— Я, верно, был бы очень хорошим нищим, — говаривал о н , — столько удалось выпросить!
Он гордился тем, что земству все приготовления не обошлись ни копейки — все было «выпрошено у обывателя».
В результате в его ведении был участок в двадцать пять деревень, четыре фабрики и один монастырь — и со всем этим он управлялся один, с помощью фельдшера, который, как он жаловался, без него не мог сделать ни шагу и «считал его начальством».
Он разъезжал по деревням, принимал больных, читал лекции, как бороться с холерой, сердился, убеждал, горел этим — и писал друзьям: «Пока я служу в земстве — не считайте меня литератором» 22. Но, конечно, не писать он не мог. Он возвращался домой измученный, с головной болью, но держал себя так, будто делал пустяки, дома всех смешил — и ночью не мог спать или просыпался от кошмаров.
Когда приходилось — он и меня лечил. У меня хранится рецепт его... Все его врачебные советы были необычайно просты и разумны. Он следил за всеми новыми достижениями медицины, они увлекали его. Высоко ставил доктора Хавкина, боровшегося с чумой, возмущаясь тем, что у нас его никто не знает, тогда как вся Европа оценила его
Не раз он говорил мне: «Изучайте медицину, дружок, — если хотите быть настоящей писательницей. Особенно психиатрию. Мне это много помогло и предохранило от ошибок».
Часто в Москве в то время мне приходилось слышать: «Чехов не общественный деятель». Но это было более чем близоруко. Его все возрастающая литературная слава как- то заслоняла от публики его общественную деятельность, а кроме того, он сам никогда не распространялся о ней. Но это было глубоко неверно.
Я не могу в беглом очерке подробно останавливаться на всем, что делал А. П., но хочу все же вспомнить некоторые полосы его жизни.
В 1890-м году он по доброй воле и на свои более чем скромные средства отправился на Сахалин. Вопрос каторги мучил его. «Ее надо видеть, непременно видеть, изучать самому, — говорил о н . — Сахалин не может быть не нужен для того общества, которое ссылает туда тысячи людей
24
и тратит на него миллионы» .
Он пробыл на Сахалине два месяца и имел терпение сделать перепись всего сахалинского населения — сам, единолично. Объездил все поселения, заходил во все избы, говорил с каждым. Употребляя карточную систему, записал больше десяти тысяч поселенцев. Мой почтенный друг А. Ф. Кони говорил мне, что книга эта произвела на него потрясающее впечатление как своим фактическим материалом, так и тем страстным, негодующим отношением к ужасам Сахалина, которое чувствуется в этой книге 25. В результате на Сахалин было обращено внимание: там начали строить приюты, ясли, школы и т. д., а главное — была отменена система наказания плетьми, потрясшая Чехова до того, что он и после часто видел во сне эти ужасные сцены и просыпался в холодном поту.
Дальше: в 1892 году в России был голод. Многие губернии были объявлены «пострадавшими от неурожая» — официальное название голода. Особенно пострадали губернии Нижегородская и Воронежская. У Чехова был приятель в нижегородском земстве. А. П. организовал широкую подписку и в суровую зиму отправился туда 26 Там он устраивал столовые, кормил крестьян, делал что только мог. Между прочим: голодавшее население или продавало за бесценок скот, который нечем было кормить, или убивало его, тем самым обрекая себя еще на голодный год. Чехов организовал скупку лошадей на местах и прокорм их на общественный счет с тем, чтобы весной раздать безлошадным крестьянам.
Живя в Мелихове, он все время выискивал, что бы сделать для крестьян. Его выбрали в земские гласные серпуховского земства, и он очень серьезно относился к своим обязанностям. Ушел с головой в вопросы народного образования и здравоохранения. Ему обязаны школами Талеж, Новоселки и Мелихово. Он сам наблюдал за стройкой, закупал материалы, делал сметы и чертежи. Принимал деятельное участие в постройке земской больницы, добился проведения шоссе от Лопасни до Мелихова, строил в деревнях пожарные сараи и пр.
Но своим уездом он своей деятельности не ограничивал. Он, можно сказать, явился основоположником библиотеки в своем родном городе Таганроге. Начал с того, что всю свою большую прекрасную библиотеку, собранную за многие годы, пожертвовал городу, оставив себе только книги для личного пользования. Не удовольствовавшись этим, вошел в контакт с таганрогским городским головою Иорда- новым и взял на себя постоянное пополнение библиотеки. Скоро она стала одной из лучших в провинции; он отправлял туда целые транспорты книг, как купленных им на свои средства, так и «выпрошенных» у знакомых авторов, издателей и редакторов. По его мысли, стало формироваться при библиотеке нечто вроде справочного бюро, где каждый мог бы найти ответ на все вопросы — начиная от распоряжений правительства и кончая новостями искусства, — широко помогая читателю в любых отраслях знания, истории, медицины и пр. Но тут же он писал Иордано- ву: «Только никому не говорите о моем участии в делах библиотеки: не люблю, когда треплют мое имя» 27.
