…После карантина их строем повели в баню. Там парикмахер орудовал машинкой. На полу в просторном предбаннике загубленно лежали вроде как скошенные под корень светлые, черные, рыжие чубы. Мужик в клеенчатом переднике веником выметал эту недавнюю красу за дверь на мокрую от дождя землю.
Помывшись и получив от пожилого старшины с медалью «За отвагу» на гимнастерке и с четырьмя треугольничками в петлицах ботинки, обмотки, шаровары и гимнастерки и натянув на себя форму, они все тотчас преобразились. Все по очереди подходили к облезлому со слепыми пятнами зеркалу и с изумлением разглядывали собственные отражения. Из глубины зеркала в глаза им глядели незнакомые тощие красноармейцы с круглыми головами и длинными шеями. Рассматривая себя, никак невозможно было поверить, что это ты и есть.
Особенно смешон был новый Митькин приятель — одессит Славка Горелов. Шея его из ворота гимнастерки торчала, ровно палка, ботинищи на нем оказались едва ли не самыми громадными во всей их теперешней минометной роте, гимнастерка на брюхе собралась складками, а обмотки были наверчены так, что вроде как и не обмотки это вовсе, а веревки для лаптей. Пряжка брезентового ремня сбилась набок.
— Товарищ курсант! — строго прикрикнул на него старшина с медалью «За отвагу». — Отчего такой вид разгильдяйский? Как т в о е ф а м и л и е?
— Вы меня спрашиваете, товарищ старшина? — Славка в открытую засмеялся. — М о я ф а м и л и я — Горелов. Полагается, товарищ старшина, говорить «фамилия», а не «фамилие».
Разговор кончился тем, что Славка схватил два наряда вне очереди и ему пришлось чистить сортир и драить полы в казарме, когда рота спала. К тому же нажил он смертельного врага на все четыре месяца, что пробыли они курсантами. Старшина роты Квасцов непочтительности не прощал…
Славка, однако, не только в Квасцове обрел врага. Помкомвзвода их, сержант Зубенко, невзлюбил Горелова за глупость его и язык без костей. Наряды вне очереди, окрики и нагоняи сыпались на Славкину голову, ровно дождевые капли в грозу.
Кое в чем все же был он удачлив. На занятиях по политподготовке (вел их старый седой подполковник Михайлов) курсант Горелов прямо-таки повергал всех в изумление. Не бывало ни одного вопроса, на который он бы не смог ответить. Какого числа немцы напали на Польшу, когда Англия и Франция объявили Гитлеру войну, сколько трофеев захватила Красная Армия в боях под Москвой, когда был разгром немцев под Сталинградом и гитлеровский фельдмаршал Паулюс сдался в плен — все-все знал курсант Горелов. И вся рота, с тем же старшиной Квасцовым и сержантом Зубенко глядела на Славку с уважением.
В канун Первого мая отличникам боевой и политической подготовки объявляли благодарность перед строем всего минометного батальона. А с Горелова за его успехи в ученье комбат приказал снять все прежние взыскания. Обрадовался Славка несказанно. И на построении, и потом, когда свободный час был, прямо-таки светился от счастья…
А перед вечерней поверкой опять чего-то огрызнулся, и старшина Квасцов по привычке наряд вне очереди ему влепил. Митька уж и слов тратить на друга не стал. Чего с ним толковать? Говоришь, слушает он тебя — вроде как все понимает, и вину свою осознает, и «идиотом» себя величает. А минуты не пройдет — глядишь, по новой где-то чего-то набедокурил.
На фронте, однако, малость поумнел он. А вот ныне как жизнь его пойдет? После такого ранения психованным стать запросто можно. Охота какому-нито чужому человеку в доме инвалидов, куда Славка попадет после госпиталя, терпеть от него всякие-разные слова да насмешки?..
Что, как не поладит он с тамошними няньками или — как их в домах инвалидов называют? — санитарками ли, сестрами ли? Как не захотят за ним ухаживать — кормить, одевать, обувать и все такое прочее, — чего тогда ему делать-то?
Нет, никак не мог Митька бросить его на чужих людей, не сумел бы спокойно жить вдали от фронтового друга искалеченного, ежели бы не было у него уверенности, что Славка присмотрен, ухожен, что чьи-то руки ему верно служат…
С той поры, как судьба забросила их на пару в Баку, о себе Митька, можно сказать, и думать вовсе перестал. Для него тут все было яснее ясного: в Марьино возвращаться не след. Жизни там для прошедшего фронт солдата быть не может.
