Провожающих у причала было мало — горстка зябко переступавших с ноги на ногу людей, больше немолодых.
Еще меньше суетилось пассажиров на палубах теплохода. Промозгло-жгучий ветер продувал до костей, всем хотелось поскорее отправиться в теплые каюты.
Петя неистово махал кепкой.
Гордей стоял на корме с поднятой высоко рукой. Почему-то щипало глаза, по щеке катилась к усам крупная слезина.
«Ну и ветер!» — досадливо подумал Гордей. Торопливо смахнув кулаком слезу, он снова поднял руку.
Стоял на корме до тех пор, пока линючая мгла, стлавшаяся низко, порой касаясь поднятых теплоходом мутных, с прозеленью, волн, не скрыла от взора и дальние портовые краны, и причал с провожающими.
Накрапывало. С каждой минутой сыпучий дождь все густел и густел. Но Гордей не торопился уходить с палубы. Прощался с Москвой, сам не зная: надолго ли? И думал с надеждой пылкого юноши о предстоящей встрече с родной Ольговкой, так безрассудно легкомысленно забытой им на многие годы. Непредвиденная, поспешная поездка эта не изменит ли круто его жизнь?
В ноябре — пятьдесят, прожито много, а что он создал? Написал ли хоть одно полотно, за которое не придется краснеть?
До этой поездки у Гордея не хватало времени для серьезных раздумий о жизни и творчестве. Зато теперь времени будет предостаточно. Изо дня в день, из вечера в вечер память услужливо станет воскрешать эпизоды из далекого детства, мнилось, давным-давно забытого, сцены фронтовых лет, хотя война для Гордея не была столь продолжительной, как для других, годы учебы в студии Грекова… Да мало ли что может припомнить еще цепкая память, припомнить и вытащить на свет божий из своих глубоких тайников?
Продрогнув основательно, Гордей заспешил наконец в каюту.
«Не завалиться ли до ужина в постель? — спросил себя художник, оглядывая пустые, неуютные комнаты «люкса». — старею, похоже. Несколько лет не встречался с этим Петром… да и кто он мне? А вот нате вам: защемило в груди, будто с родным сыном расстался».
Зашторив окно-стенку, он бросил на спинку стула пиджак и принялся расшнуровывать ботинки. И тут заметил выпавший из кармана пиджака конверт.
Письмо это Гордей вынул из почтового ящика за несколько минут до отъезда в речной порт. Первоначальный адрес: «Москва, Союз художников» был перечеркнут. Ниже следовала приписка: «Дослать», и дальше указывался адрес мастерской Гордея.
Конверт он вскрыл в постели.
«Уважаемый товарищ Гордей Савельевич!
Пишет вам подруга Ани Горюновой. Надеюсь, вы не забыли Аню? Учительницу из вашей родной Ольговки?
Месяц назад, когда Ане оставалось жить считанные часы, она призналась мне: «Сколько времени прошло с тех пор, а помню все как сейчас. Когда минуло три месяца после отъезда Гордея из Ольговки, а от него не пришло и одной весточки, я, безумная головушка, и отправила телеграмму: «Вышла замуж». Я думала тогда: обманщик он, клялся в вечной любви, а уехал, и сразу же меня забыл. Теперь каюсь: зачем, зачем, глупая, послала ту телеграмму? Все эти годы только о нем, о моем Гордее, и думала, только и жила надеждой на встречу с ним».
Сами, наверное, догадываетесь, Гордей Савельевич, что Аня никогда не помышляла выходить замуж, хотя к ней и сватались — тому я была свидетельницей, так как добрый десяток лет работали мы в одной школе в Сызрани (летом того года, когда Аня отправила вам телеграмму, она переселилась в Сызрань). Последние же четыре года, уже прибаливая, Аня снова учительствовала в Ольговке. Между прочим, над кроватью Ани всегда висел ее портрет, написанный вами.
Сообщаю вам волю усопшей: Аня просила меня доверить вам ее тайну, близко касающуюся вас. Но в письме я не могу этого сделать. Она так и сказала: «Попроси Гордея приехать в Ольговку».
Жду вашего ответа.
