На второй или третий день после прибытия в Баку продиктовал я Митьке письмо Гале в румынский госпиталь. Надо было, наверное, и Томочке написать. И Митька доказывал, что надо. Но она сама сказала на прощанье, чтобы я ей не писал, что ничего больше между нами не будет. А ответ пришел именно от нее. Митька развернул фронтовой треугольник, расстелил на тумбочке письмо, а сам деликатно вышел в коридор покурить.
«Славик, родной! — писала Томочка. — Извиняюсь, конечно, что прочитала твое письмо Гале Мурашовой. Только я потому прочитала, что Гали в госпитале больше нет. Она у нас вышла замуж за одного раненого без ног и уехала с ним в Саратовскую область. Недолго он — его, как и тебя, Славой звать — и полежал у нас в госпитале. Недели две, от силы. В Галю очень влюбился. А она тебя часто вспоминала, письма от тебя ждала. Только пришло оно уж после того, как она со своим Славой уехала. Я все, что у нас было, тоже вспоминаю. О тебе, о Гале, о себе. Бывает, жалею, что с Галей у вас так вышло. Бывает, думаю, может, оно к лучшему.
Из твоих знакомых одна я тут осталась. Любовь Михайловна с мужем своим на родину уехала. А еще раньше тетя Груня домой укатила. Скоро, видно, и мой черед наступит. Как домой попаду, письмо пришлю. На всякий случай вот мой московский адрес. — Она сообщала название переулка, номер дома и квартиры. — Помни. Авось попадешь когда в Москву. Свидимся.
У нас, конечно, ничего серьезного с тобой не получится. Не могу тебя обманывать — не гожусь такому в жены. Не обижайся на меня, Славик. Другого я, может, и смогла бы обмануть, а тебя — нет. Обман такой дорого стоит.
Мите, если он с тобой, сердечно кланяйся от меня.
Как будто окунулся я в прошлое, в ту жизнь, где со мной были всегда Галя, Томочка, Любовь Михайловна. И стало мне жалко прошлого, как будто там, в том времени, осталось мое счастье, как будто, расставшись навсегда с этими женщинами, спасавшими меня от гибели и думавшими о моем будущем не меньше, чем я сам, я потерял последнюю надежду на удачу в жизни…
Томочка раньше казалась мне человеком сильным, не знающим страха перед житейскими сложностями, А вот сейчас впервые распознал в ней слабую женщину, для которой жизнь совсем не так проста, как может представиться со стороны. Захотелось написать ей, подбодрить, сказать, что не стоит бояться мирной жизни, что ей себя судить не за что. Я, например, всю жизнь буду вспоминать о ней с любовью…
Такое письмо не продиктуешь. Этот разговор немыслим в присутствии свидетеля. Если за тебя будет писать кто-то — даже Митька, — все равно всего, как хочется, не скажешь. Так что не смогу я написать Томочке. Отбыть номер бессмысленно. А то, что должно идти от души, — не получится.
Вошел Митька. Внимательно присмотрелся ко мне, сел на соседнюю кровать. Сидит, ждет, когда я начну рассказывать. А у меня пропало желание разговаривать. Митька не удержался:
— Чего пишет-то? Секрет, что ли?
— Какой там секрет? На, читай. — Культей подвинул я к нему развернутый треугольник письма.
Он читал долго, вчитываясь в каждое слово и беззвучно шевеля губами. Левой рукой почесывал вспотевший лоб. Несколько раз украдкой посматривал на меня. Казалось, Митька порывается что-то сказать, но заставляет себя молчать. Дочитал он письмо, сложил треугольником, заговорил неуверенно:
— Вроде как девка набивается к тебе. — Он опять развернул письмо. — Вишь, об Галке-то чего пишет: «Может, оно и к лучшему». И свой адрес прописала. Со смыслом вроде как…
— Да нет, конечно. Я сначала тоже так подумал. Но зачем себя обманывать? На кой черт ей связываться с таким? Зато я сегодня точно понял, Томочка честнее других. Она напрямик все обо всем говорит. Не вертит, не крутит, не обещает…
— Так-то оно так. Жалеет она тебя, Славка. За войну с мужиками-то избаловалась и вроде как опасается, что не сумеет с одним долго жить. От иного-прочего ей и уйти запросто можно. А тебя как бросить? Вот и закавыка…
— Не верю, что из-за этого, что только из-за этого…
— Глуп ты, Славка. Ничего-то об жизни не понимаешь.
— Пусть глуп! — Я обиделся. — А ей напишу.
