К книге
В День ПобедыРассказы. Листья на воде Из записок художника
75%
Рассказы. Листья на воде Из записок художника
12

Анатолию Василевскому

1

…Потом я изобразил на берегу пруда девушку. Она мне хорошо удалась.

Девушка на полотне была сильная, гибкая, с красивыми ногами, в плотно облегающей тело черной юбке, в легком красном свитере. Ее волнистые темно-русые волосы (так трудно передать этот естественный цвет) доставали ей до плеч, слегка откидывались за шею и подчеркивали своим движением поворот в мою сторону. Изогнувшись, она неловко бросала в воду камешек и улыбалась. Я мягко очертил ее бедро, удачно передал изгиб туловища в момент броска, кисть свободной руки, координирующей движение, сделал такой плавной и женственной. Героиня моя была хороша собой, и создавалось это впечатление не классическими женскими чертами, а обаянием молодости. Пусть несколько был вздернут нос, пусть были пухловаты губы, но это едва ли являлось недостатком, скорее — достоинством лица, как умело введенное в натуру искажение является на полотне признаком искусства. Лицо ее привлекало свежестью, здоровой белизной кожи, легким румянцем на щеках. Во вздернутости носа выражались задор и энергия, в пухлости губ — и тайное ожидание первого поцелуя, и способность к легкому женскому капризу, в ямке на щеке, в заостренности подбородка — детское умение без оглядки радоваться и крайне удивляться. Взгляд крупных глаз, утопленных в глубокие впадины, мог показаться и беззаботным, и задумчивым, и счастливым, и одновременно подернутым грустью. Она уже выпустила из руки свой камешек, и водная гладь нарушилась незначительным всплеском и расходящимися от него кругами. Они коснулись ближайших к всплеску осенних листьев и пошевелили их. Резные листья, сохранившие сочность, но приобретшие багряный цвет увядания, были рассыпаны по всему пруду и расцвечивали зеркало воды, точно красно-желтые звезды. Эти звезды слетали с кленов, росших по берегу. Между двумя соседними деревьями стояла обыкновенная деревянная скамья, а на ней лежала раскрытая книга. В пруду вместе с водой рябилось отражение голубого неба, солнечного света и легких облаков…

Я заканчивал картину и, чувствуя прежнюю страсть, водил кистью сдержанно, с искусственной леностью. Мне можно было позволить себе эту игру в уставшего гения, ибо я сознавал, что работа моя хороша. Я, баловень поразительной удачи, теперь подбоченивался и насвистывал веселые мелодии, отходил к зеркалу и подмигивал своему обросшему темной щетиной и исхудавшему двойнику. Я работал уже третью неделю, работал запоем, проводя перед холстом не менее шестнадцати часов ежедневно, сердясь на мать за то, что она звала меня пообедать или просто отдохнуть. К концу дня ныло все тело, но я не был разбит и спать укладывался возбужденный, досадуя, что слишком долго надо ждать следующего утра. С восходом солнца, едва освежившись под умывальником и выпив стакан чая, я снова трудился. Кисть послушно воспроизводила мои мысли, настроение; она то весело металась, то замирала, то слегка касалась холста. Мазки получались свежие, энергичные. Я сознавал их уместность, естественность, и мне даже начинало казаться, будто оттенки я временами пробую на язык и взвешиваю на ладони. Я изображал упругий осенний воздух и дышал им, набрасывал стынущую воду пруда и ощущал веселый озноб. Никогда позже я не испытывал такой легкости, такого яростного вдохновения. В течение последующих лет я очень редко был удовлетворен своей работой, и выразительности, какой достиг в пятидесятых годах случайно, потом уже добивался долго и трудно. А какие у меня получились листья! Боже мой, какими настоящими вышли у меня осенние листья! Как натурально они лежали на воде, создавая своим видом грустновато-оптимистический настрой души, заставляя помнить о нашей невечности на земле и верить в нашу вечность! Я так и назвал картину — «Листья на воде» — и тут же показал ее Наде…

Получилось это так. Когда картина просохла, я снял со станка натянутый на подрамник холст, обернул его куском белой ткани и вынес из мастерской.

Помню, был солнечный, уже слегка морозный день. Помню, был ветреный день; неприютно и нестройно шумели на улице полуоголенные деревья; навстречу летела опавшая листва и прилипала к башмакам и штанинам. С картиной под мышкой меня немного заносило в сторону. Я продолжал радоваться своей удаче и весело сопротивлялся ветру, одной рукой придерживая кепку и поеживаясь в своем старом драповом пальто.

Надя, как обычно после полудня, находилась в городском парке, на берегу пруда. Ола читала книгу, сидя в своей «несамоходной» инвалидной коляске, в которой ее вывозила на воздух мать. Я знал, что после обеда она брала в руки только беллетристику, тогда как в другое время штудировала специальную литературу и занималась математическими вычислениями. Она была аспиранткой-заочницей и, кажется, свою будущую диссертацию называла так: «Некоторые вопросы теории рядов». Я в математике не силен и, может быть, что-нибудь путаю.

