К книге
Голос солдатаЧасть третья ИЗБРАННИКИ СУДЬБЫ. 14
91%
Часть третья ИЗБРАННИКИ СУДЬБЫ. 14
59

Все! Осталось прожить ночь, и утром — операция. Завтра вместо привычной культи у меня будет «рука Крукенберга». Профессор Ислам-заде займется в операционной разделыванием моего тела, подобно тому как разделывает повар мясо для первого или второго. Рассечет кожу, доберется до костей, начнет ковыряться в сухожилиях…

Палата спит. В коридоре включена одна слабая лампочка. Свет ее ложится на пол расплывчатым пятном. Не слышно ни шагов, ни голосов. Только ровное дыхание спящих и чей-то напоминающий далекую артиллерийскую канонаду храп. И еще — тусклое сонное бормотание Леонида. Он, люди говорят, раньше кололся морфием. И вот последствия: разговаривает во сне.

Подношу к глазам культю. При тусклом освещении ее как следует и не рассмотришь. Но к чему мне яркие лампочки? И в полной темноте увижу все: форму, цвет, каждый шрам, каждое пятнышко на коже, каждый рубец и волосок — с апреля прошлого года успел изучить свою усеченную руку. Было время насмотреться на нее и в повязке, и без…

С апреля сорок пятого… Всего только чуть больше года прошло с того рокового дня, когда я проснулся нормальным гвардии рядовым, а в обед уже лежал на «вокзальном» возвышении эстрады среди «безнадежных»… Чуть больше года тому назад я мог сорваться с места, побежать, перепрыгнуть через препятствие, нырнуть в воду, всплыть, взмахивая послушными мускулистыми руками. Мне ничего не стоило самому раздеться и одеться, заправить постель, не составляло большого труда свалить в лесу топором дерево, обрубить ветви и сучья, пришить на гимнастерку подворотничок, выстирать белье…

Но уже больше года я сам ничего делать не могу. Вижу вот собственное тело, вытянувшееся на кровати. Левая рука неподвижна, и ничего с ней не поделаешь. Она стала тонкой, как у дистрофика. На месте правой — культя. Одна нога тоньше другой. Голова моя украшена двумя рубцами: на лбу — синевато-красный, размером и формой с куриное яйцо. Он все время дышит, как рыбьи жабры. Пульсирует и скрытый черными волосами дефект черепа на темени. Неужели это мое тело? Неужели этот изувеченный, ни на что не годный человек и есть я, Славка Горелов, тот самый, в котором все видели…

Да нет, не может быть! Как так — не может быть? Кто же я в таком случае? Размышляю ведь обо всем этом я, а не кто-то другой. И мозг мой работает, в общем, так же, как всегда. Значит… Значит, это существо без рук, с бессильной ногой и продырявленным в двух местах черепом и есть я сам — человек по имени Владислав Горелов? Для посторонних я, само собой разумеется, не тот, кем был раньше. А для себя я — это я. Только велика ли мне от этого радость?..

Завтра моя телесная оболочка опять станет не такой, как сейчас. А душа все равно останется неизменной, душой Славки Горелова. Жалко, что она не может существовать без всякой телесной оболочки. И ведь ей требуется не просто тело. Оно должно быть прекрасно…

Когда-то на уроках литературы Ольга Петровна любила повторять знаменитое изречение Чехова: «В человеке все должно быть прекрасно…» И душа, и тело! А если искалеченное на войне тело безобразно? Как быть?..

Завтра утром телесную оболочку моей души опять начнут перекраивать по-новому. Завтра я стану непохожим на себя сегодняшнего. Лучше ли мне будет от этого? Вдруг становится страшно. Неужели ничего не изменится в моей судьбе? Неужели я так и останусь навсегда совершенно беспомощным?..

Теперь ждать осталось недолго. Почему так медленно, по-черепашьи ползет время? Эта бесконечная тягостная ночь, кажется, никогда не сменится утром. Скорее бы пройти через новое испытание, скорее бы узнать, что меня ждет!

…Вдалеке, за каналом Москва — Волга, неподалеку от деревни, стояла невидимая с нашего берега грузовая машина с катушкой-барабаном для стального троса в кузове. Трос этот удерживал на привязи аэростат с гондолой, из которой нам предстояло совершить первый учебный прыжок с парашютом.

Мы (я служил в четвертом батальоне, и наша очередь прыгать еще не подошла) с утра до темноты наблюдали с тревогой, как в небо раз за разом поднималась темно-серая продолговатая сигара аэростата, к брюху которого на тоненьких, как волоски, канатах была подвешена гондола-ящик. Из этого ящика вываливались черные крохотные комочки и стремительно неслись книзу. Спустя мгновение над каждым комочком откуда-то вырывалось белое пламя парашютного шелка. Оно обретало форму квадратного купала, и черный комочек под ним, постепенно увеличиваясь в размерах, плавно двигался к земле.

