К книге
А. П. Чехов в воспоминаниях современниковСтраница 86
77%
Страница 86
86

Дядя Костя махнул на них рукой. Все личное перестало для него существовать. Его единственной отрадой был теперь только что поставленный впервые в доме, опять- таки ради Морозова, теплый ватерклозет с фарфоровой чашей и громыхающим, как Ниагара, водосливом.

Выходя из уборной, дядя Костя ощупывал свои необъ­ятные парусиновые брюки, всегда с незастегнутой от торопливости прорешкой, и каждый раз радостно изум­лялся:

— Вот это — Европа!

Волновались не только в господском доме. Волнение захватило и заводской поселок, находившийся неподалеку от усадьбы. В волостном правлении по вечерам густо гуде­ли мужики, составлявшие прошение Морозову насчет каких-то спорных лугов.

Из церкви неслось хоровое пение — это о. Геннадий, по прозванию «Иисусик», разучивал со школьниками при­ветственную к приезду Морозова кантату. Даже начальник станции — усатый истукан из бывших жандармов, — каза­лось бы, ему-то какое дело до приезда Морозова, — и тот, единственно раболепства ради, приказал начистить толче­ным кирпичом станционный колокол и саморучно увешал платформу приветственными гирляндами.

Наконец торжественный день настал.

Это было 23 июня 1902 года, за два года до смерти Чехова.

В десять утра дядя Костя в заново отлакированной коляске, с Харитоном на козлах, разодетым в плисовую с позументами безрукавку, покатил на вокзал встречать хозяина. Я остался ждать около дома на скамейке, пади- мый снаружи солнцем, а внутри — нетерпением поскорее увидеть Савву, — так за глаза называли Морозова, — кото­рого я уже знал по Москве.

Через полчаса из-за угла дома вихрем вырвалась воз­вращавшаяся тройка и разом замерла у парадного крыльца, окутанная догнавшим ее наконец-то облаком пыли.

Из коляски легко, по-молодому, выскочил Морозов, без фуражки, в парусиновой блузе и высоких охотничьих сапогах. Его лицо — монгольского бородатого божка — хитро щурилось.

А я вам гостя привез! — шепнул он мне, здороваясь.

Следом за ним с подножки коляски осторожно ступил

на землю высокий, сутулый человек, в кепке, узком черном пиджаке, с измятым галстуком-бабочкой. Его лицо в седею­щей, клином, бородке было серым от усталости и пыли. У левого бедра на ремне через плечо висела в кожаном футляре квадратная фляжка, какую носят охотники. Помя­тые брюки просторно болтались на длинных, сходящихся коленями ногах.

В нескольких шагах от нас он вдруг глухо и надолго закашлялся. Потом отвинтил от фляжки никелированную крышку и, отвернувшись конфузливо в сторону, сплюнул в отверстие фляжки вязкую мокроту... Молча подал мне влажную руку... Поправил пенсне... Прищурившись, огля­дел с высокого откоса млеющие в горячем тумане заречные дали, провел взглядом по изгибам полусонной речки и ска­зал низким, хриповатым от кашля голосом:

А, должно быть, здесь щуки водятся?!

Это был Чехов.

II

День прошел в праздничной сутолоке. После легкого завтрака ходили осматривать ближайшие достопримеча­тельности: спиртовый завод, новую школу, березовый парк.

Чехов шел медленно, глядя под ноги и отставая от других. Тонкой гнувшейся тросточкой он пробовал растре­скавшуюся от жары землю, как бы не доверяя ее обманчи­вой внешности. Горький однажды написал мне: «Чехов ходит по земле, как врач по больнице: больных в ней много, а лекарств нет. Да и врач-то не совсем уверен, что лечить надо» 1.

Темный, низкий, закопченный завод, где в огромных чанах и холодильниках сутками прели какие-то составы и жидкости, где не было живого огня и шума машин, Чехо­ву явно не понравился 2. Морщась от уксусного запаха, он безразлично прослушал объяснения инженера, постучал из вежливости тросточкой по огромной бутыли денатурата и, не дождавшись Морозова, вышел на воздух.

В новую школу, куда за отсутствием крыльца надо было подыматься по узкой стремянке, Чехов даже не заглянул, и, пока Савва мерил рулеткой будущие классы и вычислял их кубатуру, Чехов сидел около школы на бревнах и, по­брякивая жестяной коробочкой, которую он всегда носил в жилетном кармане, приманивал мятными лепешками деревенских ребят, собиравших около постройки сосновые щепы — матерям на растопку.

Ребята шмыгали носами, подталкивали друг друга локтями, но ни один из них так и не решился подойти за конфетками к этому чужому «дяде», в очках со шнурочком.

Под зелеными сводами парка Чехов ожил, снял кепку, как в церкви, и, вытирая пот платком, сказал со вздохом и нараспев:

Хорошо у вас тут... Бе-ре-зы... Не то, что у нас в Ялте. — И, как бы слегка капризничая, добавил: — Не понимаю: зачем это здоровые люди в Ялту ездят? Что там хорошего? Берез — нету, черемухи — нету, скворцов — и то нет!

