Следствие продвигалось медленно, грозя зайти в тупик. Вопреки предположениям ротмистра, Лазарев-старший, не поверив в виновность сына, приехал в Петербург и подал жалобу министру внутренних дел.
Департамент полиции требовал завершения дела.
На допросах Павел замечал — ротмистр сдает, начинает нервничать и нередко переходит на крик и угрозы. Не помогла и очная ставка, устроенная Точисскому с бывшим жильцом из квартиры в Дунькином переулке. У агента, кроме предположений, ничего не имелось.
На вопрос, куда ехали в поезде с Финляндского вокзала, Павел и Дмитрий, не сговариваясь, отвечали одно: намеревались совершить прогулку по зимнему лесу. Однако, доехав до станции Парголово, передумали, решили, что выбрали неудачный день, погода испортилась.
Вменить в вину Точисскому некрасовскую прокламацию ротмистру не удалось.
Осведомителя, показавшего на Лазарева, так и не отыскали. Администрация завода сообщила жандармскому управлению: недавно слесарь взял расчет.
При встрече с прокурором ротмистр Терещенко сетовал на скудость материала. А прокурор и сам видел — в жандармском управлении начали торопиться, дело ведут примитивно, грубо.
Дальнейшее ущемление прав Точисского и Лазарева прокурор считал недопустимым и разрешил свидания с родственниками, а также чтение книг, дозволенных цензурой.
Ротмистр Терещенко все поджидал подозрительных визитеров, но, кроме сестер, разрешения повидаться с заключенными никто не добивался.
Все передачи в камеры подвергались строжайшему обследованию, однако ничего предосудительного обнаружить не удавалось.
Допросы подходили к концу, и как ни ловчил жандармский ротмистр, нового в дело ничего не прибавил. А всю вторую половину марта, когда Точисский и Лазарев пребывали в тюрьме, осведомители продолжали доносить — пропаганда социал-демократических идей среди рабочих не прекращалась.
К концу марта Точисский уже знал — попытка собрать материал для процесса над группой социал-демократов провалилась. Ему и Лазареву грозит административная ссылка.
Однажды зашел в камеру начальник тюрьмы, придвинул к столику табурет, сел,
— Скоро тюрьму покинете, господин Точисский. Желаю вам впредь у нас не появляться.
— Пожелание приятное. — Павел стоял спиной к стене.
— Все будет зависеть от вашего благоразумия. Человек сам готовит судьбу.
— Я на свою судьбу не сетую.
— «Не сетую…» А какую жизнь ведете, не позавидуешь. Вы, молодой человек, вероятно, живя в Петербурге, даже и в театре-то ни разу не были? Искусство, все прекрасное на что променяли?
— Искусство люблю… — Точисский посмотрел на начальника тюрьмы насмешливо. — Однако вы правы, театры посещать действительно не удавалось. На хлеб зарабатываю собственными руками и временем не располагаю. Да и кто из фабрично-заводских в театры ходит?
Кустистые брови начальника тюрьмы шевельнулись.
— Что может быть общего между вами и плебеями? У вас состоятельные родители, они могли дать вам образование. Позабыли заповедь: «Чти отца своего и матерь свою и да долголетен будешь на земле».
Павел молчал, но тюремное начальство настырное.
— Социал-демократия… — Начальник тюрьмы поднял глаза к зарешеченному окну. — На улице весна снег ест, днем ручьи потекли, а вас сошлют, милейший, в северные Палестины, где медведи да олени, а то и собакам рады будете, и ни тебе теплого солнышка, ни травки, волком вой.
— Люди живут всюду.
— То люди, а то самоеды.
— Не стращайте.
— Ох, уж эта юность самоуверенная. К благоразумию вашему взываю. — Взял со столика томик Шевченко, Марая принесла в свое последнее посещение, повертел в руке. — Не люблю сего пиита, мужик, нет возвышенного, прекрасного.
— Чтобы любить Тараса Шевченко, надо иметь сердце, воспринимающее чужое горе.
— Э-э, молодой человек, молодой человек, никогда люди не будут равными, все бред нигилистов. И ваше сострадание — плод попустительства родителей ваших да болезненного воображения. Вы не первый, пребывающий в данной тюрьме. Если не потеряли здравого рассудка, измените образ жизни.
— Благодарю за отеческую заботу.
Начальник тюрьмы уловил иронию, нахмурился:
— Напрасно шутите, господин Точисский. — Встал, отодвинул ногой табурет. — Я ведь к вам по-доброму, молодость жалея, да и о родителях ваших пекусь, каково им. Видывали на Марсовом поле парады? Помножьте полки на воинство по всей России — поймете, на что замахнулись.
— На выход, с вещами! — надзиратель широко распахнул дверь.
Неужели в ссылку?