Коляска ее, опиравшаяся на два высоких колеса, была обращена ступенькой к пруду. Надя, одетая в светлое ворсистое пальто, в лыжную шапочку, в черные нитяные перчатки, обутая в резиновые, модные по тем временам боты, ничем не отличалась бы от своих сверстниц, если бы не эта коляска. В позе и выражении лица девушки была отрешенность от окружающей обстановки, заинтересованность книгой, ум и человеческое достоинство. По натуре общительная, живая, она не страдала чувством неполноценности и о своем положении вспоминала серьезно и просто. Она рассказывала, что ноги ей парализовало в детстве, после ранения позвоночника. Наш подмосковный городок несколько раз во время войны подвергался артобстрелам и авианалетам, и однажды, оказавшись с матерью за городом, Надя была тяжело ранена осколком бомбы…

Ее вздернутый нос озяб и покрылся здоровой краснотой. Но пушинки на лице не взъерошились, кожа была эластичной, приятной на вид — значит, телу было тепло. То, что ноги были парализованы, не сразу бросалось в глаза. Здесь от ветра Надю защищали деревья. Их верхние сучья неестественно выгибались по воле ветра, создавая яростный шелест и роняя на воду последние, высохшие листья. Пруд возмущался резкой холодной рябью. Гипсовые статуи, расставленные вдоль главной аллеи, имели сейчас вид ненужных здесь, лишних предметов. При этом не переставало сиять солнце, вызывая странное ощущение ненатуральности погоды. Никого вокруг не было. Правда, некоторое время ходил в отдалении какой-то задумчивый гражданин.

Я приблизился и, сдержанно сияя от радости, поставил картину у подножия клена. Надя покосилась на нее, но не поспешила задать вопрос. Я сам, многозначительно затягивая время, спросил, что она читает. Оказалось, девушка увлеклась книгой Ирвинга Стоуна о Ван Гоге, сочинением, которое давало ей возможность глубже понять работу живописца (не скрою, что этот ее литературный выбор я посчитал неслучайным, прямо относящимся ко мне).

Наконец я, улыбаясь в предчувствии одобрения, расположил подрамник с холстом повыгоднее относительно солнечного света, снял закрывавшую холст ткань и отошел к Наде. Я вместе с ней посмотрел на свою картину, потом на девушку. Сперва на лице Нади было просто любопытство, дальше она начала сосредоточенно морщить лоб, и вдруг произошло неожиданное: она вздрогнула, побледнела, откинула голову на спинку коляски и, закрыв глаза, перевела дух.

Я знал, что Надя была не из слабонервных и, к стыду своему, втайне был горд тем, как подействовало на нее мое творение. Но после этой вспышки эгоистической радости, испугавшись за здоровье девушки, я кинулся к ней, взял за плечи; секунда — и вот Надя в моих объятиях. Я не знал, как все это произошло, но она оказалась у меня на руках. Я подхватил ее одной рукой под голову, другой под худенькие колени, прижал к себе, начал целовать так, как целуют влюбленные, и услышал горячий шепот:

— Не надо! Не надо!.. Тебе тяжело!..

Конечно, мне не было тяжело. В странном счастливом полуумопомрачении я закружился с девушкой на руках, продолжая обнимать ее за плечи и целовать. С тех пор прошло так много времени, а воспоминания по-прежнему живы.

2

Я приехал с войны и возвратился в московский художественный институт, на третий курс, с которого был призван в армию.

Завершив учебу в институте, я устроился на постоянное жительство в своем родном городе, поближе к матери, и, подрабатывая оформлением витрин и реклам, серьезно занялся живописью. Это были нелегкие годы. Я был худ («землист» лицом, по выражению матери), но, не жалея сил, работал. Отец с войны не вернулся. Мы с матерью жили вдвоем, и она предоставила одну из двух наших комнат в полное мое распоряжение. В течение двух-трех лет я заставил комнату своими картинами и этюдами. Я искал себя, свою тему, собственную манеру и никак не удовлетворялся. Имелись, правда, у меня несколько более-менее удачных работ, которые даже попали на республиканскую выставку, но в них мне пока не хватало непринужденности, легкости — в результате моего стремления найти что-то более «личное», более свойственное мне.

Наверное, оттого, что я побывал на войне, мне хотелось писать теперь только мирные лирические картины. Я отдавал преимущество пейзажам и старался, чтобы в них было много солнечного света; но сам по себе солнечный свет еще только деталь, и самым важным, конечно, было придать картине живость, настроение и смысл — как в любом искусстве. Не стану описывать, сколько я бился над своими картинами, не буду загромождать рассказ специальными сведениями, сразу начну с того, как однажды летом в задумчивости, не замечая прохожих, с этюдником на плече я брел по городу и незаметно для себя зашел в городской парк.

