К книге
А. П. Чехов в воспоминаниях современниковСтраница 31
28%
Страница 31
31

Тогда начиналась японская война, и мне очень хотелось сделать что-нибудь в пользу раненых. Я была возбуждена, полна энергии, а мне некуда было приложить свои силы.

Тогда я задумала издать сборник. Знакомых писателей у меня было много, и со многими у меня были хорошие отношения. Для печатания книги я надеялась на Сергея Николаевича. Я мечтала, что и материал и издание будут непременно очень хороши, а мне все обойдется чуть не даром. Значит, моя помощь одной моей работой и хлопота­ми принесет немало денег.

Прежде всего я написала Чехову.

Он ответил, что в настоящее время у него нет ни одной подходящей рукописи и что он вообще моей затее не со­чувствует. «Если Вы не прочь выслушать мое мнение, то вот оно: сборники составляются очень медленно, туго, портят составителю настроение, но идут необыкновенно плохо. Особенно сборники такого типа, как Вы собираетесь издать, т. е. из случайного материала. Простите мне, ради бога, эти непрошеные замечания, но я бы повторил их пять, десять, сто раз, а если бы мне удалось удержать Вас, то я был бы искренно рад. Ведь пока Вы работаете над сборни­ком, можно иным путем собрать тысячи, собрать не посте­пенно, через час по столовой ложке, а именно теперь, в горячее время, пока не остыло еще желание жертвовать. Если хотите сборник во что бы то ни стало, то издайте небольшой сборник ценою в 25—30 коп., сборник изрече­ний лучших авторов (Шекспира, Толстого, Пушкина, Лермонтова и пр.) насчет раненых, сострадания к ним, помощи и пр., что только найдется у этих авторов подходя­щего. Это и интересно, и через 2—3 месяца можно уже иметь книгу, и продается очень скоро. Простите за советы, не возмущайтесь. Кстати сказать, в настоящее время печа­тается не менее 15 сборников...»

Это он писал 7 февраля; а 14 февраля:

«Мн. Лидия Алексеевна. Завтра уезжаю я в Ялту. Если вздумаете написать мне, то я буду Вам очень благодарен.

Если Вы не издаете сборника, если так решили, то я очень рад. Редактировать и править сборники беспокойно, утомительно, доходы же обыкновенно невелики, часто убытки. По-моему, лучше всего напечатать в журнале свой рассказ, а потом гонорар пожертвовать в пользу Красного Креста.

Простите, я замерз, только что вернулся из Царицына (ехал на извозчике), рука плохо пишет, да и укладываться нужно. Всего Вам хорошего, главное будьте веселы, смот­рите на жизнь не так замысловато; вероятно, на самом деле она гораздо проще. Да и заслуживает ли она, жизнь, кото­рой мы не знаем, всех мучительных размышлений, которы­ми изнашиваются наши российские умы, — это еще вопрос. Крепко жму руку и шлю сердечное спасибо за письмо.

Будьте здоровы и благополучны.

Преданный А. Чехов».

Сотни раз перечитывала я это письмо. Откуда это новое настроение Антона Павловича? «Жизнь проще, не стоит мучительных размышлений... » И мне казалось, что он горько, презрительно улыбается, оглядываясь в прошлом на себя. Не так жил, не так думал и чувствовал. Пропала жизнь!

В. H. ЛАДЫЖЕНСКИЙ

В СУМЕРКИ

Дорогой памяти А. П. Чехова

В свежий осенний день, усталый, я возвращался домой по степи. Поблекшая трава изредка дрожала от набегавше­го ветерка, и казалось, что ей было холодно, страшно холодно. Впереди, в овраге, вилась безыменная речка и на изгибах блестела стальной, холодной чешуей, в которую некому уже было глядеться: сторожевые камыши умерли, далекая синева неба помутнела в наступавших сумерках, а одинокая речка шла вперед, как путник, перед которым нет никакой цели. И я шел вперед, замедляя от усталости шаг, и холодное одиночество вместе с надвигавшимися сумерками охватывало меня все больше и больше. Глазу не на чем было остановиться в пустой и неприютной степи с ее дрожавшей травою. Вдруг где-то далеко, далеко что-то застучало и смолкло, и я долго прислушивался к умирав­шим в воздухе звукам. Потом опять застучало, и похоже было на то, что кто-то колотит по застывшей земле палкой. Я остановился и стал вглядываться. Что-то большое с не­уловимыми очертаниями надвигалось на меня по дороге, а стук переходил в ровный и непрерывный грохот.

«Да это кто-то едет на телеге», — сообразил я и посторо­нился.

Мужик в рваном полушубке ехал, стоя на телеге, и размахивал концами вожжей, которые тяжело шлепались по бокам его потной клячонки. Он гнал куда-то в степь, торопясь, и неизвестно зачем, поравнявшись со мной, крикнул:

— Держись, барин!

