Мы помолчали. Затем я рассказал Антону Павловичу о сильном впечатлении, которое произвела на меня только что вышедшая тогда книга Мельшина «В мире отверженных» 4. Мне казалось, что все произведение выиграло бы от большего беспристрастия автора в изображении всякого рода тюремщиков, потому что поступки говорят сами за себя сильнее, чем комментарии к ним.
Что же делать? Ведь нельзя, в самом деле, требовать от человека, который пробыл столько лет в каторге, хладнокровной оценки своих мучителей...
Да, это трудно...
В тот же день вечером я зашел к Чехову попрощаться. Антон Павлович ходил по кабинету взад и вперед и, увидев меня, сказал взволнованным голосом:
Знаете, скверная новость...
А что такое?
Последние известия, что Толстому хуже. Умрет, должно быть. Ведь этакий он колосс в искусстве! Знаете, есть люди, которые боятся делать гадости только потому, что жив еще Толстой. Да, да, да... 5
Потом Чехов снова стал жаловаться на гнетущую тоску, которую на него нагоняет Ялта. Помолчав, он спросил:
Вам нравятся рассказы Горького?
Да. Особенно «Старуха Изергиль».
Он не только писатель, а еще и поэт. Большой поэт...
и какой хороший человек, а между тем многие этого не понимают... — добавил Антон Павлович и прошелся взад и вперед.
Я облокотился на его письменный стол, на котором лежала какая-то рукопись.
Меня интересует, много ли вы перечеркиваете, когда пишете. Можно посмотреть? — спросил я.
Можно.
Я подошел к столу с другого конца. Обыкновенный лист писчей бумаги был унизан ровными, мелкими, широко стоящими одна от другой строчками. Слов десять было зачеркнуто очень твердыми, правильными линиями, так что под ними уже ничего нельзя было прочесть. Мне бросилась в глаза фраза: «Херес был кисловатый, пахло от него сургучом, но выпили еще по рюмке...» 6
Чехов сказал, что готовит этот рассказ для журнала «Жизнь», а потом улыбнулся и добавил:
А рассказ-то совсем не в духе марксистов. Пожалуй, и не напечатают.
Ну, ваше-то все напечатают...
Не помню по какому поводу, мы заговорили о процессе Дрейфуса. Чехов надолго задумался и наконец проговорил глухим баском:
Знаете, вот у Гоголя кто-то выражается: «Это все француз гадит». Так вот и евреи гадят в деле Дрейфуса. Евреи здесь ни при чем. Если бы дело это было не правое, то такой человек, как Зола, не вступился бы. Я как раз в это время был во Франции, — там вся интеллигенция была на его стороне 7.
Мне хотелось бы еще и еще сидеть у Чехова и слушать его полные беспристрастия и правды слова. Но я знал, что ему вредно много говорить и что он ложится рано спать, а потому пожелал всего хорошего.
Чехов всегда настаивал на необходимости для молодого писателя работать как можно больше и однажды сказал мне:
Печатать можно и немного, но писать следует как можно больше. К тридцати годам обязательно нужно определиться: все определялись к этому времени. Исключение составляет Сервантес... Да и невозможно было ему раньше писать, а потом тоже очень трудно, — в тюрьме бумаги не давали 8. Знаете, как нужно писать, чтобы вышла хорошая повесть? В ней не должно быть ничего лишнего. Вот как на военном корабле на палубе: там нет ничего лишнего, — так следует делать и в рассказе...
В апреле 1900 года в наш город приехал Московский Художественный театр. Для глубокой провинции это было огромным событием. Я отправился к зданию театра с целью во что бы то ни стало достать для себя и для жены билеты хоть на «Чайку», которая была анонсирована на 13-е число. С трудом, но места были куплены, и я довольный вышел из кассы. Смотрю, на лавочке, у самого входа в театр, сидит Антон Павлович. Мы поздоровались. Чехов спросил, отчего я так плохо выгляжу. Я ответил, что устал и что у меня было сильное разлитие желчи.
Вы на «Дяде Ване» были? — спросил он.
Нет. Нельзя было достать билета, но на «Чайку» идем.
Что «Чайка»! Нужно непременно, чтобы вы пошли на «Одиноких» Гауптмана, — вот это пьеса! Как бы это сделать?.. Вы Немировича не видали?
Нет.
Ну, пойдем, поищем его.
Вон, в цилиндре ходит. Это он? — спросил я.
Он самый.
Чехов нас познакомил и сейчас же обратился к Немировичу:
Вот что: есть у тебя два билета на «Одиноких»?
Для тебя лично? — недоверчиво спросил Немирович.
Для меня лично.
Посмотрю.
Немирович ушел и скоро вернулся с билетами.
Ну, вот вам — непременно пойдите! — сказал Антон Павлович, передавая мне билеты.