Парк был тенист и запущен. В нем росли многолетние деревья и кустарники, в нем располагались одинокие гипсовые фигуры, некоторые с отбитыми носами или руками, имелся недействовавший рожок фонтана и вокруг него сухой порыжевший бассейн. Наконец по нечеткой стежке, ответвлявшейся от главной аллеи, я вышел к пруду и на секунду замер, увидев сравнительно большое водное пространство, вытянутое и немного закругленное. Оно проглянуло меж стволами и ветвями деревьев, затем открылось мне полностью, заворожив диковатостью лесного озера. В середине вода была темна, чиста и загадочна: здесь явно таился омут. Поближе к противоположному берегу росли осока и камыш, теснились крупные глянцевые листья с торчащими меж ними мясистыми стеблями, увенчанными желтыми кувшинками. Вокруг стоял, по первому впечатлению, самый настоящий лес. Не видно было ни души, не слышно ни голоса. Первозданность пейзажа настраивала на ожидание русалок и водяных. Квакали лягушки, перекликались птицы, что-то всплескивало в осоке и камышах. Чередование солнечных пятен и теней на пруду усиливало эффект скрытой в нем чертовщины. Кстати, солнечный свет, если наблюдать его в разное время суток и под разными углами зрения, был здесь всегда неожиданным. Для меня это место явилось настоящей находкой. Странно было, что такой уголок природы сохранился в самом центре города. Конечно, я вспомнил, что мальчишкой бывал здесь и даже много раз купался, ныряя в омут с толстого сука, простертого над водой. Но теперь, через много лет, этот пруд и сам по себе изменился, и я глядел на него другими глазами — живописца и просто взрослого человека.

Однако когда я двинулся дальше по берегу, то нашел чистый песчаный спуск к воде, а наверху увидел ровную, вытоптанную среди травы площадку, которую обступили клены. Здесь мне так понравились обстановка и освещение, что я тут же расположил этюдник и принялся набрасывать пейзаж. Но, глянув немного в сторону, я заметил под одним из стоявших на заднем плане кленов девушку-инвалида и хотел тактично оставить ее одну, но вместо того произнес:

— Здравствуйте.

Так я впервые повстречался с Надей и сразу почувствовал желание вместе с приветствием сказать ей что-нибудь еще. Тем более что девушка не только охотно ответила мне, но и начала выжидающе смотреть на меня, положив на колени книгу, которую до того держала перед глазами.

Стояла очень теплая погода, и Надя была одета в ситцевое платье. Ее волосы были гладко причесаны и заплетены в толстую длинную косу, что нынче мы по нашему недомыслию считаем признаком несовременности. Она продолжала смотреть на меня, ее губы чуть поджимались, а глаза сощуривались. Я подошел и произнес:

— Извините, если я вам помешал. Меня зовут Иван. Фамилия Круглов. Я художник. Мне понравилось это место, и я хотел его написать.

— А я Надя Гаврилова. Математик. Учусь в аспирантуре, а на пруду каждый день отдыхаю. Вы мне нисколько не мешаете.

Она протянула тонкую, но, судя по энергичному пожатию, довольно развитую физически руку, и мы поздоровались, будто старые знакомые.

Я спросил, не страшно ли ей здесь одной. Надя улыбнулась и ответила, что не страшно. Во-первых, ее дом совсем рядом, неподалеку от парка, во-вторых, пруд только кажется таким безлюдным — на самом деле его нередко посещают отдыхающие. Потом она, обращая мое внимание на плохо заметную за деревьями дорожку, добавила, что сюда ее в определенное время дня привозит из дома мать.

Мы, как иногда бывает, сразу начали разговаривать легко и доверительно. С первых же ее слов я ощутил, что ей одинаково чужды и позирование, и болезненная мнительность, что она вполне философски относится к своему положению и, не сбрасывая его со счетов, во всем остальном чувствует себя нормальным человеком. Перебросившись с ней еще несколькими дружескими фразами, я извинился и вновь отошел. Увлекшись, я долгое время молча действовал кистью; наконец меня опять потянуло к этой девушке, я стал закрывать этюдник, но Надя попросила показать ей мою работу.

Она внимательно посмотрела ее и заметила, что у меня хорошо получились и деревья, и участок пруда между ними, и солнечное освещение, но пейзаж мало походит на натуру, он какой-то не совсем здешний. Я объяснил, что, главным образом, стремлюсь передать собственное настроение, а многие детали придумываю на ходу, в зависимости от того, что чувствую. Она меня прекрасно поняла и даже подтвердила мои слова собственными познаниями в этой области, которые у нее имелись благодаря любознательности.

— Вы были на войне? — спросила она, откровенно и с бессознательным женским сочувствием разглядывая шрам у меня на правой половине лба — след осколка, нанесшего мне касательное ранение, но едва не убившего меня наповал.

— Да, пришлось побывать. — Я поставил закрытый этюдник возле ее коляски и, присев на него, достал из кармана бывшие тогда в употреблении папиросы «Пушка».

— А в нашем городе с каких пор?

— Я здесь родился, — ответил я, попыхивая дымом. — Отсюда ушел на войну. Вы-то сами давно здесь проживаете?

— Давно, — ответила она в свою очередь. — Всю жизнь. Я тоже здесь родилась.

Мы с ней посмотрели друг на друга и одновременно улыбнулись.

— Что вы станете делать с этюдом? — поинтересовалась она.

Я подумал и ответил:

— Не знаю. Там будет видно. Сделаю побольше эскизов и, наверное, возьмусь писать картину. Общая идея ясна, а как ее выразить, пока не вижу. Что-то такое мелькает в подсознании, но форма еще не сложилась.

