К книге
Филэллин (с разделением на главы)Афины. Шарль-Антуан Фабье. Дневник инсургента Декабрь 1826 г
88%
Афины. Шарль-Антуан Фабье. Дневник инсургента Декабрь 1826 г
57

Меня не интересовало, как турки о нас узнали. Случайность, измена, чья-то неосторожность – не всё ли равно? Важно было, как поведут себя те полтораста бойцов, которых я оставил на полпути от Фалерона к Афинам. Пока что они не подавали признаков жизни. Перестрелка продолжалась, но по вспышкам выстрелов я понимал, что на огонь турок отвечают люди, оставшиеся со мной.

Цикурис сорвал с головы тюрбан и отшвырнул его прочь. Так же поступили другие офицеры, Чекеи и окружавшие его филэллины. Я последовал их примеру, жалея, что не догадался сделать это первым. Жест был выразительнее, чем слова. Он означал, что маскировка нам больше не требуется, перед лицом врага мы принимаем свое истинное обличье.

Вокруг меня закипало почти незаметное, но безостановочное движение. Солдаты медленно перемещались внутри ими же образованной сферической фигуры со мной самим в центре. Я знал, что в ближайшие минуты это вращение ускорится, сфера разломится на множество частей и центробежная сила начнет выбрасывать их в том направлении, куда мне меньше всего хотелось идти. Наступал момент, когда слитная людская масса распадается на атомы. До настоящей паники было еще далеко, но моя власть над солдатом слабела с каждой секундой.

Зиму полк простоял в Афинах, мои люди изучили город. Не понадобилось ни сходок, ни обмена мнениями, чтобы в трех сотнях голов родилась одна мысль: нужно уходить на Акрополь, пока турки не перекрыли последний оставшийся нам путь к спасению. У меня был единственный способ удержать полк в повиновении – возглавить общий порыв, противиться которому всё равно не в моих силах, но я медлил. Криезотис доставил осажденным и порох, и провиант, а у нас был только трехдневный запас продовольствия для себя, причем половину мы уже съели. Три с лишним сотни бойцов укрепят гарнизон Акрополя; столько же новых едоков ускорят его капитуляцию. Вину за это возложат на меня, заодно припомнят, как с подходом Кутахьи к Афинам я увел полк из города. Всё сделанное мной в Греции будет перечеркнуто и забыто, или перетолковано под таким углом, будто я всегда действовал в ущерб греческой свободе.

Через тот же подземный ход на Акрополь могло попасть и продовольствие, но сразу доставить большой запас – сложнейшая операция вроде той, что мы провели сегодня. Вряд ли в ближайшее время кто-то способен ее повторить, да и турки после сегодняшней ночи усилят караулы. Если же таскать муку и солонину мелкими партиями, то или добровольцы устанут от постоянного риска, или в конце концов их выследят, и тогда лаз снова будет засыпан.

Я последовательно излагаю свои мысли, но это просто дань условностям, принятым при ведении дневника. Никаких мыслей, способных облечься в слова и выстроиться в порядке возрастания или убывания их значимости, у меня не было; были вспыхивающие в мозгу огненные точки разной степени накала, потухающие раньше или позже в зависимости от того, насколько ярко рисовался мне тот или иной вариант дальнейшего и как долго я его рассматривал. Я искал выход в обстоятельствах, когда выхода нет.

Рискнуть и попробовать пробиться к морю?

Допустим, я отдам такой приказ. Кто за мной пойдет? Филэллины, и то не все, часть офицеров и полсотни солдат.

Да, мы погибнем с честью, но остальные уйдут на Акрополь – и через месяц-другой, шатаясь от голода, сдадутся на милость Кюхин-паши. Не честнее ли мне одному вернуться к подземному ходу? Сколько-то мешков с порохом там еще осталось. Бросить на них огонь, дождавшись, когда турки меня окружат… В доли секунды представилось, как Сюзи прочитывает в “Times”, что полковник Фабье доставил осажденным на Акрополе грекам запас пороха и взорвал себя, чтобы избежать плена.