Я не знал, как и благодарить его. Денег у меня уже не было, и купить их сам я не мог бы. Мы прошлись по аллее, возле гостиницы Киста. Я спросил Чехова, что он думает об одном из моих рассказов. Он похвалил.
Чудесный рассказ, отличный рассказ...
Каждый пишущий знает, как болезненно относится автор к мнению дорогих людей. В голосе Антона Павловича мне послышалось желание не по заслугам приласкать меня своим отзывом. Я помолчал и сказал:
Знаете, в вашем «Острове Сахалине» описан один ссыльнокаторжный, бывший персидский принц, который клеит «неуклюжие» конверты. Дальше вы пишете, что поглядели на его работу и сказали: «Очень хорошо», чем доставили ему большое удовольствие. Вот так и со мной... 9
Чехов нахмурился.
Видите ли, то был ссыльнокаторжный и нуждался в ласковом слове, а вы ведь свободный человек...
Антон Павлович сейчас же улыбнулся. Улыбнулся и я от сознания, сколько чуткости и доброты живет в этом человеке.
Вечером мы с женой были на «Одиноких». Впечатление получилось огромное, потрясающее. В антрактах я был или возле Чехова за кулисами, или прислушивался в вестибюле к тому, что говорила публика. Два господина хвалили постановку и негодовали по поводу репертуара: «Дядя Ваня», «Одинокие», «Эдда Габлер» и «Чайка»...
Один из них, с красной, самодовольной физиономией, размахивал руками и вопил:
Помилуйте, помилуйте, что это я вас спрашиваю? Чем это они нас угощают? Черта ли мне в этой самой дека- дентщине?
Я тоже ничего не понимаю. Какая-то чепуха, — ленивым, низким тенором ответил другой.
Я не выдержал и вступил с ними в легкий спор, говоря, что во всех этих пьесах отразились более тонкие чувства новых людей. Увидев потом Чехова, я попросил его объяснить, почему сравнительно образованные господа не реагируют на содержание таких действительно художественных произведений.
Потому что они еще живут в сороковых годах прошлого столетия... — ответил Антон Павлович и потом с укором добавил: — А вы зачем с ними об этих вещах разговариваете?..
«Чайка» прошла с ошеломляющим успехом. Чехов сидел в последнем ряду партера, ноздри его чуть расширялись, и видно было, что он сильно волнуется.
Автора вызывали бесконечное число раз. Наконец он появился на сцене, беспомощный, удивительно скромный, и кланялся немножко боком.
И публика, умевшая до сих пор волноваться лишь за картами, застонала от восторга. Это был необыкновенный день для умственной жизни тогдашнего Севастополя.
В июне я провел в Ялте несколько чудных дней. Трудно их забыть. Как-то вечером я сидел в столовой Чеховых. Чувствовалось искренно, просто и хорошо. Заговорили об «Эдде Габлер». Я сказал, что понимаю всякую месть со стороны женщины, оскорбленной в своих чувствах, — можно убить, можно облить серной кислотой, но сжечь неизданную рукопись, над которой столько работал любимый человек, — как сделала героиня пьесы, — это уж не совсем естественная подлость.
А иметь рукопись большого, серьезного сочинения только в одном экземпляре разве естественно? — спросил Антон Павлович.
Да, конечно. Очевидно, Ибсен не принял во внимание, что такие рукописи редко бывают в одном экземпляре...
Затем разговор стал общим. Говорили об отдельных актерах Художественного театра и об их талантах. После чая Чехов ушел вместе со мною в кабинет. В этот день он много говорил и казался бодрым. Я ловил, а потом, вечером, записал каждое его слово.
Теперь к писателю предъявляются огромные требования, и выбраться из рядовых очень трудно. Мопассан взял мировую славу и известность в области короткого рассказа. Публике все остальное кажется уже повторением и слабым повторением...
Вспомнили о Гаршине.
Гаршин... Что же Гаршин? — сказал Антон Павлович. — Большим талантом его назвать нельзя. «Четыре дня» и «Записки рядового Иванова» — это вещи хорошие, а все остальное наивно.
А «Художники»? — спросил я.
По-моему, очень наивная вещь... Гаршин был чудесный человек и писал в очень выгодное для беллетриста время, — после войны. Книги всегда имеют огромный сбыт и читаются особенно охотно после окончания больших народных бедствий.
Не помню, по какому поводу, разговор перешел на тему о браке.
Счастливы или несчастливы данные муж и жена — этого сказать никто не может. Это тайна, которую знают трое: бог, он иона... — произнес, прищурившись, Чехов.
Позднее мы вдвоем отправились в город. По дороге я сознался, как гнетет меня невозможность издаться так и там, где хотелось бы.
Обождите, обождите! Нужно прежде всего, чтобы вас узнали все свои, — пишущие. Года три обождите...
В следующий раз я совершенно случайно встретился с Чеховым на пароходе, шедшем в Ялту. <...>
После обеда мы подошли к борту. Чехов стал расспрашивать меня, как я распределяю свой день и нью ли водку.