— Что это за идея?

— Вам интересно?

— Да.

— Хорошо. Постараюсь сформулировать.

— Постарайтесь.

Помешкав, я сказал:

— Пожалуй, ее можно назвать идеей моего слияния с природой. Это, конечно, не очень правильно и довольно узко. Я хочу выразить через пейзаж то, что счастлив жить на земле, и вместе с тем то, что меня печалит сознание неминуемой смерти. Кроме того, мне бы хотелось напомнить всем, кто будет смотреть мою картину, что потеря одного из нас восполнится рождением другого и общий баланс жизни сохранится. В конечном итоге — древняя мысль о разумности и цветения и увядания при торжестве жизни над смертью. Я чувствую, что говорю полукнижно, полукосноязычно, а как сказать по-другому, не придумаю.

Видимо, я говорил еще и увлеченно, потому что Надя слушала меня с большим интересом, а когда я остановился, серьезно заметила:

— Конечно, это очень важно, то, что вы хотите выразить. Только бы у вас получилось.

— Рано или поздно получится, — сказал я и, стараясь перевести разговор, дружески спросил: — А как ваша математика? Что нового вы собираетесь в ней открыть?

Надя стала без смущения рассказывать про тему своей диссертации, которая, как я уже упоминал, называлась «Некоторые вопросы теории рядов», но я мало чего из ее объяснения понял.

— Вот посмотрите, что представляют собой хотя бы ряды Фурье, как они выглядят, — девушка взяла лежавший у нее на коленях учебник, полистала и раскрыла. Формулы в книге показались мне настолько непостижимыми, что я воскликнул, искренне признавая свою полную математическую бестолковость и почтительно удивляясь тому, что Наде эти формулы легко доступны:

— Ей-богу, не понимаю, как вы во всем этом разбираетесь! Мне кажется, я бы ни за что не разобрался! Даже если бы меня секли розгами!

Она сдержанно улыбнулась.

— Формулы очень простые. Легкие, гармоничные и в принципе сравнимые с произведением искусства. В произведениях живописи одна красота, в математических формулах другая. Да это общеизвестно. Извините, что я взялась объяснять вам прописные истины.

— Нет, пожалуйста, продолжайте. Мне очень любопытно, — сказал я. — Вы так молоды, а уже готовитесь защитить диссертацию.

— А что мне еще в моем положении делать? — сказала она. — Только учиться, заниматься научной работой. В школьные годы я считалась одним из лучших математиков среди учащихся школ. Завоевывала первые призы на олимпиадах. Дальше сразу университет. Тут я тоже как-то скоро выделилась. Оставили в аспирантуре. Да у меня и обстановка в семье была благоприятная. Отец — профессор математики, доктор наук, он вскоре после войны умер от инфаркта. С детских лет слышала соответствующие разговоры… Конечно, будь я совсем здорова, я бы тоже занималась математикой, но еще гуляла бы в лесу и в поле, бегала бы, прыгала и дурачилась… Я, кажется, утомила вас объяснениями. Кстати, разве вы, как художник, не обратили внимания, что у рядов Фурье красивый стройный рисунок?

Она вновь раскрыла передо мной книгу.

Я пригляделся и увидел, что, пожалуй, согласен с Надей. Формулы заставляли работать воображение, создавали в нем художественные ассоциации.

— Удивительно! — воскликнул я.

Она радостно засмеялась и ответила:

— Вся математика прекрасна.

— Покажите мне еще какие-нибудь формулы.

— Пожалуйста…

Увлекшись интересным разговором, во время которого каждый из нас старался сесть на собственного конька, мы не заметили, как на дорожке за деревьями показалась молодая стройная женщина, красиво постриженная, одетая в цветастое платье, обутая в туфли на высоком каблуке. Мы увидели ее (точнее, первой увидела Надя и произнесла: «А вон и мама идет!»), когда она уже вышла из-за деревьев, хрустнула сучком, а затем и намеренно кашлянула. Я смутился, встал и поздоровался с матерью Нади. Машинально отводя со лба прядь волос, она подозрительно взглянула на меня своими печально-строгими глазами, затем посмотрела на свою дочь, снова на меня, после чего ответила мне холодновато:

— Здравствуйте.

— Мама, — произнесла Надя, — познакомься. Это Ваня Круглов, художник.

— Нина Емельяновна, — сказала мать Нади и после некоторого колебания протянула мне руку, которую я осторожно пожал. Затем она обратилась к дочери: — Надюша, поедем-ка обедать!

— Да, — ответила девушка и, попросив у меня извинения, распрощалась со мной.

Нина Емельяновна молча кивнула мне и повезла свою дочь по дорожке, от усилия делая большие шаги и наклоняясь им в такт. А у меня вдруг начало падать настроение. Я почувствовал неловкость и одновременно тоску, ибо возвратился к действительности и вспомнил о существенной разнице между мной и моей новой знакомой. Во время оживленного разговора с ней я про эту разницу совершенно позабыл.

3

Расставшись с Надей, я уже не мог не думать об этой девушке и на следующее утро проснулся с мыслью о ней.