Те полтораста человек, что остались на полпути к Акрополю, по-прежнему не подавали признаков жизни. Наши сторожевые заслоны отступили, а турки не хотели до рассвета ввязываться в беспорядочный бой среди кустов и камней, и, видимо, как и я бы поступил на их месте, выжидали, чтобы сначала на удобной позиции отбить наши попытки прорваться к морю, а уж потом атаковать самим. Сильнейший предпочитает сражаться при свете дня.

Я почувствовал, как движение солдатской массы, раньше замкнутое внутри самой себя, стало направленным вовне. У меня не было иного выбора, кроме как стать ее частью. Свидетели подтвердят, что я не приказывал уходить на Акрополь, и вынужденно присоединился к полку, не желая оставлять его без руководства. Сулиоты и люди из роты Цикуриса во главе с ним самим плечами и ружейными ложами расчистили мне путь в уплотнившемся на узкой дороге людском потоке. Власть, соединенная с силой, пока еще действовала, сама по себе – нет. Вперед вырвались самые наглые. Мы с Чекеи и десятком филэллинов оттеснили их и пошли пусть не первыми, но в первых рядах. Не отходивший от меня Костандис увязался за мной, Мосцепанов – за ним.

Рассвет был не за горами, но со стороны Афин ни один петух не возвестил о его приближении. Всем им турки давно свернули шеи. Немногие оставшиеся в городе жители затаились по домам, разбуженные пальбой и шумом выходящей на улицы армии Кюхин-паши. Слышно было, как его конница движется к северному склону. Он не подозревал, что нас там уже нет.

При моей худобе ночью я мерз, а теперь, щеками и лбом ощущая ледяной ветер, воспринимал его как нечто внешнее, не имеющее отношения к моему телу. Шли быстро, временами переходя на бег, но светлело еще быстрее. На повороте к южному склону я еще издали увидел над воротами цитадели, они же – вход на Акрополь, средневековое укрепление, задолго до турок построенное в Пропилеях кем-то из владевших Афинами каталанских или французских баронов. Верх его квадратной башни обрисовался на фоне сереющего неба. Турецкие начальники, сторожившие нас на пути к Фалерону, вот-вот должны были обнаружить наше исчезновение и броситься в погоню, но мы находились почти у цели.

Земля под ногами сменилась каменными плитами. Начинался подъем. Мы вступили на заключительный отрезок дороги к крепостным воротам, как вдруг шедшие передо мной остановились и попятились назад, тогда как я и моя свита продолжали идти с прежней скоростью. Всё произошло в мгновение ока: наша группа, с двух сторон обтекаемая встречными потоками, выдвинулась вперед, и с оборвавшимся сердцем я понял, что случилось то, о чем мы с Чекеи старались не говорить и даже не думать, чтобы не будить дремлющий во мраке ужас: прямо перед нами, шагах, может быть, в двадцати, дорогу перегораживали шеренги солдат с изготовленными к бою ружьями. В глаза кинулись родные французские мундиры. В Макрийском заливе я видел их на арабах Ибрагим-паши. На левом фланге их ощетинившийся штыками плотный строй упирался в подножие скалы, справа уходил вниз и терялся в предутреннем тумане.

Оцепенев, я ждал залпа, но услышал, как кто-то по-французски выкликает мое имя: “Фабье! Полковник Фабье, отзовитесь! Я знаю, что вы здесь!”

“Молчи! – шепнул Чекеи. – Отзовешься, они тебя прикончат и возьмутся за нас”.

По его знаку сулиоты заслонили меня собой. Я раздвинул двоих ближайших и шагнул навстречу судьбе. Она явилась мне в образе невысокого широкогрудого человека в фуражке и простом военном сюртуке без эполет. В том же аскетичном костюме, какой может позволить себе обладатель абсолютной, не нуждающейся ни в каких подтверждениях власти, он стоял на причаленной к берегу галере в канун Ураза-байрам, но теперь расстояние между нами было гораздо меньше. Уже достаточно рассвело, чтобы я мог разглядеть его лицо. В нем читались ум и энергия, но то и другое было припорошено чем-то третьим, чему я не умел найти имени и что не позволяло приложить к нему наши привычные представления о связи внешности и характера. Вместе с тем это было заурядное лицо греческого простолюдина, кем он, собственно, и являлся. Сейчас, копаясь в моих тогдашних ощущениях, я думаю, что в нем отталкивала печать грубой воли и привлекала нечастая у сорокалетних мужчин юношеская тонкость черт.

