пресечь слезы, снова взялась за работу, постаревшая, с костлявыми пальцами и уже броско отмеченная сединой.
— Не ладил я с ним, с отцом-то, — отозвался Вениамин. — Не получалось у нас что-то.
— А он ведь вас жалел, — сказала мать и покачала головой, продолжая штопать. — Голубил, бывало, пока с ума-то не начал сходить…
— Может, не сходил он с ума?..
— И так и эдак можно понимать. Бесился, конечно…
— А если бы он вернулся?.. — спросил Вениамин.
Мать подняла глаза, помолчала, усмехнулась:
— С того света, сынок, пока еще никто не вернулся.
— А вдруг бы так получилось?.. — повторил Вениамин, не останавливая в себе внезапной жестокости и охоты ранить мать, да как можно поглубже. — Ну да, — сказал он, — приехал бы, поздоровался… Расспросил нас, как жили…
Она не ответила, только выразила взглядом страх, а он запоздало спохватился, зачем все это ей сказал.
Дети ничего не пропустили мимо ушей. Девочка подобралась к Вениамину и при первом удобном случае спросила:
— Венька, скажи мне, пожалуйста, почему вы с мамкой раньше за папку ругались, а теперь перестали?
— Ты хоть помнишь его? — поинтересовался Вениамин.
— Я всегда все помню, — ответила Настя, потом добавила: — Очень даже я хорошо папку помню. И когда раньше жили, и когда он на войну уезжал.
— Не твое, Настасья, это дело, — сказал Вениамин строго, желая уйти от разговора. Но вслед за девочкой пристали Леха и Андрюха:
— Венька, а Венька!.. Папка-то этот… Его у нас убили?.. А ты тогда кто?.. Тоже папка?..
Атаку братцев Вениамин отбил щелчками по лбам, а всем троим сказал, поворачиваясь спиной:
— Надоели вы мне! Дадите когда-нибудь отдохнуть? Умереть спокойно. Шли бы на улицу.
Он с тревогой глядел на солдат, заезжавших в Григорьевск с войны. Подходил к ним, разговаривал и вдруг спрашивал, не встречали ли они там, на войне, Кузьму Григорьевича Чикунова, бронебойщика.
— Чикунова? — переспрашивали солдаты. — Дай-ка, парень, припомнить, — и, задрав головы в пилотках, думали, шевелили губами, наконец отвечали: — Нет, парень, бронебойщика такого не знаем. Были, правда, у нас один Чугунов, другой Щелкунов, только Петр и Павел.
Дед Аркадий первый отравил Вениамина подозрением, что жив отец. Встретив теперь подростка, сосед подзывал его к себе внушительным жестом и вполголоса докладывал:
— Сон я, Венька, вещий видел: отца твоего…
— Как же ты, дед, мог отца-то видеть, если никогда его не знал?
— А знать и не надо, Венька. Он сам во сне узнался.
— Ну и чудак же ты, дед!
— А ты слушай! — говорил Аркадий строго и обиженно. — Бабка, моя знакомая, фигуры из воска в воду пускала… Потом бумагу жгла, пепел рассматривала… Знамение, говорит, выходит!.. Ты вот тут болтаешься, а там, между прочим, опять какой-то военный приехал, с вещевым мешком, кого-то спрашивает…
— Отстань от меня, дед, — говорил подросток, а сам бежал смотреть очередного военного.
— Что тебе, хлопец? — спрашивал боец.
— Так… Ничего… — отвечал Вениамин. — Отец у меня на войне погиб… А ты вот, солдат, живой… — говорил он. И боец, который, приехав с фронта всего на пять дней, заходил в госпиталь проститься с кем-то знакомым, отвечал Вениамину:
— Эх, хлопец! Сказал бы ты так, если бы уже войне наступил конец!
— Послушай, а бывает, что пришла похоронка, а человек живой?.. Тебе такое не встречалось?.. — спросил он у одного солдата.
— Бывает. Это, паренек, бывает. И не так уж редко. На войне много разных случаев…
Солдат хотел продолжить, но Вениамин уже попрощался. Вечером, когда пришла мать, он сказал ей:
— Я про похоронку расспрашивал. Говорят, что бывает это зазря.
— Ты о чем, сынок? — произнесла она с признаком беспокойства.
— Про похоронку. Может, ерунда это все, а может, и не ерунда, раз говорят.
— Что не ерунда-то?..
— То, что ошибка могла получиться. Отец-то, может, живой.
— Да разве так бывает?..
— То-то и оно, что бывает. Все говорят. И солдат один подтвердил.
— Ох, напрасно это, Веня!.. — произнесла мать тихо.
— Ладно, там посмотрим, — ответил он неохотно. — Война когда закончится.
— Весточку бы разве не прислал?