Интересовался он и таганрогским музеем, подавал советы относительно «его устройства и пополнения», а будучи в Париже, специально познакомился с знаменитым скульптором Антокольским, чтобы заказать ему статую Петра I для постановки памятника в Таганроге, и сам выбирал место для этого памятника.
Несмотря на эту кипучую деятельность, он в Мелихове написал многие из самых значительных своих произведений. Тут, например, он написал: «Соседи», «Палата № 6», «Мужики», «Рассказ неизвестного человека», «Бабье царство», «Черный монах», «Володя большой и Володя маленький», «Три года», «Ариадна», «Дом с мезонином», наконец, «Чайка» и пр. и пр.
Писал он, запершись у себя, а наработавшись, выходил в хорошем расположении духа, с обычной шуткой для каждого. О том, что пишет, говорил мало. Так разве скупо поделится названием того рассказа, который пишет в это время, и содержанием в двух словах: «Пишу о докторе, который галлюцинирует... » Или вынет свою записную книжку и прочтет какое-нибудь поразившее его название станции или имя вроде «Розалия Аромат». Какую-нибудь черточку (как у Тригорина: «Гелиотроп, приторный запах, вдовий цвет — упомянуть при описании летнего вечера») или услышанную на пароходе фразу (позже попавшую в «Ариадну»): «Жан, твою птичку укачало...» и прибавит серьезно:
Вот, кума, когда я выдам вас замуж за Е[жо]ва, вам так надо будет с мужем разговаривать...
Кумой А. П. стал звать меня после того, как мы с ним крестили дочку у его соседа Шаховского. Он при этом уверял меня, что нарочно со мной крестил, а то я непременно заставила бы его жениться на мне. (В то время браки между кумовьями были запрещены.) И объяснял, что нам никак нельзя жениться — потому что он писатель, а я писательница, и мы «непременно стали бы грызться».
Он вообще очень дразнил меня, но поддразнивание его было так добродушно, что обижаться на него нельзя было, и я первая от души смеялась, особенно так как знала, что А. П. дразнит только тех, к кому он относится хорошо. Больше меня он дразнил, кажется, только Лику.
Он поставил у себя на камине мой портрет в бальном платье и с веером и на нем написал: «Lisez Schepkin-Cou- pernic!» («Читайте Щепкину-Куперник!») — в подражание А. И. Урусову, знаменитому адвокату и литературному критику, который так обожал Флобера, что, когда у него попросили для благотворительного сборника автограф — написал по-французски под своим портретом: «Lisez Flaubert!» («Читайте Флобера!»)
Звал меня «великая писательница земли русской», «маститый беллетрист» и т. п. Еще прозвал он меня «Татьяна Е-ва» — по фамилии одного из своих знакомых журналистов, кажется, очень невзрачного на вид (я так никогда его и не видала), и грозил выдать за него замуж.
Один из любимых его рассказов был такой: как он, А. П., будет «директором императорских театров» и будет сидеть, развалясь в креслах «не хуже вашего превосходительства». И вот курьер доложит ему: «Ваше превосходительство, там бабы с пьесами пришли! (вот как у нас бабы с грибами к Маше ходят)».
Ну, пусти! — И вдруг — входите вы, кума. И прямо мне в пояс. — Кто такая? — «Татьяна Е-ва-с!» — А! Татьяна Е-ва! Старая знакомая! Ну так уж и быть: по старому знакомству приму вашу пьесу.
Как-то раз А. П. затеял писать со мной вдвоем одноактную пьесу и написал мне для нее первый длинный монолог. Пьеса должна была называться «День писательницы». Монолог заключал множество шуток в мой огород и начинался так:
Я — писательница! Не верите? Посмотрите на эти руки: это руки честной труженицы. Вот — даже чернильное пятно! (У меня всегда было чернильное пятно на третьем пальце — пишущей машинкой я еще не пользовалась... )
Почему-то я запомнила это начало, запомнила, как писательница, изнемогающая от суеты, поклонников и работы, мечтает уехать в деревню: «Чтобы был снег... тишина... вдали собаки лают — и кто-то на гармошке играет — а-ля какой-нибудь Чехов... »
Я не успела дописать свою часть, как эта тетрадка у меня куда-то пропала, а с ней и писанный чеховской рукой монолог. Тогда я даже не пожалела об этом — как-то не думалось, что придет время, когда каждую написанную им строку будут собирать и прятать бережно: а был он просто милый А. П., шутивший со мной так весело...
Помню — раз как-то мы возвращались в усадьбу после долгой прогулки. Нас застиг дождь, и мы пережидали его в пустой риге. Чехов, держа мокрый зонтик, сказал:
Вот бы надо написать такой водевиль: пережидают двое дождь в пустой риге, шутят, смеются, сушат зонты, в любви объясняются — потом дождь проходит, солнце — и вдруг он умирает от разрыва сердца!