Надзиратель передал Точисского стражнику, и тот привел его в тюремную контору. Дмитрий был уже там. За барьером сидели начальник тюрьмы и писарь. Надев очки, начальник тюрьмы заговорил монотонно:
— Прокурор санкт-петербургской судебной палаты, ознакомившись с делом, пришел к убеждению до суда оное не доводить, решить в административном порядке. Как лиц политически неблагонадежных судебная палата приговорила вас, господа Точисский и Лазарев, к выселению из Петербурга в город Житомир под надзор полиции. Запрещается проживание в столичных губерниях вплоть до высочайшего на то соизволения. — Начальник тюрьмы посмотрел на Павла многозначительно: — Оное вы можете заслужить своим безукоризненным поведением…
В тюремной карете их привезли на Шпалерную, в дом предварительного заключения и поместили в общей камере, где содержались еще три человека, как оказалось, народники. Их ссылали в Мезень за хранение бомб. Два студента и гимназист, совсем мальчик, с горящими глазами и бледным румянцем на щеках. Кашляя, он подносил платок к губам, и Павел заметил на нем темные, будто ржавые, пятна. Было ясно — в мезеньской глухомани окончится жизненный путь гимназиста-революционера, и Точисскому по-настоящему становилось его жаль. Гимназист весь вечер задирал Павла. Он совершенно не знал Маркса, о марксизме судил понаслышке, зато о терроре говорил с жаром, доказывая преимущество его перед всеми другими формами борьбы с царизмом.
Точисский не вступал с ним в спор, жалел. На вопрос гимназиста, читал ли Павел книгу Степняка «Подпольная Россия», Точисский и ответить не успел, а юноша запальчиво продолжал:
— Нет, вижу, нет! Да и откуда? Ведь вы не владеете итальянским, а она издана в Милане. Я знаком с этой прекрасной книгой. Если попадется в русском переводе, прочитайте непременно, и вы поймете, где ваше истинное призвание…
Народников увезли ночью. Никто в камере не уснул до утра. Ни в тюрьме, ни позже, в ссылках, не будет Точисскому так горько, как при прощании с гимназистом.
В доме предварительного заключения арестованные не задерживались, двое-трое суток — и на этап. Здесь режим, не то что в тюрьме. На свидания большого запрета нет, и дежурные полицейские к разговорам родственников с заключенными не прислушивались, особенно к тем, кто назначен в пересылку. Известное дело, прощаются.
Павла и Дмитрия по-прежнему навещали только сестры. Хотя дело и закончилось, Точисский считал — не исключено, что охранка продолжает наблюдение за ними, появление новых людей на свиданиях ее заинтересует, начнется слежка, которая может привести к провалу «Товарищества».
Легкий из черной кожи баул, с которым три года назад покинул Екатеринбург и ступил на перрон санкт-петербургского вокзала, а в бауле все вещи и книги в дорогу.
Местожительством определен город Житомир. «Определен»… Не сам выбрал. Что за город, только и известно Павлу о нем, что на Украине, за Киевом.
А есть ли в Киеве организация социал-демократов, или они разобщены…
Павел подошел к окну, поднял голову. Пасмурное небо сыпало дождем, плакали стекла. Скоро полностью сойдет снег и тронется Нева, подумал Точисский, но они с Дмитрием уже будут далеко от Петербурга…
Павла ввели в кабинет ротмистра. Терещенко сидел за столом, откинувшись на спинку стула, и внимательно смотрел на Точисского.
— Ну-с, вот и сам виновник.
Точисский снял очки, протер стекла. Он даже не поглядел на того, кто сидел у стены. Но тот поднялся, шагнул к Павлу, Точисский повернулся и растерялся на мгновение:
— Отец!
Варфоломей Францевич, с осунувшимся лицом, постаревший, прижал его к груди.
— Павел, сын!
Терещенко шумно отодвинул стул.
— Долг службы, господа, не позволяет мне оставлять вас наедине, но ради вашего мундира, полковник Точисский, я нарушу порядок.
И покинул их.
Варфоломей Францевич обнял Павла за плечи, усадил в кресло и долгим, пристальным взглядом смотрел на сына. Потом вздохнул тяжко:
— Не тот, не тот наш Павлик… Стал мужчиной… Да и в этих рабочих одеждах в тебе ничего не осталось от того, домашнего. Эх Павел, Павел, я предупреждал, просил тебя…
— Я ни о чем не жалею, отец. Я многое открыл для себя, понял, что такое жизнь. Мои товарищи, фабрично-заводские мастеровые, уважают меня, и на их верность я могу положиться.
Варфоломей Францевич принялся ходить по кабинету.
— Мне сообщили из жандармского управления, и я немедля помчался в Петербург. Твоя мать в сильном огорчении, дядя Станислав тоже. Ты считаешь, что твоя жизнь обязательно должна пройти в ссылках и тюрьмах?