“Я здесь!” – громко сказал я.

Мне ответил ровный, невыразительный голос человека, не озабоченного тем, чтобы интонацией усилить значение сказанного. У наследного принца в этом нет нужды.

Безупречная французская речь полилась из его уст, но под дулами ружей я не сразу сумел в нее вслушаться – мешала мысль, что, как только он замолчит, я умру.

Усилием воли я вернул себе самообладание и понял, что Ибрагим-паша начал с комплиментов моей храбрости и моим моральным принципам. В его похвалах не было ни грана бутафорской восточной пышности, зато содержались точные сведения обо мне. Он явно не вчера узнал о моем существовании. Должно быть, наводил справки, интересуясь мной, как я – им.

Еще раньше сулиоты, Цикурис, Мосцепанов и вынесенные в первую линию филэллины взяли его на прицел, как египтяне – меня. Каждый из нас двоих стал гарантом жизни другого. Страшное напряжение владело мной, но я уже понимал, что немедленная гибель мне не грозит.

Спиной я ощущал смятение солдат, быстро сообразивших, с каким врагом мы столкнулись. Имя их предводителя тревожным шепотом пронеслось по рядам, но в конечном итоге произвело не то действие, которого мы с Чекеи боялись. Не оглядываясь, я чувствовал, как мои люди вновь становятся единым целым. Полк опять верил мне, надеялся на меня и ждал моего слова.

От моих достоинств Ибрагим-паша перешел к моим политическим взглядам. Пара общих фраз – и прозвучала цитата из Руссо. Я не поверил своим ушам, и, хотя почти сразу вспомнил, что Жан-Жак был кумиром юного Ибрагима, ученика военной школы в Париже, цитата из него была как звук лютни в пыточной камере, как розовый куст на скотобойне.

В первобытном состоянии, передал его мысль Ибрагим-паша, люди живут страстями, но с появлением государств научаются подчинять страсти разуму. То непомерное значение, которое греки придают национальному чувству, превращая его в необузданную страсть, доказывает, что они возвращаются в состояние дикости. Должен ли разумный человек их в этом поощрять?

Вопрос был не риторический, Ибрагим-паша ждал ответа, но я не хотел дискутировать с ним на такую тему в такой обстановке. Его аргументы заведомо были весомее, чем мои. У него три пехотных батальона, две с лишним тысячи бойцов, у меня – вшестеро меньше, и даже если мы откроем огонь первыми, это ничего не изменит. После залпа наткнемся на штыки. У нас ружья без штыков, а сабли, в лучшем случае, у каждого третьего, да и где гарантия, что при атаке за мной пойдет весь полк? Что половина не бросится врассыпную по кустам? За эти минуты никакого плана действия у меня не созрело, я лишь малодушно оттягивал неизбежное.

“Продолжайте”, – крикнул я.

Ибрагим-паша что-то скомандовал по-арабски. Послышался дробный стук прикладов о камень – его солдаты взяли ружья к ноге. Это был не столько знак доверия ко мне, как демонстрация его превосходства. Он, конечно, рассчитывал на аналогичную любезность с моей стороны, но я такой команды не отдал. Направленные на меня ружья обратились дулами вверх, а нацеленные на него остались в прежней позиции.

Я приготовился скомандовать “Огонь!”, как только он отменит свой приказ, но этого не произошло. На губах у него мелькнула улыбка снисхождения к моей слабости.

“Посланник Аллаха велел нам не затачивать клинок, когда на него смотрит овца”, – сказал он и жестом показал, что хочет говорить дальше. Мне польстила его уверенность в том, что без моей команды никто из моих людей не посмеет в него выстрелить. Знал бы он, как всё обстоит на самом деле!

“По рождению я грек, – заговорил Ибрагим-паша. – Мой приемный отец – албанец, Кутахья и Кюхин-паша – грузины…”

Он назвал еще нескольких видных османских генералов и губернаторов. Один оказался болгарин, второй – черкес, третий – египетский копт, четвертый – француз.