Здоровые люди — они глупые, им везде нравится! — ответил Савва с таким ехидным простодушием, что нельзя было понять, над кем он подсмеивается — над здоровыми людьми или над больным Чеховым.

Обед состоял из семи блюд, и каждое из них почему-то запаздывало. Дядя Костя сидел красный от стыда и чуть не плакал.

За столом собралась вся местная интеллигенция: лесни­чий, фельдшер, инженер и техники с заводов — несклад­ные, бородатые обломы, «рабочая скотинка» Морозова. Они нарядились, как на свадьбу: суконные сюртуки пахли нафталином, накрахмаленные манишки с невероятными галстуками пузырями выпирали из жилетов. Все их внима­ние было приковано к хозяину. Они говорили, пили водку, смеялись тогда, когда говорил, пил и смеялся хозяин. На Чехова они не обращали внимания. Многие из них даже не знали, кто такой Чехов, и, прослышав, что он писатель, принимали его за помощника Морозова «по письменной части».

Между рыбой и жарким школьники в соседней комна­те — обед совершался на террасе — спели кантату, очень похожую на «Херувимскую», после чего сияющий о. Ген­надий в новой шелковой рясе, подобной колоколу, при­соединился к обедающим.

Чехов сидел чужаком, на краю стола, для всех посто­ронний, и с тоской поглядывал на вечереющий сад, где солнце уже резало пополам стволы берез и кипело послед­ним золотом в их пышных вершинах.

Он ничего не ел, кроме супа, пил привезенную с собой минеральную воду «аполлинарис» и весь обед недруже­любно молчал, лишь изредка и с неохотой отвечая на реплики Морозова, всячески старавшегося вовлечь его в общий разговор.

Обед затянулся до сумерек. Когда все встали, Чехов, сославшись на усталость, ушел к себе в комнату, ни с кем не попрощавшись и видимо чем-то обиженный.

Мы с Саввой отправились во флигель, где я жил, чтобы там на свободе поговорить о делах. Я был в ту пору сту­дентом Горного института и производил в имении Морозова разведки на каменный уголь.

Оказалось, что составленные мною чертежи были так велики, что не умещались ни на одном из столов. Чтобы вывести меня из затруднения, Савва раскинул кальку от одного угла комнаты в другой, поставил на концах горя­щую лампу и несколько подсвечников и, растянувшись на полу, пригласил меня последовать его примеру. Так, пол­зая по занозистым половицам, мы приступили к осмотру чертежей и деловой беседе.

В середине моего доклада Савва привстал на колени и сказал, как всегда, с хитрецой:

Знаете что? Я завтра утром уеду осматривать именье, а Чехова подброшу вам... Вы его тут займите... Вам будет интересно!..

Помолчал и, почесывая острием карандаша коротко остриженный седеющий затылок, уныло прибавил:

Скучно ему со мной! И зачем я его сюда затащил?!

III

Неожиданно для себя я оказался глаз на глаз с Чехо­вым, вдвоем в огромном пустом доме. Дядя Костя уехал с Морозовым, а домашних своих он еще загодя отправил к родственникам, чтобы они, как он выразился, «не порти­ли здесь пейзажа».

Чехову было со мной еще скучнее, чем с Морозовым.

Стояла африканская жара, без ветерка, без прохлады даже ночью. Чехов, изнывая от зноя, бесцельно слонялся по парку, черный среди его белых колонн, давил тростью червяков, читал в садовой беседке приложения к «Ниве» и каждый час справлялся у горничной, нет ли телеграммы из Москвы, где он оставил больную жену. Его томило без­людье, безделье и кашель.

Вероятно, в этот именно день он написал Вл. И. Неми­ровичу-Данченко:

«Пишу тебе сие черт знает откуда, из северной части Пермской губернии. Если проведешь пальцем по Каме, вверх от Перми, то уткнешься в Усолье, так вот я именно возле этого Усолья... Жизнь здесь серая, неинтересная, и если изобразить ее в пьесе, то слишком тяжелая» 3.

Хорошо, что Чехов не написал такой пьесы, иначе мне пришлось бы играть в ней незавидную роль!

В самом деле, положение мое было в высокой степени нелепым. Навязанный насильно совершенно незнакомому человеку в качестве гостеприимного хозяина и единствен­ного собеседника, я ни в какой мере не годился ни для того, ни для другого. К тому же этим незнакомым человеком, был не кто иной, как Чехов.

Недолго думая, я попросту сбежал от него и, сослав­шись на спешную работу, просидел весь день у себя во флигеле, исподтишка наблюдая в окошко за своим страш­ным гостем.

Вечером Чехов пригласил меня пить чай на террасу. Отказаться было невозможно. После первых неуверенных, нащупывающих собеседника фраз о том, какой налить чай — крепкий или слабый, с сахаром или с вареньем, речь зашла о Горьком. Тема была легкая. Я знал, что Чехов любит и ценит Горького, и со своей стороны не поскупился на похвалы автору «Буревестника». Вскоре я просто зады­хался от междометий и восклицательных знаков.