— Пиши. Может, и не без пользы напишешь-то.
Далеко внизу, у Баксовета, зазвонил трамвай. Показалось, будто это школьный звонок. Наша палата — класс. Идет урок географии. Учительница вызвала к доске какого-нибудь Мамедова, или Иванова, или Бабаяна, или Лещука, или Церадзе, или Каца.
— Какие европейские государства не имеют выхода к морю?
Это был самый любимый вопрос нашей толстенькой географички Александры Ильиничны. Она требовала, чтобы мы «работали сверх программы», иначе останемся «невеждами»…
Мамедов-Иванов-Бабаян-Лещук-Церадзе-Кац как раз относится к числу тех, кого и не надо заставлять «работать сверх программы». Он изо дня в день читает газеты, знает о поражении испанских республиканцев, об «аншлюсе» (захвате гитлеровской Германией соседней Австрии), об оси «Берлин — Рим — Токио», о политике «невмешательства», Мюнхенском сговоре и разделе Чехословакии, о договоре о ненападении, заключенном между Советским Союзом и гитлеровской Германией, о захвате фашистами Польши, о войне на западе Европы и поражении Франции. Мамедов-Иванов-Бабаян-Лещук-Церадзе-Кац — начитанный и развитой старшеклассник. Он отвечает бойко:
— В Европе четыре государства не имеют выхода к морю. Это Венгрия, Австрия, Чехословакия и Швейцария. Назвать их столицы? — предвидя следующий вопрос, забегает вперед Мамедов-Иванов-Бабаян-Лещук-Церадзе-Кац. — Столица Венгрии — Будапешт, столица Австрии — Вена, столица Чехословакии…
Толково отвечает старшеклассник. Его, Мамедова-Иванова-Бабаяна-Лещука-Церадзе-Каца, вообще с удовольствием слушают учителя, на него удивленно и с восхищением поглядывают соученицы. Но парня это мало заботит. Он знает столицы всех стран в мире, их население и географическое положение, он может не по учебнику рассказать об исторической обстановке во Франции накануне Великой буржуазной революции, он помнит даты первого, второго и третьего походов Антанты против молодой Советской республики. Мамедов-Иванов-Бабаян-Лещук-Церадзе-Кац из русской классики читал не только «Дубровского» и «Капитанскую дочку» Пушкина, не только «Муму» и «Отцы и дети» Тургенева, не только «Что делать?» Чернышевского. Школьная программа для него тесна. Его молодой мозг жаден к знаниям. Ему интересно учиться, постигать.
А сейчас, на уроке географии, Мамедов-Иванов-Бабаян-Лещук-Церадзе-Кац берет в руку указку и водит ею по висящей на классной доске карте Европы. Вот кончик указки скользит по зеленовато-желтым просторам стран, не имеющих выхода к морю, по густо-коричневым пятнам горных цепей, задерживается у кружочков столиц, прочерчивает линии границ между странами.
Мамедову-Иванову-Бабаяну-Лещуку-Церадзе-Кацу и самому приятно сознавать себя таким знающим, так легко перебрасывающимся из одной страны в другую. Для него государства существуют лишь на карте, лишь в учебниках и книгах. И ни ему самому, ни учительнице, ни одноклассникам в голову прийти не может, что всего четыре года спустя способному и начитанному Мамедову-Иванову-Бабаяну-Лещуку-Церадзе-Кацу придется оказаться там, куда сейчас ползет указка…
Вот она прочерчивает изогнутую линию границы, разделяющую Венгрию, где властвует фашист Хорти, и захваченную гитлеровцами Австрию. Указка не задерживается у кружков около границы, рядом с которыми напечатаны названия городов Шопрон и Винер-Нёйштадт. Что ему до этих маленьких городов? Откуда Мамедову-Иванову-Бабаяну-Лещуку-Церадзе-Кацу знать, что у неглубокого ручья между Шопроном и Винер-Нёйштадтом (ручеек этот и есть та самая государственная граница, по которой он сейчас водит указкой) в такой же теплый апрельский день четыре года спустя появится могильный холмик? Откуда ему, не ведающему никакой опасности, знать, что, стоя у этого холмика, несколько десятков других Мамедовых-Ивановых-Бабаянов-Лещуков-Церадзе-Кацев отсалютуют ему в последний раз автоматными очередями и двинутся дальше, на Вену? Ничего подобного ему пока и в голову прийти не может. С ним, он уверен, ничего непоправимого случиться не может. Войны бывают пока для него только в истории, а города и страны — в географии…