Бог с вами! — изумилась я. — Какой же это будет водевиль?
А зато жизненно. Разве так не бывает? Вот шутим, смеемся — и вдруг — хлоп! Конец!
Конечно, он этого «водевиля» не написал.
Самая его жестокая шутка была такова. В Мелихове бродили «по наивному», как его называл Чехов, двору — голуби кофейного цвета с белым, так называемые египетские, и совершенно такой же расцветки кошка. А. П. уверил меня, что эти голуби произошли от скрещения этой кошки с обыкновенным серым голубем.
В то время в гимназии естественной истории не преподавали, и я в ней была совершенный профан. Хотя это и показалось мне странным, но не поверить такому авторитету, как А. П., я не решилась, и, возвратясь в Москву, рассказала кому-то о замечательных чеховских голубях. Легко себе вообразить, какой восторг это вызвало в литературных кругах и как долго я стыдилась своего невежества.
Самыми веселыми часами в Мелихове были трапезы, к которым А. П. выходил всегда в хорошем расположении духа, приветливый и ласковый. Он не выносил на люди ни своих бессонных ночей, ни сосредоточенности творческих часов. Шутил, смеялся и был радушным хозяином. Звал обедающих «к мутному источнику» — это выражение вошло в обиход и имеет свою историю. Как-то Павел Ег. ездил со мной в воскресенье в церковь; деревенский батюшка говорил крестьянам проповедь, которая очень понравилась ему; вернувшись, он сказал:
Вот, Антон, ты никогда в церковь не ходишь, а какую батюшка хорошую проповедь сказал — приятно было слушать!
А. П. серьезно, но со смеющимися глазами попросил меня рассказать ему содержание проповеди — «что в ней так понравилось папаше?».
Проповедь гласила приблизительно следующее: «Что бы вы сказали, — обращался батюшка к прихожанам, — если бы вы увидели путника, томимого жаждой, и рядом с ним два источника — один прозрачно чистый, другой же мутный и загрязненный, и вдруг путник для утоления жажды пренебрегает чистым источником и утоляет свою жажду из мутного? Вы бы назвали его неразумным! Но не то же ли самое делаете и вы, когда в праздничный отдых свой, вместо того чтобы идти к чистому источнику церковной службы, душеспасительного чтения — отправляетесь в кабак и там напиваетесь?..» и т. д. (Это было еще до введения государственной монополии на водку — и такие проповеди поощрялись, тогда как впоследствии они были запрещены... )
А. П. выслушал и, почтительно похвалив проповедь, сказал:
Ну, а теперь пойдемте к мутному источнику, ибо по берегам его растут великолепные соленые грузди!
С тех пор выражение это и получило право гражданства.
После обеда обыкновенно начиналась игра с собаками. В доме жили две таксы, любимицы А. П.: коричневая Хина Марковна, которую он звал страдалицей (так она разжирела) и уговаривал «лечь в больницу»: «Там-ба-б вам- ба-б полегчало-ба-б!» — и Бром Исаич, о котором А. П. говорил, что у него глаза Левитана: и действительно, у него были скорбные, темные-темные глаза.
Любимая игра была дразнить собак моим собольком, которого я носила на шее. Собаки сходили с ума и лаяли, прыгая кругом него. Мне надоел шум, да я и боялась за судьбу моего соболька, и я спрятала его. После этого стало меня удивлять, что собаки так же яростно лаяли, как только А. П. укажет им на сигарную коробку, стоявшую на камине. Так и заливаются, так и рвутся к коробке! Оказалось, что А. П. потихоньку стащил моего соболька из комода и спрятал его в эту коробку.
Шутки иногда сменялись и серьезными разговорами. А. П. делал мне кое-какие указания — так деликатно; он умел к чужому, даже самому скромному творчеству подходить с интересом и глубоким внутренним сочувствием. Как-то, помню, по поводу одной моей повести он сказал мне:
— Все хорошо, художественно. Но вот, например, у вас сказано: «и она готова была благодарить судьбу, бедная девочка, за испытание, посланное ей». А надо, чтобы читатель, прочитав, что она за испытание благодарит судьбу, сам сказал бы: «бедная девочка»... или у вас: «трогательно было видеть эту картину» (как швея ухаживает за больной девушкой). А надо, чтобы читатель сам сказал бы: «какая трогательная картина... » Вообще: любите своих героев, но никогда не говорите об этом вслух!
Особенно советовал мне А. П. отделываться от «готовых слов» и штампов, вроде: «ночь тихо спускалась на землю», «причудливые очертания гор», «ледяные объятия тоски» и пр. И шутливо угрожал мне, что если в моих стихах встретятся «звездочки» или «цветочки», то он выдаст меня замуж за Е-ва.