Во время завтрака я рассеянно держал ложку и ел кое-как. Мать заметила мое состояние и спросила, что со мной. Я пробормотал что-то не очень правдоподобное. Взглянув на меня с тревогой, она вслух предположила, что я нездоров, и посоветовала мне не ходить сегодня по городу с этюдником, а отдохнуть дома. Меня тронула ее забота. Я подумал о том, что, став взрослым, почти перестал уделять внимание своей матери, которая, скромно трудясь швеей и зарабатывая не слишком-то много, поддерживала свое великовозрастное чадо на его пути к искусству. Я провел ладонью по ее поседевшим волосам, наклонился и поцеловал мать в щеку.

Прислонив руки к груди, близорукая и маленькая, она повторила с интонацией благодарности за ласку:

— Отдохни, Ваня. Никуда от тебя твои картинки не денутся.

— Не волнуйся, — ответил я ей, поднимаясь из-за стола. — Я чувствую себя отлично. Клянусь тебе. Я еще никогда так хорошо себя не чувствовал…

Сегодня утром я сразу двинулся по городу целенаправленно и скоро уже приближался к пруду, к тому месту, где в прошлый раз мы встретились с Надей.

Моя новая знакомая была тут и опять занималась математикой, заглядывая в открытый учебник и делая карандашом выписки в толстую тетрадь. Утро было еще раннее, исключительно погожее. На траве блестела роса, мои ботинки об нее сразу увлажнились. Пруд застыл в совершенной неподвижности, так чарующей заядлых рыболовов, по воде расходились мягкие круги оттого, что гуляла рыба. Кувшинки у противоположного, освещенного солнцем берега были свежи. Между камышами нынче сидел мужчина в шляпе и черном пиджаке, закинув в воду пару удочек.

Я увидел, что Наде приятно было мое появление. Она перестала заниматься. Мы встретились так, будто никогда не расставались, что, в общем, между малознакомыми людьми случается нередко, важно только, чтобы люди сразу нашли общий язык. То, что составляло обаяние этой девушки, легче было почувствовать сердцем, чем перечислить словами. При очевидных ее достоинствах в характере Нади имелось еще что-то притягательное лично для меня. Поблескивая глазами, она сказала:

— Если бы вы вместе с этюдником захватили удочку, я бы с удовольствием половила рыбу.

У меня с довоенного времени сохранилась удочка. Правда, теперь я ею пользовался от случая к случаю и сейчас не помнил, была ли она в исправности. Тем не менее я с готовностью предложил Наде:

— Хотите, я сбегаю за удочкой? Я тоже живу не очень далеко отсюда. Через полчаса вернусь.

— Хочу, — ответила она, и я, оставив возле ее коляски этюдник, торопливым шагом направился домой. Удочку я нашел в чулане, и она оказалась вполне исправной. Я взял еще стеклянную банку для рыбешек, немного хлеба для наживы и примерно через полчаса опять был возле Нади.

Я свез девушку поближе к воде и поставил коляску поустойчивее. Надя ловко закинула удочку, и мы вместе начали следить за поплавком. На хлеб рыба не клевала, тогда я не поленился сбегать и попросить у рыболова на противоположном берегу несколько червяков. Мы вновь стали удить, а заодно негромко разговаривать.

— Что вы будете сегодня писать? — спросила она.

Я ответил:

— Похожу по берегу, Выберу что-нибудь. Тут полно отличных пейзажей. А свет просто сказочный, даже как будто овеществленный, что-то вроде золотистого газа.

— Напишите вон того рыболова.

— Нет, не хочу.

— Он вам не нравится?

— По правде говоря, нет. У меня он создает настроение благополучия. Я-то ведь ищу совсем другое. На рыбака мне жаль сил и времени.

— А у меня он вызывает другое чувство. Наверное, человек провоевал всю войну, чудом остался жив и теперь заслуженно отдыхает. Может быть, даже забыл про рыбу и думает о своих погибших товарищах.

— Нет, Надя, не уговаривайте. Рыбака я писать не буду. Вот что. Вы половите пока без меня. Я, пожалуй, отойду куда-нибудь и поработаю. А то через час-другой освещение изменится, перестанет быть таким мягким. Если я вам буду нужен, крикните.

— Хорошо, — сказала девушка.

— Только не сердитесь, — сказал я, от неловкости деланно смеясь. — Честное слово, прямо руки чешутся. Свет уж больно хорош.

— Да за что же мне на вас сердиться? Конечно, идите. Не беспокойтесь обо мне.

Я поднял этюдник за ремень и побрел по берегу. Удалившись от Нади и выбрав вид поинтереснее, я принялся писать новый этюд. В панораму, с которой я писал, опять входил участок пруда, только в ином ракурсе.

Участок этот с моего берега окаймляли верхушки кленов, а с противоположного — деревья в полный рост. Попали и несколько кувшинок и оживили пейзаж. Солнцу еще часа три не хватало до зенита. Его сияющий диск на моем этюде неплотно заслонялся ветвями и листьями кленов. По положению солнца, по тому, как направлялись на воду лучи, и по оттенку света можно было определить, какое приблизительно время дня. Наконец я вспомнил о Наде и пошел справиться об ее рыболовных успехах. Она, между прочим, выудила карасика длиной с ладонь и пустила его плавать в банку, которую я наполнил водой и поставил возле коляски. Поудив еще немного в моем присутствии, девушка произнесла:

— Отвезите меня, пожалуйста, назад и, если можно, покажите, что вы сегодня написали.