«Не разыгрывают ли меня? — спросил художник, опуская на грудь руку с письмом. — Но к чему? Да и о какой шутке — пусть самой коварной — может быть речь, когда написано: она умерла. Умерла месяц назад».
Зачем судьба так жестоко поступила: он едет на родину в то самое время, когда Ани уже нет в живых?
«Не верю! Не верю! — чуть было не взревел осатанело Гордей. — Она такая молодая, такая жизнерадостная была! Мне тогда — шестнадцать лет назад — уже тридцать три исполнилось, а ей всего-навсего — двадцать два».
Снова и снова перечитывал Гордей письмо незнакомки. И ворошил, ворошил давние воспоминания. Воспоминания эти не уподоблялись опавшим с деревьев листьям, тронутым уже тлением, они будоражили кровь, туманили взор.
…Он был рад, что отговорил Аню не провожать его до станции в то апрельское слякотное бездорожье, когда ни пешему, ни конному не пройти, не проехать.
Попутный, случайно подвернувшийся, газик под Сытовкой, в Криушинском ерике, основательно завяз в грязи. И Гордей помогал лихому, рискованному водителю вытаскивать старенькую машинешку из бешеного ледяного потока. Оба они промокли до нитки.
Уже в Сызрани на вокзале Гордей почувствовал себя плохо: кружилась голова, все тело налилось смертельной тяжестью. Где-то под Пензой он впал в беспамятство. Не пришел в себя и по прибытии поезда в Москву. С Казанского вокзала Гордея отправили на «скорой» в больницу.
Около трех месяцев боролись врачи за его жизнь. Выздоровление наступало томительно медленно. Лишь в середине июля, в один из благодатно солнечных дней, поддерживаемый медицинской сестрой с одной стороны и Галиной Митрофановной — с другой, Гордей сделал несколько неуверенных шажков, вновь учась ходить.
А в августе жена повезла его в Коктебель. В вагоне она доказала мужу телеграмму из Ольговки.
— Кто эта Аня? — спросила Галина Митрофановна с видимым равнодушием.
То белея, то пунцовея, Гордей долго, ничего не соображая, смотрел на помятый бланк с прыгающей перед глазами одной разъединственной строчкой. А потом еле выдавил из себя:
— Сестра… кажется, троюродная.
Скомкав остервенело телеграмму, выбросил ее в открытое окно. Всю ночь не спал. Думал. Думал об Ане, о ее коварном поступке, думал о себе… Надо ж было ему заболеть!
«Как она осмелилась предать нашу любовь? — снова и снова вскипая, спрашивал себя Гордей. — Ведь мы так полюбили друг друга! Клялись в нашей вечной любви. И… вот нате вам: «Я вышла замуж».
Когда Гордей вернулся с женой из Крыма, тесть в первую очередь бросился обнимать не дочь, а зятя.
— Завтра с утра поедешь оформлять документы. Я тебе, человече, достал путевку на океанский теплоход. Отправишься в круиз вокруг Европы, — выпалил сухонький старикан, все еще не отпуская от себя Гордея.
— А… зачем? — с тупым безысходным равнодушием спросил Гордей.
Старик опешил.
— Ты… ты не хочешь побывать в Афинах, в Риме, в Париже? Пусть кратковременно будет ваше пребывание в столицах Европы, но у тебя есть глаза, и ты хоть что-то увидишь. Увидишь в подлинниках Микеланджело, Рафаэля, Рубенса, Рембрандта, Родена…
Отца прервала Галина Митрофановна:
— А я? Почему мне не достал путевку?
— Я эту… разъединственную чуть не на коленях вымаливал! — выкрикнул он. И убежал в свой кабинет.
Гордею уже не лежалось. Кое-как одевшись, он вышел в коридор — длинный, безлюдный. Здесь было освежающе прохладно.
Заложив за спину руки, художник принялся шагать по гулкому коридору, по-видимому, весной, при открытии навигации, застеленному ковровой дорожкой. Сейчас же под ногами коробился фантастической расцветки пластик.
И в воспоминаниях своих сызнова вернулся в прошлое, к той последней поездке на родину — и горестной, и радостной.
После поминок по матери — девятого дня, он и в самом деле не собирался долго задерживаться в Ольговке.