И опять я слушал, как умирал стук в пустой степи, и смотрел, как обрывки туч, все время заслонявшие уга­савшее солнце, в недосягаемой вышине гнались за исчез­нувшим в степи мужиком. Стук наконец замолк, и стало почему-то еще неприютнее... Я прибавил шагу. Слава богу, недалеко и дом. Вот и роща на краю оврага. Но какая она теперь угрюмая, суровая и строгая со своими полуобва­лившимися листьями! Здесь, внизу, тихо, так тихо, как в покинутом храме, и только вверху идет сдержанный, точно негодующий ропот. Я присел на завалинке лесной избушки рядом со стариком караульщиком. Старик смот­рел куда-то вдаль, в степь, и молча жевал сморщенным, беззубым ртом. Долго сидели мы молча, и каждый был занят своими, совсем чужими друг другу мыслями. Вдруг на самом краю горизонта, прорвав тучи, вспыхнуло солнце. Холодное, умиравшее, как все кругом, оно на несколько минут бросило яркие блики на степь, а в роще над нашими головами, как живое, зашевелилось червонное золото листьев. На противоположном берегу оврага осветилось село; стали видны и высокие журавли колодцев, и лохма­тые, почерневшие от дождя и времени крыши изб, и кучи свежей соломы на гумнах. Женский визгливый голос запел было песню, но скоро оборвался, точно конфузясь. И солнце погасло... О, какой холодный, жуткий мрак наступил сразу! Исчезли очертания села, оврага и рощи, и мрак торжество­вал свою победу в пустой, холодной, неприютной степи.

Скучно, дедушка! — проговорил наконец я.

Что за скука. Кака така скука! — отвечал он, не­сколько помолчав. — Кончилось наше времечко, на полати пора на всю зиму — вот что. Только бедно больно везде, ах как бедно! Бедность, ну и, известно, грязь, вонь и все такое. Бедно, а ты говоришь — скука!

Мы еще посидели немного, и я побрел в свой пустой, одинокий дом, торопясь к уютному свету рабочей лампы. Но не спорилась у меня в этот вечер работа, и не мог я к ней приковать своих мыслей...

С фотографической карточки на письменном столе глядит на меня твое лицо, — милый, дорогой, ушедший навсегда друг. В моей памяти живы и всегда будут жить твои речи, твой короткий смешок и выражение твоих глаз — то грустных и тоскующих, то вспыхивающих искра­ми могучего, непобедимого юмора. Ты любил жизнь и ушел из нее, как яркий солнечный луч. Встретив сумерки жизни, ты осмыслил их и воплотил в неувядающих образах. Но как ты верил, как мы все верили в твой призыв к жизни, краси­вой, изящной и умной! Ведь она придет же к нам, эта жизнь! И, угасая на далекой чужбине, недаром же ты сравнивал чужую жизнь с своей родной, недаром твоя умиравшая мысль билась такой горячей, страстной лю­бовью к родной стороне. Только зачем, зачем так рано красивые цветы, лавровые венки и венки из вишневых листьев, сорванные и сплетенные для тебя твоей родиной, достались твоей могиле?.. С фотографической карточки на письменном столе глядит на меня твое лицо, милый, доро­гой друг... Я по-прежнему, но теперь уже мысленно, беседую с тобой, и тихо теплится моя одинокая рабочая лампа. А за окном уже давно кончились сумерки и стоит молчаливая, холодная ночь. И мне кажется, что я разгадал ее думы: она ждет. Ей страстно хочется одного — рассвета и солнца, яркого, горячего солнца...

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ОБ А. П. ЧЕХОВЕ

О Чехове можно писать очень много. Следовало бы припоминать каждую его яркую мысль, останавливаться на каждом значительном выражении, чтобы облегчить этим работу его будущего биографа при восстановлении этой огромной фигуры в нашей жизни и литературе. Настоящие заметки не претендуют на это. В них мне хотелось отметить только некоторые и притом общие черты того целостного впечатления, которое всегда производил на меня почивший художник.

Познакомился я с А. П. Чеховым в Петербурге, сколько припоминаю, в самом конце восьмидесятых годов 1. В ту пору собирался кружок молодых начинающих писателей у А. Н. Плещеева, в его небольшой квартирке на Спасской площади. А. Н. Плещеев, тогда уже старик, бившийся с материальной нуждой, — это было еще до получения им наследства, — оставался, тем не менее, идеалистом в самом хорошем значении этого слова. Работал он тогда в журнале «Северный вестник» вместе с покойным Н. К. Михайлов­ским. По вечерам на его гостеприимный огонек собирались молодые писатели и особенно поэты, которым он покрови­тельствовал и выводил их в литературный свет, и здесь до поздней ночи раздавались бесконечные споры и лились горячие речи. Чаще других, кажется, кроме меня, бывали в эту пору у Плещеева — Мережковский, Баранцевич, проф. Фаусек, тогда еще готовившийся к кафедре, и прия­тель маститого хозяина — тоже маститый поэт —