Я показал ей этюд. Посмотрев его, Надя заметила, что новая моя работа интереснее предыдущей, и я с ней был согласен, потому что трудился сегодня с истинным вдохновением, плененный чудесным утром.

— Теперь вы так и будете писать этот пруд? — спросила она насмешливо.

— Да, — ответил я. — Буду писать его до тех пор, пока не сложится форма картины. Я чувствую, этот пруд как раз то, что мне нужно для композиции. А детали, в которых должно выразиться главное, вот-вот проявятся. Это как забытая музыка. У вас, наверное, тоже бывало так, что вы силитесь, но не можете вспомнить знакомую мелодию, а она где-то совсем рядом.

— Да, бывало. Точнее, бывает довольно часто. Иногда даже злишься оттого, что не можешь вспомнить.

— Вот-вот! А в живописи не только злишься, но часто доходишь до неистовства. Поскрипываешь зубами. Не ешь и не спишь.

— В математике тоже. Поэтому я вас хорошо понимаю.

— Вот и отлично, — сказал я. — Мне с вами очень легко разговаривать.

— Спасибо, — ответила Надя, улыбаясь.

Как и в прошлый раз, к назначенному времени за ней явилась мать и теперь (возможно, мне это показалось) обнаружила мое присутствие с беспокойством и неудовольствием. Поздоровавшись со мной и покосившись на меня, она немного свысока произнесла:

— Наверное, вы мешаете Наде заниматься.

Я смущенно пожал плечами.

— Скорее, наоборот. Я мешаю Ване, — сказала девушка. — Без меня он только бы и делал, что писал пейзажи, а то он возится со мной.

— Откуда у тебя удочка? — спросила у дочери Нина Емельяновна.

— Он мне принес, — Надя лукаво кивнула в мою сторону. — Посмотри-ка, мамочка, я даже выловила карася!

— Зачем он нам? — в голосе женщины слышалось раздражение. — Что мы с одной рыбешкой будем делать?

— Мы его отдадим рыболову, который удит на том берегу. А то жалко, пропадет мой карась.

— Давайте, я его сейчас же отнесу, — предложил я, чтобы поскорее удалиться от Нины Емельяновны. Но она, владея собой ради дочери, остановила меня:

— Не нужно. Я зажарю карася Наде. Зажарю и подам со свежей картошкой. У меня, как у всех теперь, есть свой участок.

Надя улыбнулась, махнула мне рукой и уже на ходу, полуобернувшись, сообщила, что завтра опять явится сюда. Нина Емельяновна, пока мы с ее дочерью переговаривались, продолжала толкать коляску, однако замедляла шаг. Потом они двинулись быстрее, а я все стоял с этюдником у ног и глядел Гавриловым вслед.

4

Мы с Надей скоро перешли на «ты». Она мне рассказала о своем прошлом, а я ей о своем. Мы чувствовали потребность видеться и встречались бы ежедневно, будь погода всегда ясной и сухой. Я ходил по берегу пруда и писал этюды, ощущая все большую внутреннюю готовность к картине; Надя тихо трудилась над диссертацией или читала художественную литературу. Потом мы с ней разговаривали о жизни, открывали друг другу свои мечты, спорили об искусстве и даже временами слегка ссорились. Конечно, общаясь все лето так близко, будучи людьми молодыми и горячими, мы не могли не почувствовать меж собой тайного сердечного влечения. Помнится мне, как я, посматривая на Надю, вдруг утрачивал дар речи и, видимо, начинал краснеть; она тоже проявляла признаки волнения. С девушками я всегда был нерешителен, стеснялся своей длинной нескладной фигуры, сутулости, унылого носа, слишком мягких, вечно рассыпающихся на голове волос и косноязычия. Наверное, я преувеличивал карикатурность собственного вида, но преодолеть самовнушения не мог. С Надей мне было легко. До тех пор пока я не понял, что люблю ее и что ничего хорошего из нашей любви выйти не может. Когда я это понял, мне стало больно и тоскливо; и я понимаю, как больно и тоскливо было Наде, если она, всегда такая сдержанная, вдруг была не в силах скрыть отчаяния и восклицала:

— Если бы я могла ходить! Ну, хоть немного! Пусть с палочкой!..

Как-то она вскользь упомянула, что некоторые из лечивших, осматривавших консультировавших ее врачей допускали выздоровление, нет, не просто успокаивали по соображениям гуманности, но серьезно и убедительно вселяли надежду. Они говорили про какие-то возможные условия в течений паралича, когда весьма благоприятными оказались бы специальные массажи, ванны и упражнения для ног. Я поразился, что об этом важном обстоятельстве девушка рассказывает в последнюю очередь. А дальше меня прямо-таки залихорадило от желания со своей стороны помочь любимому человеку. Надолго оставив, этюдник в одном укромном уголке, который был замаскирован переплетением ветвей, срывая то лист над головой, то травинку под ногами, я взволнованно ходил вокруг девушки и повторял:

— Почему же ты пренебрегаешь советом врачей?