Ложась спать, Гордей теперь не гасил в горнице свет. Ровно в полночь будили его тяжелые, шаркающие шаги на половине матери. Он вставал и, как в первую ночь, шел за перегородку. Озираясь по сторонам, спрашивал себя: «Я с ума не схожу?»
Возвратившись в горницу, уже не помышлял о сне. Брал с божницы старую Библию в сафьяновом переплете цвета потемневшего янтаря и читал до рассвета «Откровения Иоанна Богослова» — самую таинственную и самую запутанную книгу Нового завета.
Раньше над Библией засиживался на досуге дед Игнатий, а после его кончины по весне сорок первого года тяжелую книгу, пропахшую воском и ладаном, изредка листала мать.
На страницах «Апокалипсиса» и обнаружил Гордей заложку — изъеденную молью пурпурную тесьму, когда в первый раз взял в руки Библию.
Она не была фанатично религиозной — мать Гордея, даже в былые годы не часто посещала Усольскую церковь, когда та не была еще закрыта. Но от православной веры, веры своих отцов никогда не отрекалась, И все ее дети были крещены.
Как-то помимо воли «Апокалипсис» захватил, приковал к себе Гордея неистовостью трагического напряжения: то разверзающейся кромешной бездной, то ослепляющим светом и недосягаемостью непорочных вершин.
Едва же наступал седой морозный рассвет, Гордей, наскоро перекусив и потеплее одевшись, уходил с этюдником или на Усолку, или на Яицкий курган, откуда Жигулевские кряжи, высившиеся вдали, так удобны были для обозрения.
Случилось однажды — день выдался забористо стылым, с прохватывающей до костей понизухой, и Гордей основательно продрог, работая над пейзажем «Ледяное безмолвие».
Наутро он встал поздно, решив отсидеться дома до полудня, пока на улице не обмякнет.
Истопил не спеша подтопок, сварил в чугунке картошку в мундире. Она, волжская кормилица, по убеждению Гордея, была самой-самой вкусной на свете.
Завтракал — тоже не спеша, макая обжигающе-огнистые картофелины в блюдце с крупной солью — так любил он делать мальчишкой, как вдруг в сенях звякнула громко щеколда.
«Неужели нашлась добрая душа, вспомнившая земляка-отшельника?» — спросил себя художник, намереваясь выйти на кухню, чтобы встретить гостя, да не успел.
В горницу влетела, точно на крыльях, разрумяненная морозом Аня.
— Извините, Гордей Савельевич, за бесцеремонное вторжение, — зачастила девушка, прижимая к груди трубкой скатанный лист ватмана. — Большая перемена сейчас. Меня лесник Ларионыч подвез… Я с просьбой к вам: не напишете ли новый заголовок для школьной стенгазеты?
Смущенный Гордей, с забившимся прерывисто сердцем, даже чугунок нечаянно опрокинул, поспешно поднимаясь из-за стола.
Вытирая липкие пальцы о скомканный носовой платок, он шагнул навстречу Ане, чтобы помочь ей раздеться.
— Нет, нет, на секундочку я, — сказала девушка, чуть отступая и, как запомнилось Гордею, избегая смотреть ему в глаза. — Не откажите, пожалуйста! Хорошо бы и пейзажик сотворить: ну, Жигули, скажем, или Усолку. Наша газета «Заря» называется. Я прихватила и прежний заголовок. Смотрите, как он обветшал.
Принимая из рук Ани и упруго гремящий новый лист ватмана, и пожелтевший старый, Гордей озадаченно промолвил:
— Со мной здесь, знаете ли, только масляные краски, а тут акварель нужна.
— Ой, да я принесла! И кисточки, и краски, — засмеялась нервно Аня, вытаскивая из кармана шубейки картонную коробку и пару куцых кисточек. — К трем часам сможете?
— Сегодня?
Девушка кивнула, поправляя соскользнувший на затылок пуховый платок.
И тут глаза их встретились — на один-разъединственный миг. И Гордея обжег Анин взгляд.
— Сделаю, — собравшись с духом, сказал чуть погодя Гордей. — И принесу. На этюды уж поздно идти.
— Только в школу заходите. Ровно-ровно в три.
— А где я там… найду вас?