Берегите, берегите здоровье и не пейте каждый день водки. Ничто не тормозит так работы писателя, как водка, а вы только начинаете...
Да я и не пью водки. Меня заедает другое — это вечный самоанализ. Благодаря ему бывали отравлены лучшие моменты...
Отучайтесь от этого, отучайтесь. Это ужасная вещь.
На берегу мы простились.
Дня через два я поехал к Чехову. Он сидел в нише, на своем любимом диване, и показался мне совсем другим человеком, чем на пароходе: желтый, серьезный, как будто сильно тоскующий. Он рассказал мне подробности о смерти скончавшегося 14 августа 1901 года в Ялте писателя Г. А. Мачтета, а потом стал меня расспрашивать о дуэли между лейтенантом Р. и мичманом И., которого знал еще мальчиком. Эта тяжелая драма не только интересовала его,
но и мучила 10.
Видя, что Антон Павлович нервничает, и боясь утомить его, я посидел у него всего минут двадцать.
3-го сентября, по просьбе Чехова, я был у него очень рано, — в 7 часов утра. Я прошел прямо в столовую и увидел здесь Антона Павловича и Евгению Яковлевну, его мать. И по тону голоса и по движениям Чехова было видно, что он чувствует себя лучше. Он много шутил и рассказывал о ялтинских нравах. Перешли к литературным темам. Чехов заговорил о Тургеневе и Достоевском. Было слышно, что сочинения Достоевского производят на него тяжелое впечатление. Имя же Тургенева и заглавия его произведений он произносил другим голосом и с задумчивым выражением на лице.
Однажды Достоевский сделал гадость, почти преступление, и сейчас же пошел к Тургеневу и подробно рассказал ему об этой гадости, с единственной целью причинить боль 11. Ну зачем такие выходки? — с грустью проговорил Антон Павлович.
Мне кажется, Достоевский был нервнобольной человек, а иногда просто психически ненормальный. Ведь сколько он пережил... — сказал я.
Да, его жизнь была ужасна... Талант он несомненно очень большой, но иногда у него недоставало чутья. Ах, как он испортил «Карамазовых» этими речами прокурора и защитника, — это совсем, совсем лишнее. <...>
Насколько я успел заметить, у Чехова не было «богов» в литературном мире. Анализируя всякую человеческую личность, он всегда делал спокойный, замечательно правдивый вывод. Вот это, дескать, его хорошие черты, а вот это — дурные. <... >
Я уверен, что если бы, например, и Л. Н. Толстой сделал худой поступок, то Чехов бы сказал: «Да, это дурно». И если бы последний негодяй сделал хорошее, то Чехов сказал бы: «Да, он поступил хорошо». <... >
15-го сентября 1901 года я снова видел Чехова в Севастополе. Он ехал в Москву и остановился у своего знакомого, г. Ш[апошникова]. Как и всегда, перед поездкой в Москву он был очень весел. Говорили о новой газете. Антон Павлович, между прочим, сказал:
Издавать хорошую газету в провинции может только тот, у кого есть столько денег, сколько требуется, чтобы поставить перед своим домом электрический дуговой фонарь... Иначе говоря, есть деньги, можно издавать газету, а нет — и говорить не о ч е м , — это будет уже не газета, а вырезки...
Когда заговорили о таланте Мопассана, Чехов сказал:
Таланту подражать нельзя, потому что каждый настоящий талант есть нечто совершенно своеобразное. Золота искусственным путем не сделаешь. Поэтому никто и никогда не мог подражать Мопассану. Как бы об этом ни говорили, будет то, да не то...
Как же все-таки формулировать талант? — спросил я.
А никак. Талант есть талант и больше ничего. <... >
Мы снова вышли на платформу.
Как я завидую тому, что вы едете в Москву! — вырвалось у меня.
Да, вам непременно нужно побывать в Москве, и не только побывать, а пожить, — сказал Чехов.
Мария Павловна когда уезжала, то шутила, что Москва, вероятно, представляется мне так же, как и Фера- понту в «Трех сестрах». Помните: «Подрядчик сказывал, будто поперек всей Москвы канат протянут... »
Чехов засмеялся.
Да, да. Вам непременно нужно пожить там. <... >
Как-то в ноябре 1901 года Чехов был в отличном
расположении духа. Говорилось хорошо, мешал только постоянно звонивший телефон. Я вспоминал темы его прошлых рассказов, иногда цитируя их, и между прочим спросил:
Скажите, пожалуйста, когда вам приходится описывать чьи-либо сновидения, чем вы руководствуетесь, своими ли собственными снами или вероятностью того, что
такому-то субъекту может присниться такой именно сон.
Никогда и ни в одном рассказе я не описывал снов...
Позвольте. А в «Учителе словесности», а в «Попрыгунье», а в «Гусеве»?..