“Мы, рожденные в иной вере, – почти задушевно звучал его голос, – храним память о детских годах, о прежней жизни, но чем лучше мы помним тот мир, из которого вышли, тем сильнее хотим раствориться в этом. Мы ценим его больше, чем те, кто принадлежит ему по праву крови, а для него наша чужеродность – не порок, а достоинство. Есть ли в Европе хоть один генерал или министр, кто был рожден мусульманином? Мне такие неизвестны. Вы страшитесь признать, что ваш идеал будущего – это Османская империя в настоящем…”

Я стоял по одну сторону разделявшей нас пустоты, он – по другую. За мной была толпа жмущихся друг к другу усатых людей в разномастных халатах, кое-кто со съехавшими набок дурацкими тюрбанами, за ним – застывшие в строгом строю молодые мужчины с бритыми лицами, в единообразной форме западного покроя. Они воплощали собой порядок, мы – хаос.

“Вы думаете, что свободная Греция явит миру пример величия духа? Что филэллины станут зерном, из которого прорастет братство народов? – выказал Ибрагим-паша поразительное знание не только моей жизни, но и моих убеждений, отринутых, правда, мною самим, но не до конца, иногда возвращавшихся, как в солнечную погоду, после стакана хорошего вина, возвращаются к нам надежды молодости. – Мне жаль вас, полковник. Вас ждет разочарование. Если вы сумеете вырвать у нас хотя бы клочок земли, населенный греками, на следующий день ваши филэллины поделятся по нациям и передерутся за право устанавливать на нем свои порядки. А греки, если им достанется Акрополь, нарежут его на участки и будут сдавать их в аренду европейцам. С вас будут брать деньги за возможность увидеть Парфенон…”

Я записываю не то, что он сказал, а то, что я услышал. Говорил он короче, проще, резче, я дополняю его слова своими мыслями, не очень понимая, возникли они в тот момент, когда я его слушал, или рождаются сейчас как продолжение и развитие сказанного им в действительности. Я не дословно передаю его речь, но следую ее духу и логике.

“Разве вы любите греков? Вы любите ваши фантазии о них, ваши мечты о том, какими они когда-то были и снова станут благодаря вашей опеке. Такие, как есть, они вам не подходят, – болезненно оживил он во мне упрек Сюзи. – Вы внушили им и себе, что лучшее в вас – от них, вы на равных примете их в свою семью, когда они докажут, что достойны своего великого прошлого, о котором еще не известно, было оно или вы его выдумали, а если было, то им ли принадлежало или совсем другому народу. В действительности они – почти мы, разница между нами ничтожна, между ими и вами – огромна. Нам они – родня, вам – чужие. Если вы оторвете их от нас, они еще пожалеют о том времени, когда делили судьбу с нами. Хуже того – они вас проклянут. Нам нужны их корабли, лавки, банки, меняльные конторы, а у вас этого всего в избытке. Среди нас они были едва ли не первыми, среди вас будут последними…”

Я опять потерял нить его речи. Эта война с ее ужасами предстала передо мной как бессмысленная бойня, моя собственная жизнь – как череда ошибок и заблуждений. Безразличие ко всему, что составляло ее смысл, охватило меня, но и смерть казалась столь же бесцельной. Леденящий холод и одиночество – вот всё, что я чувствовал.

Это длилось несколько секунд и было похоже на обморок. Потом сознание прояснилось, в голосе Ибрагим-паши я услышал мой собственный, донимавший меня в часы бессонницы, только сам к себе я обращался в первом лице, а он ко мне – во втором.

“Греки, греки, греки! – передразнил он мою сосредоточенность на этой теме. – Много ли вы видели от них добра? Чем скорее вы забудете их, тем лучше. Даже если победа останется за ними, ее плоды будут для вас горьки. Греки не оправдают ваших надежд. Того, что вам нужно, вы здесь не найдете, а то, что у вас есть, потеряете. Уезжайте, полковник. Возвращайтесь во Францию. Король простит вас…”

Без перехода он начал перечислять условия, на которых мне предлагалось сложить оружие.

На втором пункте я решил их принять.

Предыдущая главаГлава 57 из 65Следующая глава