— Да нет, — отвечала она со вздохом, — советом я не пренебрегаю. Господи, сколько я ждала этих самых «возможных условий»! Что только мама со мной не делала!.. Мы парили ноги, растирали, сгибали и разгибали. Я даже пыталась стоять, держась за коляску. Мама поддерживала меня под руки и уговаривала шагнуть. Чтобы заниматься со мной, она оставила работу в одном учреждении и берет машинописные заказы на дом. Я побывала, наверное, во всех санаториях. Меня лечили и грязями, и уколами, и гипнозом. Мама от отчаяния становилась даже суеверной и возила меня к одной старушке… Но ничего не выходит! Ноги меня не держат!.. В детстве, когда я была еще здорова, я иногда во сне отлеживала одну ногу, потом соскакивала с постели и неожиданно падала. Пока не восстанавливалось кровообращение, не могла ходить. Теперь примерно то же самое чувствую в обеих ногах. Нет, я не виню врачей за невольный обман. Но… как мне бывает тяжело.

Надя от волнения покрылась капельками пота. Я же со свойственным молодости нетерпением и неблагоразумием воскликнул:

— Попробуй что-нибудь еще! Давай я тебе буду помогать! Я тебе друг!..

— Не надо, — мягко ответила Надя. — Не будь таким идеалистом. Ты очень добрый. Но какой же ты… чудной.

Она взглянула на меня с виноватой улыбкой, а я, увлекшись, потерял голову и принялся настаивать:

— Попробуй тренироваться опять! Сейчас же! Не откладывая!.. Под лежачий камень вода не течет!..

— Хорошо, — тихо сказала девушка, вдруг бледнея и глядя на меня с тревогой. — Возьми меня под руки. Только не спеши…

Я зашел ей со спины, осторожно подхватил Надю под мышки и вынул из коляски. Потом я коснулся ее ногами земли и попробовал слегка отпустить свои руки. Нет, она совершенно неспособна была стоять. Ноги ее подгибались, и, сколько я ни старался помочь ей преодолеть слабость, Надя этого сделать не смогла. Я возвратил ее в коляску, а сам отошел в сторону.

Вытирая платком пот на лице, прерывисто дыша и через силу улыбаясь, она сказала:

— Вот видишь! Я же говорила тебе!.. Ничего не выйдет!..

— Нет, выйдет! — произнес я ожесточенно. — Должно выйти!

— Хорошо, — покорно сказала девушка, — Я согласна и буду тебя слушать…

Она закусила губу и отвернулась, и я не решился возобновить разговор. Постояв еще немного возле Нади, я вернулся к этюднику, но восторгаться природой и работать больше не мог. Я просто сидел на берегу пруда, на маленьком ступенчатом обрыве, и глядел, как мимо моей ноги скачет к воде лягушонок, как над прудом витает «малярийный» комар, касаясь водной глади. Переплетенные ветки отбрасывали на воду сетчатую тень. Солнце отражалось нестерпимо для глаза, если подвинуть голову и поймать фокус зеркала пруда. В общем, снова обстановка была замечательная, но не рассеивала моего тяжелого настроения.

Конечно, наши родительницы не могли относиться безучастно к тому, что их взрослые сын и дочь постоянно встречаются и вместе проводят время. Своей матери я сам рассказал о Наде; и, взглянув на меня испуганно и участливо, какая-то немного жалкая в поломанных и скрепленных веревкой очках, мать произнесла:

— Да как же так, сынок? А что дальше будет? Ведь она убогая!

— Ничего не будет, — ответил я не без досады. — Что нужно, то и будет. Надя мне самый близкий на свете человек.

— Нет, ты подожди, — произнесла она, беря меня за руку и заглядывая мне в глаза. — Ведь тебе пора заводить семью. Я хочу, чтобы у меня были внуки. Так ты можешь на всю жизнь остаться холостым. Чего в этом хорошего?..

— Если будет нужно, останусь холостым, — сказал я резковато.

Но гораздо труднее было отвечать Нине Емельяновне. Узнав мой адрес, она как-то пожаловала к нам и села на стул, который я ей вежливо предложил. Моя мать совершенно растерялась, встретив важную гостью, наделенную приятными чертами лица, гордым взглядом, грациозной походкой, сохраняющую чувство собственного достоинства при таком несчастье с дочерью. Мать кинулась накрывать на стол, но Нина Емельяновна взяла ее за руку и, хмурясь, сказала:

— Не надо. Давайте просто поговорим.

Я предчувствовал, что именно скажет она, и сидел опустив глаза. Моя мать с беспокойством посматривала то на меня, то на гостью. Нина Емельяновна, не глядя на меня, произнесла:

— Уважаемый Иван…

— Данилович, — подсказал я.

— Уважаемый Иван Данилович, — сказала она решительно. — Вы умный человек и должны понимать, что ваши отношения с Надей не могут оставаться невинными…

— Нет, они не невинны, — ответил я, удивляясь собственной прямоте и неосторожности. — Я люблю Надю. Мне кажется, что и она любит меня.