Понятно, и ради Славки, и ради самого себя надо ему держаться друга фронтового. На пару выписаться и на пару махнуть после госпиталя куда-нито насовсем. В этом деле Славка сам уж пусть решающее слово скажет. Насчет того, куда ехать, где жить интереснее, он получше иных-прочих соображает.
Продумал на досуге Митька этот план свой на жизнь и более к этому не возвращался. Полагал, что ничего умнее на его месте не придумать. Ведь с какой стороны ни зайди, как ни погляди на это дело, со Славкой расставаться ему нельзя…
— Горелов! Слушай, ты называешься «Славка-одессит»? — Ко мне подходит Рубаба. Сестра улыбается: — Славка-одессит, да? Какой, слушай, знаменитый у меня раненый! Из Баиловского госпиталя специально раненые пришли. Говорят, в театр Ордубады Славка-одессит повести их должен. Внизу, слушай, ждут. Какой знаменитый Славка-одессит!
Черт возьми, как я мог забыть! С ребятами из госпиталя в Баилове вчера на Кубинке (Митька меня опять потащил) договорились на «Раскинулось море широко» в музкомедию сегодня пойти. А я, идиот, забыл…
— Рубаба, помоги, пожалуйста, одеться, — прошу я сестру и приказываю Митьке: — Скажи ребятам, пусть подождут.
Я даже не спрашиваю, хочет ли Митька идти в театр. Зачем спрашивать, если знаю, что он меня одного никуда не отпустит? В жизни не встречал человека преданнее Митьки.
Летний театр имени знаменитого азербайджанского поэта Ордубады расположен в самом центре города, у площади Двадцати шести бакинских комиссаров. За металлическими прутьями ограды видны пышные цветочные клумбы, между которыми по потрескивающему песочку аллей неторопливо течет пестрая толпа красивых женщин в платьях с короткими рукавами, нарядных мужчин в светлых костюмах при галстуках. Шелестят бумажки театральных программок, слышны голоса, журчит женский смех…
Я оставил своих спутников — они, в госпитальных халатах и кальсонах, стеснительно толпились в сторонке под деревьями — и подошел к окошку администратора. Там торчал какой-то тип в шелковой голубой безрукавке, с часами на золотом браслете у запястья. Он окинул критическим взглядом мое госпитальное одеяние и нырнул головой в окошко. На вид ему было лет девятнадцать-двадцать, — можно сказать, мой сверстник. Но он здоров, красив, строен, плечист, и ему до меня нет никакого дела. Он сунул голову в окошко администратора и, кажется, не собирается заканчивать разговор. А до начала спектакля времени остается все меньше и меньше. Я легонько толкаю культей парня в обтянутый шелком упругий бок.
— Товарищ, а товарищ! Вам долго еще?
— Что надо, слушай? Не мешай, да-а!
— Вам долго еще? — повторяю я настырнее.
— Иди, слушай, да! — Из окошка выныривает голова. — Это театр. Театр — не хлебный магазин.
— А ну-ка, разреши! — Меня взбесили его слова. Сволочь! Думает, если я инвалид, то мне ничего, кроме хлеба, уже не нужно. — Отойди, сказано тебе! Не видишь, кто перед тобой?
— Слушай, не хлеб здесь. Театр, слушай, да?
— А ну-ка отойди! Отой…
Толчок в грудь был неожидан, и я очутился на асфальте. Повезло, не стукнулся головой. Только больно ударился локтем левой руки. Потом уже, лежа на асфальте, я наблюдал, как мои спутники окружили парня в голубой безрукавке. Послышались ругательства, над головами поднялся костыль. Хрустнул удар, охнул человек… От ограды из металлических прутьев метнулась девушка в белом платье, втиснулась в толпу инвалидов, стала хватать их за руки, просить плачущим голосом. Те, разъяренные, не слушали ее, злобно матерились и наступали на толстенького администратора, выбежавшего из своей будочки.
Митька и кто-то из баиловских помогли мне подняться и дойти до окошка, за которым уже сидел администратор. Парня в голубой безрукавке увела девушка в белом. Он прижимал к голове окровавленный платок. У меня за спиной никак не могли успокоиться инвалиды. Они матерились и выкрикивали угрозы. Передо мной в окошке неподвижным пятном застыло бледное лицо взволнованного администратора.