— Может, он специально. Чтобы сразу нас обрадовать.
— Не мучил бы ты меня, сынок.
— Чем же я тебя мучаю?
— Да говоришь как-то так…
— Один тут уже вроде дал о себе знать, — произнес Венька. — Тоже считали мертвым, а оказался живой.
Когда отец ему снился, то во сне Вениамин думал, что это не сон. А проснувшись, не сразу мог поверить, что отец просто снился, особенно утром, когда вместо тьмы был свет и за окном щебетали птицы. Он стал рассеян; и на уроках учителям приходилось часто окликать его, но потом они оставили Чикунова в покое.
— Нет, Вениамин, — сказала ему Клавдия Тимофеевна, — лучше об этом не думать. Видишь ли, это слишком непросто. Было бы, конечно, очень хорошо… Но лучше не думать.
— Скажите, жив у меня отец или нет?..
— Успокойся, — произнесла директор мягко. — Ступай, мальчик, готовься к экзаменам…
Рано утром к Чикуновым постучали. Потом дверь открылась. И это было загадочно и жутко: дверь открылась сама по себе и не издала привычного скрипа. Но вот в нее тихо проскользнул боец. У него не было одного уха, за спиной болтался вещмешок, в руке висела бадья.
«Ну, я это, — сказал отец. — Чего тут такого?»
Все сидели за столом и до появления гостя ели, но тут опустили ложки. Никто ничего не произнес, мать слегка кивнула и улыбнулась тонко и непонятно. Она взяла со стола тряпку и, не сводя с гостя глаз, вытерла губы, потом руки.
«Я ведь это, — повторил отец, ткнув себя в грудь, потом обратил внимание на бадью в своей руке и сказал: — Я вам бадью в хозяйство привез. А ежели вы обижаетесь, — сказал он внушительно, — так я кровью смыл… Вот — боевой орден… Бадью я сюда поставлю. Ну, что вы на меня уставились?»
Мать, ничего не предпринимая, продолжала сидеть. Вениамин поднялся, но не мог сдвинуться с места, хотя понял, что надо подойти к отцу и обнять его, потом снять с отца вещевой мешок.
«Папка приехал», — сказала Настя.
«Кто же еще?» — отозвался отец.
«Похоронка», — сказал Вениамин, глядя отцу в глаза.
Тот понял, кивнул.
Маленькие подошли и прильнули к отцу. Тот стал развязывать мешок, чтобы раздать подарки.
«Анютка, — сказал он матери. — Я сейчас к тебе приду».
Мать встала из-за стола.
«Я воды нагрею. Умыться с дороги», — и отправилась к плите.
Отец разделся по пояс и встал над тазиком, расставив босые ноги, перетянутые на щиколотках завязками. Вениамин поливал из ковшика, а мать стояла позади них и держала полотенце. Возле стены перегнулись отцовские сапоги, и из голенищ выглядывали портянки. Отец фыркал, брызгал себе на грудь и под мышки, а Вениамин поливал ему на красную шею с изломами на коже и спину, узкую, с пулевой воронкой на боку, заросшей, но еще розовой и не приглаженной временем.
«Похоронка, говоришь? — со зловещим оттенком усмехался отец, когда сидели за столом. — Пулю ту Гитлер еще не изготовил, чтобы меня убить! Не нашел он на меня смертной пули! Эх, милые вы мои!. — говорил он, тряся головой, раскрасневшись от выпитой рюмки. — Где я только не был! Что со мной война не делала! И танк надо мной проходил! И из плена бежал, и партизанил! А вот он я, Кузьма Чикунов, ваш родной батька! У меня так: либо грудь в крестах, либо голова в кустах! По-другому не умею! А похоронку, Венька, не выбрасывай! Спрячь ее на память! Мы еще на нее, сынок, поглядим!»
«Надолго к нам, папаня?» — спрашивал Вениамин.
«Нет, Венька, — отвечал отец, вздохнув. — Пять дней мне сроку. После госпиталя я. Отпустили повидаться. Земли еще иностранные надо освобождать. Потом в Германию войдем».
«Скоро война-то закончится?» «Скоро, скоро, сынок! «Там и насовсем приедешь», — говорил Вениамин.
«Примчусь, сынок! Пулей прилечу! Заново жизнь начнем! Мамка мне только ваша не нравится, — и он обнимал мать одной рукой. — Ты меня живого-то не оплакивай, Анюта. Вот когда мертвый я был, тогда ничего. Отрадно. Вспоминала, значит. Часто вспоминала-то?»
Мать быстро-быстро кивала.
«Болела мамка», — произнесла Настя.