— О, не беспокойтесь! — Аня впервые улыбнулась — лучисто, ласково. И тотчас заспешила к двери. — Не провожайте, — бросила через плечо. — У меня еще уроки…
Замедляя шаг, Гордей отсутствующим взглядом окинул стеклянную дверь запертого наглухо ресторана, в мертвенно тусклой глубине которого беспорядочно сгрудились столы и стулья, стулья и столы, потер ладонью лоб и, круто повернувшись лицом к длиннущему коридору, спросил себя: «Кажется, без пяти три я был тогда у школы с трубкой ватмана под мышкой? И, кажется, написал приличный пейзаж к заголовку стенгазеты, хотя акварели оказались отвратительные. Но Аня и ребятишки восхищенно ахали и охали».
Он еще не дошел до широкого деревянного крыльца старинного особняка, когда навстречу из распахнутой двери высыпали гурьбой мальчишки и девчонки, весело, наперебой, горланя:
— Здрра-асте, Гордей Савельич!
— Милости просим!
— Проходи-ите!
Подхватили Гордея под руки и, не дав ему опамятоваться, ввели в прихожую — высокую просторную комнату, пропахшую старыми сотами и только что вымытыми крашеными полами. Помогли ему раздеться.
Тут и приблизилась к Гордею Аня. Левой рукой обнимая сияющую девчурку, а правой — рослого диковатого паренька, сказала не без гордости:
— Все мои подопечные!
Покраснела густо и добавила, принужденно смеясь:
— Вы что же, ребята? Ведите гостя в класс!
Встреча с учениками Ольговской школы на какое-то время ободрила Гордея, как бы вернула в далекое бескручинное детство, отогрела истерзанное, заледенелое сердце. Уходил Гордей от ребят растроганным до слез.
В тот же вечер в походном своем альбоме он сделал несколько набросков карандашом наиболее запомнившихся ему учеников из Аниного класса.
Наутро Гордей снова отправился на этюды. Дня через два-три, возвращаясь под вечер в Ольговку из очередного своего похода, Гордей купил у рыбака десятка два крупных щурят. Минуя свой дом, он направился к Ане.
— Добрый вечер! Я всего на минутку, — сказал Гордей, переступая порог Аниной кухоньки. — Гостинец вам принес. Только дайте мне тазик с водой.
— А зачем — с водой? — ответив на приветствие, спросила девушка, выходя из горницы.
— Увидите сами. А пока не скажу, — пошутил художник.
И вытряхнул из сумки щурят в поставленный Аней на табурет эмалированный таз. Девушка всплеснула по-детски руками:
— Откуда?
Обирая с усов и бороды сосульки, Гордей весело сказал:
— Вестимо, из Усолки! Писал этюд, а они, любопытные, сами выпрыгивали из проруби. Чтобы на мою мазню поглазеть.
Тоже задорно смеясь, Аня вылила в таз полведра воды.
— Оживут?
— Непременно! — кивнул Гордей и лишь тут заметил: Аня была в шубке и валенках, с перекинутым через плечо пуховым платком. — Вы куда-то собираетесь?
Аня помедлила с ответом.
— Хотела прогуляться в Солонцы. Проведать свою ученицу. Девочка с понедельника не ходит в школу. А спросить не у кого, что с ней: Лиза у нас одна из Солонцов.
Подняла на Гордея свои светлые, младенческой синевы глаза, в которые в одно и то же время и томительно сладко, и до жути страшно было засматриваться.
— Я могу и завтра сходить в Солонцы.
— Нет, пойдемте сейчас. Если, конечно, возьмете меня в провожатые.
— Да вы же устали. И намерзлись на речке.
— Не имеет значения. — Гордей засмеялся — у него давно на душе не было так отрадно. — Позвольте на время оставить у вас этюдник.
Из Солонцов они возвращались затемно. Ни звезд, ни луны. Дымная, отволглая мгла висела над полями и перелесками. На многие километры вокруг воцарилось тихое оцепенение.
И вдруг — точно в нескольких шагах за обрыхлевшим сугробом — послышались звяканье ведра, перезвон льдинок.
— Это где же? — шепотом спросил Гордей.
— На Усолке, — также шепотом сказала Аня. — Баба воду черпает из проруби.
— Но Усолка… в километре отсюда?
— Ага, — кивнула девушка. И боязливо и доверчиво прижалась плечом к Гордею. — Дорогу кто-то перебежал.