— Кто дал вам право, — негодовал я, — вести перед началом спектакля посторонние разговоры? Я стоял, стоял…
— Что надо?
— Чтобы не было скандала, посадите нас на какие-нибудь места. Что, что? Вот именно — всех.
— Как — «посадите»? Как — «посадите»? — Он даже ударил рукой по столику. — Что говоришь, слушай? Аншлаг у меня, да. Аншлаг, понимаешь, — ни одного свободного места. Что? Что такое? — Он резко повернул голову в темноту. Там появилась девушка в белом, что-то сказала ему. — Что говоришь? Ай-ай-ай! — запричитал администратор и разрешил: — Звони, звони. Телефон вот. Или нет, слушай. Пусти, я сам. — Набрал номер, крикнул: — «Скорая»? Давай, да, быстро в театр Ордубады! Кто? Магомедов, Магомедов говорит. Человек, слушай, сознание потерял. Голову разбили бандиты. Давай быстро! Зачем говоришь так? Сознание, слушай, потерял. Доктора давай!
Кричал в телефонную трубку администратор, всхлипывала девушка в белом платье, грозно бубнили у меня за спиной инвалиды. А я стоял, сунув голову в окошко, и у меня больше не было желания вести разговор о местах в театре. «Зачем же костылем? — думал я. — Из-за чего? Нельзя нам звереть. Парень этот в нашем несчастье не виноват…»
Магомедов тем временем вызвал по телефону «скорую помощь», сел к столику перед окошком.
— Бандиты вы, да! — выговорил он с ненавистью. — Племянник мой сознание потерял. Никого, слушай, не пущу!
— Товарищ Магомедов! Когда ваш племянник меня с ног сбил, вы не возмущались? А он мог меня насмерть…
— Уходи, слушай! Милицию вызову.
— Милицию?! Ах ты!.. На инвалидов милицию, сволочь?!
— Салим, — сказала девушка в белом платье, — отдайте им наши пропуска. Все равно пропадут.
— Что говоришь, Зоя? Что говоришь? Им, бандитам, пропуска? Он, слышишь, Зоя, инвалид! — Магомедов поднялся из-за столика, исчез в глубине будочки, и вот уже его голос послышался у меня за спиной: — Ты один, да, инвалид войны? Один? Я сволочь, да? Это, слушай, что? — Он поднял кверху негнущуюся руку, оттянул рукав пиджака. Я увидел кожаный протез. — Видишь, да? Стыдно? Где твои инвалиды? Идем.
Толпа госпитальных халатов, светящая белыми подштанниками, безмолвствовала поблизости. Само собой разумеется, на душе у всех было гадко. Шли в театр, а что получилось? Я не участвовал в столкновении и сознавал себя вправе возмущаться. Мы с Магомедовым подошли и некоторое время молча ожидали, не скажут ли мои спутники чего-нибудь в порядке извинения. Инвалиды безмолвствовали, и я сказал:
— Какой-то придурок пустил в ход костыль и изувечил человека. Я в таких делах даже свидетелем быть не желаю. Меня больше не зовите. Митька, пойдем. Пусть они как хотят…
— Дак ведь из-за тебя же он, — возразил баиловский инвалид без ноги и без руки. — Из-за тебя. Чего, терпеть от их? Войны не нюхали, гады… Гляди на энтого, — ткнул он костылем на Магомедова. — Вишь, брюхо-то отъел. Аэростат!
— Какой, слушай, аэростат? Кто войну не нюхал?! — закипятился Магомедов. — Что говоришь, слушай? Что говоришь? Я в Сталинграде воевал, да! На, смотри! Зачем, зачем отворачиваешься? Стыдно, да? Слепой стал, да? — Невысокого роста толстенький человек шел животом вперед на одноногого длинного инвалида без руки, тыча ему в лицо свой протез. — Как смеешь, слушай, слова такие говорить? Как смеешь? Сам был на фронте? Кто сам был, так не скажет.
За металлической оградой отзвенели три звонка, медленно погасили свет, послышалась мелодия увертюры. Но никому из нас, по-моему, не пришло в голову, что пора поторопить Магомедова, что мы рискуем не попасть на спектакль. Так и ушли мы, впервые не добившись желаемого от театрального администратора. Напрасно тащились трамваем в центр города, напрасно я воевал с администратором…