«Сильно она болела, — сказал Вениамин. — Простыла зимой. В больнице лежала. Настасья, — сказал он, — не мешай нам разговаривать. Ступай. И не стучи, прошу я тебя. Не стучи. Не стучи», — повторил он и сам себя услышал, просыпаясь, полежал, моргая глазами, потом огляделся, но все, как было с вечера, так и осталось, рядом мать тихо дышала в подушку, а на кровати посапывали спящие малолетки.
Но вкрадчивый стук в дверь повторился. Мать тут же поднялась, но не посмела ступить и шага. Лицо у нее сделалось серым от волнения. Вениамин прислушался и сказал:
— Дай я открою.
Вошел дед Аркадий.
— Что тебе, дед?
— Думал, уже не спите. Работа у меня закончилась. Кобылка сдохла. Зашел погрустить.
— Эх и глупый ты, дед! — сказал с досадой Вениамин. Старик уже заметил странную фигуру матери, что-то сообразил и забормотал, отступая за дверь:
— Взялся запрягать, а она околела… Вот беда-то… Работать мне теперь не на чем…
Осенью Вениамин поступил в ремесленное училище. Первое его появление в новом образе вызвало у взрослых восхищение. Женщины барака вышли заметить Вениамина, один раненый дал ему кожаный ремень взамен брезентового, чтобы приличнее была подпоясана гимнастерка. А дед Аркадий, приунывший с гибелью своей гнедой скотинки, вдруг так засветился, что сбегал в магазин, и потом, оттеснив маленьких, забавлялся фуражкой с лакированным козырьком и эмблемой в виде скрещенных молоточков, щупал на Вениамине гимнастерку, украшенную оловянными пуговицами, рассматривал поясную бляху, где были отчеканены буквы «РУ».
Мать и без того стыдилась старшего сына, а теперь начала робеть перед ним. Это злило подростка, и кусок вставал у него поперек, горла, когда она за столом торопливо подавала ему еду получше, на которую жадно глядели малыши.
— Перестань! — говорил он матери и отдавал свою долю братьям и сестре.
— Ел бы, Веня… Ты и ростом больше… — и на глазах у нее уже блеснули слезы.
— Сама бы ела. А то все смотришь.
— Ем я… — тихо отвечала мать, доставала носовой платок и отходила в угол, чтобы выплакаться. — Отец бы тебя, Веня, увидел… — бормотала она. — Вырос-то ты как!.. Красивый…
День он теперь проводил в училище, узнавал, как работают станки и режущие инструменты. В училище было трехразовое питание, а тем, кто проживал дома, ужин заменяли сухим пайком. Вечером Вениамин угощал мать и ребятишек.
— Ты, Венька, скорее приходи! — провожали его братцы и сестрица. — Мы будем ждать! Нам без тебя скучно!
Они лезли с прощальными поцелуями, и он наклонялся, чмокал их в щеки, строго по секрету наказывая:
— Мамку, мамку поцелуйте, тонконогие! Тоже ведь на работу уходит!
— До свидания тебе, мамка, — говорили братцы, становясь перед ней.
Настя с каждым днем делалась хитрее, и она выговаривала Лехе и Андрюхе, подражая интонациям старшего брата:
— Вам что было сказано? Или не слышали? Венька велел поцеловаться!
Вениамин старался не быть с матерью наедине, чтобы не слышать тоскливые признания:
— Не нужна я вам, сынок! Ох, не нужна! Вижу я это! Все вижу!
— Еще как нужна-то! — говорил он. — Я вот у тебя вырос, а они еще маленькие. Их надо десять лет растить до меня.
— Льнут они к тебе… А мать свою и не замечают!.. Делать ничего не дают!.. Венька, говорят, не так делает!.. И пуговицу Венька пришивает не так, и голову чешет по-особенному!.. Все Венька да Венька!.. Я для чего у вас тогда?.. Радость ведь мне с вами заниматься!..
— Ну мамка!.. — восклицал Вениамин, стирая ей пальцем слезу и намереваясь куда-нибудь поскорее уйти, чтобы не видеть ее заплаканных глаз. — Вот как ты не можешь понять! Большая же!.. Отвыкли они от тебя! Побудут с тобой подольше, опять привыкнут!..
Иногда ему щемило душу что-то такое, от чего он не мог пройти мимо школы. Он заходил в нее, встречался с учителями и ребятами. Если его видела Клавдия Тимофеевна, то звала в кабинет, сама садилась в свое черное кресло и рядом усаживала Вениамина.
— Скучаешь по школе? — спрашивала она.
— Как вам сказать? — отвечал паренек. — Пожалуй, нет, Клавдия Тимофеевна. Не очень я скучаю.
— Как же не скучаешь, если к нам заходишь?
— И скучаю, и не скучаю… В училище-то мне нравится лучше. Интереснее мне там. Ключ я вот гаечный сам скоро сделаю. Потом на токарном станке детали буду точить. Ребята у нас хорошие. Мастер попался невредный.