— Русак, — улыбнулся Гордей. — От волка удирает.
— От волка?
— Вышли за околицу, смотрю, а он, зубастый, в чапыжнике прячется. Морду высунул и зыркает глазищами на вас, — сбалагурил Гордей, держа Аню крепко за руку. — Да вы не слишком пугайтесь. Серого злодея, если нападет, разорву на части. Еще неизвестно, кто голоднее — он или я!
— А почему отказались от ужина? Мать Лизы от души угощала, — с укором промолвила Аня.
— А вы? Ведь вас тоже угощали!
— У меня в печке грибная похлебка. И тушеная со свининой картошка томится. — Анины холодные губы едва не касались Гордеева уха.
От волнующей ее близости, горячего дыхания, опаляющего щеку, у Гордея чуть не помутилось в глазах.

Он проводил ее до дому. И, боясь чего-то, долго отказывался зайти, но Аня настояла на своем, зазвала его ужинать.
Потом пили чай.
Девушка говорила о своем сиротском детстве, говорила без драматических вздохов, выискивая в своем прошлом крупицы радости. Лучше ей жилось в пору учебы в Ульяновском пединституте. Разоткровенничался и Гордей. О войне, о студии Грекова… Да мало ли о чем еще можно было порассказать хорошенькой, улыбчивой хозяйке, потягивая из стакана крепкий бодрящий чай, приготовленный с такой трогательной заботливостью?
— Эге-ге! А время-то уже позднее! — всполошился вдруг Гордей, глянув на мирно тикающий будильник. — Гоните меня взашей!
И поднялся из-за стола. На кухне они постояли у таза, в котором шустро плавали щурята.
— Я вначале не поверила вам… думала они не оживут, — сказала Аня.
Вздохнув, Гордей с внезапной откровенностью признался:
— Дома просыпаюсь каждую полночь… все мне мерещится, будто кто-то ходит на половине мамы. И уж не могу больше заснуть.
Опять вздохнул.
— Мне от вас… уходить не хочется.
— А вы и не уходите. — Аня приблизилась к Гордею, положила ему на плечи свои тонкие и, казалось, такие слабые, необычайной свежести руки…
Под утро, зарывшись лицом в ее мягкие пахуче-теплые волосы, Гордей не без стыдливого смущения сказал:
— Аннушка… ну, как же ты…
— Не надо, — попросила она нежно. — Я тебя давным-давно люблю. С тех пор, как познакомилась с твоей мамой… она так много рассказывала о тебе!
— Но я женат.
Аня подняла голову Гордея и прижалась своими солоновато-терпкими губами к его губам…
Неожиданно широко распахнулась дверь одной из кают, и на пороге показался щуплый, лысеющий пассажир с огромными очками на крючковатом носу.
Гордей оглянулся. На него смотрели злые, как у хорька, глаза-бусины.
— Я вам мешаю? — спросил художник.
— А вы не догадываетесь? — с желчной улыбкой прокаркал обладатель очков сложной конструкции. И хлопнул изо всей силы дверью.
Гордей не успел даже подумать о том, кто бы это мог быть: представитель науки, искусства или просто-напросто крупный воротила подпольного бизнеса, — как открылась вторая дверь — по другую сторону коридора. И выплыла из нее художественно оформленная толстуха, не пожалевшая для своего лица ни пудры, ни красок. Пышный бюст модницы плотно обтягивала абрикосового цвета кофта.
Поклонившись, Гордей заторопился к лестнице, ему не хотелось коротать длинный вечер в душном «люксе» наедине со своими мыслями. Уж лучше он поужинает в буфете.
— Вы не знаете, когда откроется ресторан? — спросила крупнотелая особа, с откровенным любопытством разглядывая художника.
— В конце коридора, мадам, на двери ресторана висит табличка: «Закрыто. Пользуйтесь буфетом третьего класса».
— Что вы говорите? — с преувеличенным удивлением произнесла абрикосовая кофта. — Но это сущее безобразие! Буфет?.. Да еще в третьем классе?.. А там одни алкоголики?
— Вполне возможно! — снова поклонился Гордей и побежал по лестнице вниз.
Если б можно было убежать от самого себя!