Гондола пустела, и сигара аэростата, легко качнувшись, начинала уходить книзу, чтобы спустя несколько минут опять всплыть в небо и чтобы из гондолы-ящика опять стали вываливаться один за другим черные комочки. Там, за каналом, ребята из первого и второго батальонов совершали первый прыжок.

Мы с нетерпением и страхом дожидались своей очереди. Первому и второму батальонам повезло, они отпрыгались раньше нас и теперь, наверное, посмеивались в душе над нами, с тревогой ожидающими своего часа. Само собой разумеется, страшно было всем. До нас дошли разговоры, будто какой-то пулеметчик из первого батальона струсил, будто его чуть ли не силой вытолкнули из гондолы. Зато потом, когда парашют раскрылся (они были с «принудительным раскрытием»), он распевал на все небо: «Легко на сердце…»

И вот наступил наш день. Личные парашюты были уложены накануне, а теперь взяты со склада, взвалены на спины, и колонна нашей минометной роты вслед за колоннами других подразделений двинулась мимо деревянных домиков с каменными цокольными этажами, выстроившихся вдоль улиц старинного города, к мосту через канал Москва — Волга. Из головы колонны донеслась песня:

Стоит на страже

Всегда, всегда,

И если скажет

Страна труда…

Наш ротный старшина моментально встрепенулся:

— Запевай!

Взвился голос Генки Артюхова:

Там, где пехота не пройдет…

Песни, впрочем, гремели недолго. И в головной колонне батальона, и у нас. Увяли голоса, не дотянув до конца. И — это было прямо-таки невероятно — старшина не выходил из себя, не метал глазами молнии, не кричал. Ему тоже ведь предстояло совершить первый учебный прыжок…

Посреди поросшего высокой травой поля стояла та самая грузовая машина с поднятым к небу хвостом-тросом. В кузове грузовика мы увидели громадную катушку-барабан. Остервенело взывал мотор автомобиля, и катушка эта начинала наматывать на себя или, наоборот, разматывать стальной длиннющий трос, на бесконечно удаленном от нас конце которого мальчишечьим змеем плавал невесомый голубовато-стальной аэростат с крохотным, если смотреть с земли, ящиком-гондолой.

С интервалом в несколько минут аэростат подплывал к травянистому полю и повисал на такой высоте, чтобы гондола устойчиво прижималась дощатым дном к земле. К гондоле гуськом подбегала очередная тройка десантников с горбами парашютов на спине и груди, и спустя минуту-другую они уже парили в воздухе под надутыми парусом квадратными куполами парашютов, звонко перекрикивались, распевали песни. Приземлившись и погасив парашюты, они возбужденно и радостно сообщали друг другу о том, что только что испытали…

Мне сначала не повезло. Не заладилось что-то с подвесной системой. Это было непростительно. Накануне при укладке парашюта я так старался! И вот теперь, черт возьми, как назло… Ко мне подбежал взбешенный гвардии лейтенант Краюшкин, комроты, выматерился сквозь зубы. Все вокруг было насыщено движением, все делалось быстро, целенаправленно. А у меня… Мы с Краюшкиным вдвоем еле-еле наладили парашют.

Мой взвод уже отпрыгался. Краюшкин приказал мне присоединиться ко второму взводу. Я попал в первую тройку с гвардии младшим лейтенантом Деревянкиным, орденоносцем (у него был орден Красной Звезды, единственный в роте), и его ординарцем Васькой Бучиным, белобровым шустрым парнишкой.

Входящий в гондолу первым прыгает последним. На дощатый пол ящика раньше других пришлось ступить мне. На низенькой скамье у деревянного бортика я сидел напротив старшины в офицерской гимнастерке со знаком «Инструктор-парашютист» на груди. К стропам изображенного на знаке парашюта была прикреплена маленькая металлическая пластинка, на которой значилось число «250», Прыжков у «вышибалы» (так мы между собой именовали инструкторов) было порядочно. Я присмотрелся к нему, Смуглое, восточного типа, с густыми смоляными бровями, лицо «вышибалы» выглядело неприступным и скучающим.

По соседству со мной на скамье устроился Васька Бучин. Он был так бледен, что белые брови его перестали выделяться на лице. Напротив, по соседству с «вышибалой», сидел гвардии младший лейтенант Деревянкин. Рядом с гвардейским значком на груди у него поблескивал красными перламутровыми гранями орден. Заработал автомобильный двигатель, заскрежетал барабан, освобождая стальной трос, покачнулся матерчатым брюхом аэростат. Начал отдаляться травяной покров поля. Выше, выше уходила гондола. Люди внизу сделались совсем крохотными, появилась невидимая до сих пор голубая прямая лента канала, а за ней — узкая полоска шоссе. По нему катил игрушечный автобус и забавно маленький грузовик…

Человеческие голоса долетали снизу, заглушаемые свистом ветра. Травянистое поле начало теряться в океане леса. Люди внизу сделались похожими на муравьев. Аэростат достиг предельной высоты. Остались короткие минуты. Сейчас «вышибала» скомандует: «Приготовиться!», «Пошел!» — и…

Ветер свистит все свирепее. Невесомая туша аэростата медленно и неуклюже разворачивается над нашими головами, голоса снизу долетают как будто из преисподней. Мы с Васькой пришибленно молчим. Я взглядываю на соседа. Лицо Бучина приняло пепельно-серую окраску, глаза кажутся ослепшими. Наверное, и я выгляжу не лучше, наверное, и у меня такие же бескровные щеки и ослепшие глаза. Неужели я трушу? Нет!