— Вы с ней объяснились? — спросила она с печалью в голосе.

— Нет.

— Иван Данилович, — снова обратилась ко мне Нина Емельяновна, смущая меня и располагая к себе своей неожиданной беспомощностью. — Иван Данилович, я прошу вас не делать этого. Пожалейте ее… Я вас очень прошу…

Я совершенно не предполагал, что она может заплакать, но она это сделала, потом встала и, не попрощавшись, медленно пошла к двери…

Я ходил на свидания с Надей. Я писал на берегу пруда пейзажи, затем с неразумным упорством учил Надю двигаться, проглатывая ком в горле, страдая оттого, что не в силах был помочь любимой девушке, и оттого, что она так безропотно подчинялась мне. Наконец я испытал такое вдохновение, такое сильное предчувствие художественной находки, что забыл обо всем на свете, кроме своей картины, проявляя по отношению к Наде простительную невнимательность.

5

Это произошло, когда я увидел, как на воду падает с клена осенний лист. Наступил прекрасный солнечный сентябрь, на редкость погожий и исключительно удачный для меня как для живописца. Вся листва вокруг пруда стала золотой. Вода оцепенела в холодной неподвижности, которая с утра и по вечерам нарушалась резкими всплесками у берега — щука и окунь сделались к осени особенно прожорливыми. Надя неожиданно для меня так похорошела, что я не мог оторвать от нее глаз, и теперь, когда касался ее, то ощущал в себе трепет.

Я увидел, как упал осенний лист. Он оторвался от ветки, спланировал на воду и лег на нее, создав впечатление полной невесомости и вызвав у меня светлую грусть. И вдруг я задохнулся от озарения. Вот оно, чего не хватало в моей картине! Падающего на воду кленового листа! Символа гордого увядания и надежды на возрождение! Наверное, в этот момент я поразил Надю своим видом и тем, с какой поспешностью схватил этюдник и начал писать этюд. Затем я, ничего ей не объясняя, опрометью побежал домой и тут же приступил к картине.

Я изобразил пруд в осеннем убранстве. Изумляясь тому, что кисть действует слишком непринужденно, как бы независимо от меня, я написал такой нежный солнечный свет, такой прозрачный воздух, такую загадочную осеннюю воду, что едва не заплакал от счастья. Затем я набросал на воду золотисто-багряных листьев клена, закрыл глаза, облизал пересохшие губы и позвал к картине мать.

Но самую полную радость я испытал, когда, как вспышка, мелькнуло передо мной лицо Нади, когда кисть, подчиняясь какой-то фантастической силе, молниеносно набросала среди кленов прекрасную девичью фигуру и придала ей сходство с Надей. Размахнувшись, девушка бросала в воду камешек, чуть кокетливо улыбалась и своим присутствием завершала композицию. Через три недели я закончил картину, снял со станка и помчался показать Наде. Она лишь покосилась на приставленный мною к клену холст, который был закрыт белой тканью, но спросила меня о том, почему я так долго не приходил.

И вот я, сияя от радости, убрал с холста закрывавшую его ткань. Я потер руки и вместе с Надей посмотрел на свою картину, затем на девушку. Когда я увидел, как она побледнела, то кинулся к ней, поднял ее на руки и… неожиданно принялся целовать. Я покружил ее на руках, затем машинально опустил на землю, а сам отошел и начал в волнении ходить взад-вперед: но вдруг остановился как вкопанный, поразившись своей неожиданной оценке событий: ведь я, по рассеянности не придав тому значения, опустил ее на землю. Конечно, во время отчаянных попыток научить девушку двигаться я много раз опускал ее на землю. Но если теперь…

И я мгновенно представил, что она, согнув в коленях ноги, улыбаясь странной безотчетной улыбкой, еще более бледная, чем прежде, стоит за моей спиной так же беспомощно и самостоятельно, как это впервые делают маленькие дети, стоит и молча протягивает ко мне руку. Ох, уж это воображение художника!..

Некоторое время я стоял не двигаясь и не дыша, потом заставил себя повернуться. Девушка сидела на рыжей ломкой траве, упершись в землю руками и свесив голову. Я тут же опять поднял ее и понес в коляску, сознавая, что бледность у Нади обморочная. Она откинулась на спинку коляски и закрыла глаза. Когда же я, не представляя, что делать дальше, взял ее за голову, Надя стала приходить в себя, вздохнула, через силу улыбнулась мне и вот уже с глазами, полными светлых слез, прошептала:

— Спасибо тебе! Спасибо за все! Ты сделал для меня все, что мог!..

В растерянности я схватил картину и забормотал какие-то пустые жалкие слова. Между деревьями показалась Нина Емельяновна, и я машинально начал отступать от Нади, все извиняясь и кланяясь, натыкаясь на сучья и стволы, наконец повернулся и пошел прочь быстрым шагом.

Той же осенью я, не находя себе места в тоске по Наде, уехал жить и работать в другой город. А картина моя на летней художественной выставке в Москве удостоилась золотой медали.

Предыдущая главаГлава 12 из 16Следующая глава