— Извините... Я не понимаю... — оборвал меня Чехов с неприятной вежливостью человека, которому наступили на ногу. — Вот вам всем нравятся его «Буревестник» и «Песнь о Соколе»... Я знаю, вы мне скажете — политика! Но какая же это политика? «Вперед без страха и со­мненья!» — это еще не политика. А куда вперед — неизве­стно... Если ты зовешь вперед, надо указать цель, дорогу, средства. Одним «безумством храбрых» в политике ни­когда и ничего еще не делалось. Это не только легко­мысленно, это — вредно. Особенно вот для таких петухов, как вы...

От изумления я обжегся глотком чая.

«Море смеялось», — продолжал Чехов, нервно по­кручивая шнурок от пенсне. — Вы, конечно, в восторге!.. Вот вы прочитали — «море смеялось» и остановились. Вы думаете, остановились потому, что это хорошо, художе­ственно. Да нет же! Вы остановились просто потому, что сразу не поняли, как это так: море — и вдруг смеется?.. Море не смеется, не плачет, оно шумит, плещется, сверка­ет... Посмотрите у Толстого: солнце всходит, солнце захо­дит... птички поют... Никто не рыдает и не смеется. А ведь это и есть самое главное — простота...

Длинными пальцами он трогал близлежащие предметы: пепельницу, блюдечко, молочник и сейчас же с какой-то брезгливостью отпихивал их от себя.

Вот вы сослались на «Фому Гордеев а», — продолжал он, сжимая около глаз гусиные лапки морщин. — И опять неудачно! Он весь по прямой линии, на одном герое постро­ен... И все персонажи говорят одинаково, на «о»... Романы умели писать только дворяне. Нашему брату — мещанам, разнолюду — роман уже не под силу. Вот скворешники строить, на это мы горазды. Недавно я видел один такой: трехэтажный, двенадцать окошечек и резное крылечко, а над крылечком надпись: трах! тир!.. Парфенон, а не скворешник!.. Чтобы строить роман, необходимо хорошо знать закон симметрии и равновесия масс. Роман — это целый дворец, и надо, чтобы читатель чувствовал себя в нем свободно, не удивлялся бы и не скучал, как в музее. Иногда надо дать читателю отдохнуть и от героя, и от автора. Для этого годится пейзаж, что-нибудь смешное, новая завязка, новые лица... Сколько раз я говорил об этом Горькому, не слушает... Гордый он — а не Горький!..

...Да не-ет! — отмахиваясь от меня, как от табачного дыма, сердился Чехов. — Вы совсем не то цените в Горьком, что надо. А у него действительно есть прекрасные вещи. «На плотах», например. Помните? Плывут в тумане... ночью... по Волге... Чудесный рассказ! Во всей нашей литературе я знаю только еще один такой, это «Тамань» Лермонтова...

Наступившее молчание свидетельствовало о моем пол­ном ничтожестве. Как утопающий за соломинку, я ухва­тился за «декадентов», которых считал «новым течением в литературе».

Никаких декадентов нет и не было, — безжалостно доконал меня Чехов. — Откуда вы их взяли?.. Во Фран­ции — Мопассан, а у нас — я стали писать маленькие рассказы, вот и все новое направление в литературе. А на­счет декадентов — так это их «Зритель» 4 в «Новом време­ни» так выругал, они и обрадовались. Жулики они, а не декаденты! Гнилым товаром торгуют... Религия, мистика и всякая чертовщина! Русский мужик никогда не был религиозным, а черта он давным-давно в баню под полок упрятал. Это все они нарочно придумали, чтобы публику морочить. Вы им не верьте. И ноги у них вовсе не «блед­ные» 5, а такие же, как у всех, — волосатые.

Разговор снова оборвался. Чехов невкусно, как лекар­ство, глотал остывший чай.

Все, что он говорил, было для меня новым и подавляю­ще неожиданным. Но в самой парадоксальности его сужде­ний чувствовалась какая-то нарочитость. Казалось, он говорил не совсем то, что думал: может быть, из чувства противоречия к тем банальностям, какими я его засыпал, а может быть, просто потому, что был нездоров и не в духе. Во всяком случае, то, что он говорил, никак не вязалось с моим представлением о «великом писателе», которого я мыслил себе в ту пору обязательно либо в образе велича­вого апостола, как Л. Толстой, либо в ореоле пламенного витии, как Герцен и Чернышевский. Чехов же был слиш­ком прост и обыденен.

Я попробовал спорить, но неожиданные реплики Чехо­ва сейчас же сбили меня с толку, я запутался и в отчаянии понес такую ерунду, что самому слушать было стыдно... Но остановиться я уже не мог.

Чехов искоса, с недоброй, застрявшей в усах улыбкой поглядывал на меня и, точно поддразнивая, — так дразнят щенка, чтобы он громче лаял, — поколачивал меня время от времени все новыми и новыми парадоксами:

Ну, какой же Леонид Андреев писатель?.. Это просто помощник присяжного поверенного, которые все ужасно как любят красиво говорить...

Предыдущая главаГлава 86 из 112Следующая глава