— Нет, отец, — улыбнулся Павел. — Я так не считаю. Но если ради достижения моих идеалов потребуется отбывать каторгу, я готов.
— Что я слышу, Павел?
— Да, отец. И прости, если я огорчил тебя и маму. Дядя Станислав догадывался о моих мыслях.
Варфоломей Францевич снова заходил по кабинету.
— Я не могу согласиться с твоим образом мыслей и твоими поступками. Мой сын — государственный преступник! Когда ты покинул гимназию и поступил на завод, я надеялся, что жизнь научит тебя и ты вернешься в свою среду. Ты уехал в Санкт-Петербург, и я все еще уповал на твой разум. Но я глубоко ошибался в твоем благоразумии, ты встал на порочный путь.
Павел вздохнул:
— Отец, тебе сейчас больно, очень больно, я попи-маю, Но когда пройдет время и ты успокоишься, ты поймешь, что моих поступков не следует стыдиться.
— У тебя обнаружили недозволенную литературу!
— Отец, книги, которые я читал и ты назвал недозволенными, в просвещенных европейских странах продают во всех книжных лавках и они хранятся на полках библиотек. А у нас в России за одно хранение определяют ссылку. И еще, отец, известно ли тебе, что Россия сплошь неграмотная? Фабрично-заводские рабочие и деревенские мужики не умеют читать и писать, что вполне устраивает правительство: темный, забитый народ меньше понимает и дольше терпит. Но давай лучше о другом, я так по вас соскучился, отец, по тебе и маме… Мы с Марией этой весной собирались приехать…
Варфоломей Францевич отвернулся, достал платок, незаметно вытер глаза.
— Мама седеть начала, болеет. Все время вспоминает вас, как она радовалась, когда дядя Станислав сообщил о вашем намерении. Наш дом пустой, в нем уныло и скучно, особенно зимой… — Варфоломей Францевич нахмурился: — Ты зашел слишком далеко, Павел, и если не поздно, одумайся. Скажи мне, и я тотчас напишу прошение министру и самому императору. Тебя помилуют…
— Не надо, отец! Я по-другому не могу, да и не считаю себя виновным.
Павел поднялся. Варфоломей Францевич подошел к нему, заглянул в глаза.
— Не ожидал увидеть тебя таким, сын. Ты возмужал, и тебя не переубедить. — Обнял Павла. — Я ухожу, а тебя завтра увозят. Если сможешь, пиши нам. Мама всегда радуется, получая ваши с Марией письма, это для нее утешение.
К месту ссылки их сопровождал полицейский урядник, въедливый, ограниченный умом детина, однако поразительной выносливости. Третьи сутки в дороге, а он бодрствует, караулит поднадзорных. Ночью сомкнет веки, но стоит кому чуть пошевелиться, как он уже настороже.
В разговоры с политическими урядник не вступал: законом не положено, зато соседей по вагону одолел. Менялись попутчики, а у него речь об одном: как парнишкой прибыл в Петербург, бегал на посылках у лавочника и его расторопность приметил господин полицмейстер, взял на службу — и вот, ныне чин урядника имеет.
Точисский с улыбкой вспоминал, какие проводы устроили им друзья на петербургском вокзале. Их привезли, когда уже смеркалось. Стояла обычная суета, какая наступает перед скорым отправлением поезда.
У вагона их неожиданно окружили товарищи: Мария, Вера, Лиза, братья Брейтфусы, Шелгунов, Климанов, Шалаевский, с кульками, свертками. Полицейский урядник едва рот открыл: «Не дозволяется!», как Василий ему бутылку в руки и узелок: «На дорожку!»
Обнимают Лазарева и Точисского, все говорят разом, напутствуют. Урядник опомнился, толкнул Павла и Дмитрия в вагон, а Климанов ему: «Погоди, служба, дай товарищей проводить!» Тут звякнул трижды колокол, отправление поезду дали, прощаться начали…
Из Петербурга выезжали по холоду, едва снег с земли стаял, а на Украине тепло, все зазеленело. Дмитрий глаз от окна не отвадит, все зовет Точисского:
— Полюбуйся, красотища-то!
И на самом деле дивно: степи травой покрылись, речки блестят и на плесах стаи диких уток. Белые мазанки в садах и тополя до самого ясного неба.
А на станциях и в поездах людно, душно. В дороге чего только не насмотрелись. Вокзалы, забитые народом, вагоны третьего класса переполненные. Узлы и чемоданы, сундучки и корзины. Сидели и спали на полу и скамьях, в пристанционных сквериках и на вокзальных площадях. Одних гнал заработок, другие переселялись в поисках лучшей доли, а где та земля обетованная, спроси, махнут неопределенно.
На ходу вагон вздрагивал и раскачивался. Поезд тащился к югу. На станциях и полустанках простаивал подолгу. Однако час за часом все ближе Киев, а оттуда до Житомира недалеко, конец пути, место их ссылки…