— Васька! — Я стараюсь перекричать ветер. — Васька! — Деревянные губы не хотят раздвигаться. Получается по-идиотски: «Ва-а-а!» — Ва-а-а! Москва отсюда видна?

— Чего? — Бучин с усилием поворачивает голову. — Тебе на кой Москва? Эвон где она. — Он указывает задубевшей рукой на север, где на километры и километры раскинулись застывшие зеленые волны леса. — Не видать, однако.

— Да ты что! — горячусь я. — Москва разве там? На юго-восток отсюда она. Вон туда, — говорю и смотрю на Деревянкина: — Товарищ гвардии младший лейтенант, я прав?

— Не трогай меня! — слышу в ответ. — Не трогай меня…

Только сейчас замечаю, как бледен комвзвода-два. У него такие же, как у Васьки, бескровные щеки и такие же синие губы. Внезапно Деревянкин касается рукой моего колена:

— Слышь, Горелов, давай поменяемся местами, «Хочет хоть на минутку отодвинуть момент прыжка», — соображаю я. Пересесть на место Деревянкина — значит прыгнуть первым. На секунду меня парализует страхом. Но просит (не приказывает — просит!) офицер-орденоносец. Как можно отказаться? Не успеваю я пересесть, как слышу:

— Давай, браток! — «Вышибала» подталкивает меня к дверце: — Давай, давай! Приготовиться!

На занятиях я, как и остальные, десятки раз повторял это: по команде «Приготовиться!» становишься у дверцы гондолы по стойке «смирно», по команде «Пошел!» выпрыгиваешь «солдатиком» — пятки вместе, носки врозь! — и летишь вниз, ожидая «динамического удара». Если основной парашют вдруг не раскроется, надо дернуть кольцо запасного. Я все знаю.

И вот надо сделать, как нас учили: замереть по стойке «смирно» у дверцы и ожидать команды «Пошел!». Черт возьми! Как далеко земля! Дыхание забило. Подумалось: «Я не струшу! Не струшу! Надо прыгнуть! Нельзя поддаться страху! На меня смотрят «вышибала», комвзвода-два, Васька…»

Я вываливаюсь из гондолы. Шею больно обжигают стропы, меня встряхивает. И вот уже я плавно парю в пространстве. Поднимаю глаза: небо закрывает надутый воздухом белый парашютный шелк. Снизу долетают голоса. Они становятся громче, различимее. Вот и люди увеличиваются, и грузовик с барабаном-катушкой в кузове обретает нормальные размеры. Уже можно рассмотреть отдельные деревья, отдельные кусты, пламя разожженного кем-то костра, поднятые кверху лица. Земля все ближе, ближе. Как все-таки здорово парить в воздухе!..

Земля несется навстречу все быстрее и быстрее. Это последнее испытание. Надо сгруппировать тело, встретить поверхность земли всей ступней, мягко упасть на бок и без промедления погасить купол парашюта. И прыжок выполнен.

Чего я так боялся? Прыгать ведь совсем не страшно. Если бы разрешили, я сейчас повторил бы все сначала. Хоть сто раз подряд прыгнул бы! Чудак! Столько думал, так волновался, даже ночью плохо спал. А в общем-то — ничего страшного.

Так бывало после каждого прыжка. Сначала мысли покоя не дают, места себе не находишь от страха. А потом, когда почувствуешь твердую землю под ногами, кажется, что готов прыгать еще и еще. Но это был самообман: совершенно перебороть страх перед прыжком не удавалось никому.

Нельзя было подавить в душе боязнь и перед любой новой операцией. Хватит ли сил достойно перенести боль, окажется ли удачной операция — от этих мыслей не было спасения. Чего, казалось бы, опасаться человеку, перенесшему три трепанации черепа? Трепанация и операция на руке — и сравнивать смешно.

И все-таки я всю ночь не сомкнул глаз. И беспокоился не из-за того, что меня снова ожидают телесные страдания. Это больше не пугало. Думал я в ту последнюю перед операцией ночь совсем о другом: впервые в жизни, наверное, пытался предугадать будущее. Как изменит мою жизнь операция, которую сделает утром профессор Ислам-заде? Каким я стану с этой неведомой «рукой Крукенберга»?

Не так пугали краткие мгновения прыжка, как долгая загадочная жизнь после приземления…

Предыдущая главаГлава 59 из 65Следующая глава