— А мама как?.. — интересовалась директор.
— Ничего… Хорошо все, — говорил Вениамин, тая в себе печаль. — Любит она нас, мать-то. Заботится. Полегче ей стало. Помощники растут. Настасью скоро к вам приведу, — и усмехался, вспоминая, какой толковой хозяйкой делалась сестрица. Но пока она не научилась помогать в меру, и когда выкупала Леху с Андрюхой в железном корыте, то кожа у них начала сильно зудеть, и они простудились и заболели…
Потом опять началась нелегкая зима, но прошла и она. Раненых становилось в госпитале меньше: одни выздоравливали и ждали отправки домой, других куда-то переводили, и с осени должен был снова открыться техникум. Настя готовилась пойти осенью в первый класс. Братцы готовились к наказанию ремнем, поскольку плохо вели себя на улице: стукнули одногодку камушком по голове. Но Вениамин получил на производственной практике первую получку, был в хорошем настроении, и рука у него на братцев не поднялась, хотя, наверное, она и без того бы не поднялась: раньше он наказывать их как-то все забывал, а теперь было поздно. Он стал солиден, и было ему не к лицу драться ремнем, даже, здороваясь с соседями, приподнимал за козырек фуражку, и ближайший сосед, крепко постаревший и погрустневший взглядом, отводил Вениамина в сторону и бормотал, осматривая его:
— Ну, ты прямо петух! Скоро женить будем! За станок, говоришь, уже ставят?.. Ну-ну!.. Патроны-то больше не надо делать. Немца хватит добить. Теперь всякие другие железки нужны. Вот и строгай.
— Хвалят меня, дед, — сказал Вениамин. — Способный я, считают. В комсомол подавать хочу. Как думаешь, возьмут?
— Тебя? — свирепо ответил дед Аркадий. — Кого же они еще брать-то, Венька, будут, если тебя не возьмут?
— Я тоже думаю, что возьмут, — согласился Вениамин.
— Вот, Венька, дела-то как обернулись! — произнес дед, тряся невесело головой. — Мать-то, видать, довольна!.. Что еще бабе надо, коли дети у нее не полоумные?..
— Грустит еще мать, — сказал Вениамин. — Тоскливая бывает.
— Грустит?.. А ты приголубь! Не легко ведь тоже ей!..
— Я уж и так… — сказал Вениамин. — Подарочек вот хочу ей незаметно подбросить. Ко дню рождения. Стишки сочинил.
— Стишки? — спросил Аркадий.
— Стишки.
— Ну-ка!
— Сейчас, — сказал Вениамин, полез в карман, вынул стишки и прочел:
«Мне не забыть твои черты,
Мне не забыть твой русый волос.
Одна ведь, мамка, у нас ты
Всю жизнь, до самой до могилы…»
— Ну как, дед? — спросил он.
Но старик стоял с открытым ртом и выпученными глазами и наконец, потрясенный, выговорил:
— Ну, Венька!.. Если ты еще по этой части способный, то прямо и сказать не знаю что! Руки опускаются! Талан ты, наверное, какой-нибудь! Смотри, башка бы не заболела! А то ведь и свихнуться недолго!
— Я потом еще припишу, — сказал Вениамин. — Не выходит сразу-то. Думаешь, легко? Три дня голову морочил…
Когда кончилась война, Вениамину шел пятнадцатый год. У него рос светлый пух над губой и оперялся подбородок, ладони увеличивались. Он стал уметь не так мало для своего возраста, даже пробовал затачивать резец, а вставить резец с нужной подачей в резцодержателе станка, включить обороты и снять с заготовки припуск, чтобы получилась деталь по чертежу, — в этом он тренировался теперь ежедневно.
Постепенно спокойнее становилось у него на сердце. Оно было молодое и выносливое против огорчений. Тело Вениамина крепло, и впереди паренька ждала юность, потом еще целая жизнь. Но где-то в глубине его души, в самой секретной глубине, наверное, успела осесть ядовитая капелька горечи и исчезать она будет оттуда очень медленно, а может быть, совсем никогда не исчезнет.
И отец Вениамина не придет никогда. Он пал за свою землю, и его закопали в нее. В тех местах уже росла трава, уцелевшие кузнечики размножились, и посреди взрывных ямин и неизвестных солдатских могил стрекот кузнечиков казался грустным и жутковатым, особенно под вечер, при закате солнца…
Как-то, собираясь идти на завод, Вениамин подумал, что нынче тот день, к какому он заготовил свои стишки. Он сперва колебался, потом незаметно положил их матери в рабочий халат, чтобы, опустив руку, она почувствовала лист бумаги и догадалась, что надо прочесть. Но мать не надела халата. И Вениамин ушел, не вспомнив, что госпиталя больше нет и той прачечной тоже нет.