П. И. Вейнберг. Посещали Плещеева и артисты, и в юной компании начинающих поэтов часто можно было встретить Стрепетову, Пасхалову, Свободина и Давыдова. Хорошее это было время, время молодых, горячих споров и надежд, имеющих свойство окрылять только юность да хозяина, которому суждено было донести душевную молодость до гроба. Вот здесь-то в один из зимних вечеров привелось мне встретиться и познакомиться с А. П. Чеховым. Молодой и красивый, с прекрасными задумчивыми глазами, он на меня с первого же раза произвел неотразимое, чарующее впечатление. Он жил тогда в Москве и приезжал ненадолго в Петербург по зимам, где на сцене шли его водевили, а в «Новом времени» печатались его рассказы. Это был период его художественной деятельности, когда знакомое в литературной среде имя Антоши Чехонте уступало уже в широкой публике первым лучам славы имени Антона Чехова: помню, изданные Сувориным «Хмурые люди» и «Пестрые рассказы» как раз в это время производили сенсацию 2. По обыкновению мы и в этот раз засиделись до поздней ночи и говорили о литературе и общественной жизни. Чехов показался мне малоразговорчивым, каким он и был на самом деле. Говорил он охотно, но больше отвечал, не произнося, так сказать, монологов. В его ответах про­скальзывала иногда ирония, к которой я жадно прислуши­вался, и я подметил при этом одну особенность, так хорошо памятную знавшим А. П. Чехова: перед тем, как сказать что-нибудь значительно-остроумное, его глаза вспыхивали мгновенной веселостью, но только мгновенной. Эта весе­лость потухала так же внезапно, как и появлялась, и острое замечание произносилось серьезным тоном, тем сильнее действовавшим на слушателя. Вышли мы вместе на улицу уже после ужина. Над Петербургом стояла тихая и мягкая зимняя ночь. Нам было по дороге, и мы шли, продолжая разговор этого вечера на общественные и литературные темы. Чехов говорил о необходимости настроения в сти­хотворениях. Говорил он волнуясь и повторял, что желал бы быть понятен. Смысл его речи был тот, что вся жизнь целиком может давать содержание для художественной работы, которая характеризуется правдивостью настроения изображаемого.

— Я же ничего сегодня и не отрицал в нашем литера­турном споре, — сказал он и, остановившись, прибавил: — Только не надо нарочно сочинять стихи про дурного городового! Больше ничего.

Мы пошли дальше вдоль тихой и пустынной улицы...

Через несколько дней встретились мы на Николаевском вокзале как старые знакомые, совсем по-приятельски. С Чеховым легко было и знакомиться и дружиться: до такой степени влекла к нему его простота, искренность и впечатление (я не умею иначе выразиться) чего-то свет­лого, что охватывало его собеседника. Мы ехали вместе в Москву, весело разговаривая, выходили на станциях и, шутя, пытались по внешнему виду определять обществен­ное положение и характер пассажиров. Дорогой Чехов уговаривал меня поехать с ним в далекое путешествие. Он собирался тогда на Сахалин, и с каким увлечением говорил он о возможности видеть чужие, малознакомые фантасти­ческие страны — Индию и Японию. Вернуться предпола­гал он через всю Сибирь, представлявшую, по тогдашнему времени, тоже неведомую землю. Особенно сильно интере­совала его все-таки каторга.

Ее надо видеть, непременно видеть, изучить самому. В ней, может быть, одна из самых ужасных нелепостей, до которых мог додуматься человек со своими условными понятиями о жизни и правде, — говорил он.

И уже потом, много лет спустя, в Мелихове, интересу­ясь громким и запутанным уголовным процессом Тальмы в Пензе 3 и расспрашивая меня о вероятности преступле­ния обвиненного, Чехов говорил грустно:

И вот сидит он теперь на Сахалине — скучный и унылый, и у него вечная изжога от сырого и дурно пропе­ченного хлеба, — кому это нужно!

Мне было жаль и досадно до боли, что я не мог согла­ситься на предложение Чехова. Обаятельная личность товарища по путешествию, возможность смены впечатле­ний и настроений, широкая задача путешествия, которую ставил себе Чехов, — все звало меня с ним... Но для меня начиналась в это время пора земской деятельности, и иные надежды и ожидания призывали меня...

Расстались мы в Москве, где я пробыл несколько дней и познакомился с милой и приветливой семьей Чехова. Мы вместе посещали редакции знакомых журналов; при по­средстве Чехова я приобрел несколько новых и милых знакомств, чувствуя, как с каждым днем его обаяние как человека захватывает меня все больше и больше. Через несколько дней я уехал в глухую провинцию, унося в душе искреннюю, дружескую привязанность к одному из самых милых людей, которых я когда-либо встречал, и находясь под впечатлением его огромного таланта. И когда на другой день полупустой и холодный вагон громыхал по пустой и холодной степи, я ни о чем другом не мог думать, как об этом человеке.

Прошло много времени. Мы встретились опять в Москве, уже после путешествия Чехова на Сахалин. Меся­ца два провели мы, постоянно встречаясь. Мы вместе бывали в театрах и у многочисленных знакомых, сошлись и подружились окончательно, с неизбежным и традици­онным брудершафтом. По-прежнему Чехов был молчали­вым и необыкновенно скромным человеком, несмотря на свою известность.

Предыдущая главаГлава 31 из 112Следующая глава