К книге
Филэллин (с разделением на главы)Афины. Константин Костандис. Записки странствующего лекаря Декабрь 1826 г
86%
Афины. Константин Костандис. Записки странствующего лекаря Декабрь 1826 г
56

Я не способен описать жизнь в ее грубой простоте. Как только в руке у меня оказывается перо, между жизнью и мной, как между ребенком и неустранимым ужасом бытия, повисает полупрозрачный полог, мешающий мне видеть людей и обстоятельства с той ясностью, с какой я вижу своих пациентов и их болезни. Всё, о чем я пишу, похоже на портрет человека, который позировал художнику, стоя за москитной сеткой, но нечеткость зрения, а как следствие – призрачность самой картины с выделяющимися на ней отдельными яркими пятнами, дает довольно точное представление о том, как я воспринимал всё случившееся с нами в ночь с 4 на 5 декабря, когда мы десантировались в Фалероне.

Часа за четыре до высадки мы с Мосцепановым сидели на палубе. Спиной я привалился к борту, чтобы меньше дуло. Цикурис, оправдывая доверие Фабье, не отходил от своей роты, а его ученик и собутыльник прибился ко мне. Изо рта у него торчала незажженная трубка. Высекать огонь и курить было запрещено. При нашей поклаже от одной неудачно упавшей искры все мы заодно с судном могли взлететь на воздух.

Рядом остановился Фабье.

“Ибрагим-паша в Афинах, – шепнул он, глазами указывая на задремавшего Мосцепанова: мол, ему об этом знать не нужно. – Оставайся на корабле, незачем тебе с нами идти”.

Мне передалась его тревога, но я не понимал, чем Ибрагим-паша страшнее Кутахьи. Если турецкие караулы нас обнаружат, всё его полководческое искусство бесполезно будет в неуправляемом ночном бою среди маквиса или на городских окраинах. В таких схватках всё решают случайность и судьба, а сила в любом случае не на нашей стороне.

“Оставайся, – повторил Фабье. – Мне будет спокойнее”.

Я сказал, что пойду вместе со всеми, и поднялся на ноги. Хотелось еще раз увидеть берега Аттики, прежде чем они скроются во мгле. Впереди серой дымной грядой вставал хребет Колиады. Две тысячи лет назад к его подножию прибило обломки истребленного Фемистоклом персидского флота.

Турецкий флот стоит в Пирее. Когда в одиннадцатом часу вечера оба наши корабля вошли в фалернскую гавань, она была пуста. Обещанные Макрияннисом проводники ждали нас на берегу и фонарем просигналили, что всё в порядке, можно высаживаться.

Мы с Мосцепановым оказались в первой же спущенной на воду шлюпке и вылезли из нее тоже первыми, благо сидели на носу. В море, отражаясь от воды и рассеиваясь в воздухе, слабо брезжил небесный свет, а на суше темень стояла такая, что давила на глазные яблоки. Белели только отложения морской соли на камнях, но за то время, пока мы поднимались на прибрежный откос, из-за туч выглянула союзница турок – луна. Идущая на ущерб, оплывшая по правому краю диска, она грозила неудачей всем предприятиям, начатым в эту ночь.

Прямо перед собой я увидел травяную пустошь, рассеченную дорогой из плит светлого известняка, заеденных по краям землей и травой, как луна – земной тенью. Бледная каменная полоса просматривалась на большее расстояние, чем рельеф раскинувшегося вокруг поля. Казалось, в двух-трех десятках шагов дорога отделяется от земли и дальше идет по воздуху. Еще дальше и много выше мерцали два тускло-красных огонька. Это были сигнальные костры. Защитники Акрополя разожгли их для нас в качестве ориентиров. Они были окружены общим ореолом и горели так высоко и так близко друг к другу, что создавали иллюзию одного небесного тела, раздвоенного оптическим обманом. Мы должны были держать направление по их створу.

Море тут подходит к Афинам ближе, чем где бы то ни было. Днем Акрополь виден из любой точки на берегу. Отсюда Фалер с Ясоном отплыли за золотым руном в Колхиду, Менесфей с Агамемноном – к Трое, Тесей – на Крит. С детства знакомые имена не отзывались ничем, кроме сознания их неуместности в моей нынешней жизни.

Появился Фабье со штабом, адъютантами и православными албанцами-сулиотами из его личной охраны. Все они, как и мы с Мосцепановым, были в азиатских халатах, чтобы случайные свидетели нашего марша приняли нас за турок.

“В древней Элладе самых достойных граждан погребали вдоль дорог. Путники вспоминали о них, когда читали надгробные эпитафии, – подходя к нам, сказал Фабье, приятно удивив меня тем, что раз в такое время он размышляет о таких вещах, значит, мне тоже не о чем беспокоиться. – Если сегодня у нас будут убитые, впоследствии надо перезахоронить их здесь”.

“Мы христиане, – заметил я. – У христиан для покойников есть кладбища”.

“Чем они лучше дорог?” – осведомился он.

“Тем, что земля на них освящена”, – вмешался в разговор Мосцепанов, но не был удостоен ответом.

Фабье достал сделанный Макрияннисом чертеж. Один из его людей поднес к бумаге фонарь, стали уточнять маршрут движения. Все трое были одеты как турки и пересыпали речь турецкими словами. В Александрии греки так не говорят, а мать под влиянием отца избавилась от этой аттической привычки еще до моего рождения.

Луна не исчезала, лишь временами затемнялась проносящимися через нее клоками облачного дыма. В августе, по дороге из Элевсина к Афинам, я не нервничал исключительно по неопытности. При атаке турецкой конницы старик Харон прошел мимо меня, но достаточно близко, чтобы я мог узнать его при новой встрече.

Офицеры начали выстраивать колонну. Мы с Мосцепановым встали вместе с филэллинами и лишь теперь вспомнили о лежавших у него в сумке двух полосах толстой желтой материи; еще в Навплионе нам выдали их вместе с пригоршней булавок, чтоб соорудить на голове подобие тюрбанов. Если какой-нибудь турок заметит нас, наши силуэты не должны вызвать у него подозрений. Я накрутил тюрбан Мосцепанову, он – мне.

Колонна тронулась без звука и продолжала двигаться так же бесшумно. Не слышно было ни разговоров, ни ругани и смеха, ни неизбежного в плотном строю звяканья задевающих друг о друга металлических частей оружия и амуниции. Мосцепанов шел в сапогах, но они у него были обмотаны тряпьем, подковки не звенели по камням. По обеим сторонам дороги волнами катилась гонимая ветром, невесомая от сухости трава.

До Акрополя пять верст. Сгрузить порох предстояло у его северного склона, самого высокого и крутого. С севера Акрополь неприступен, совершить отсюда вылазку тоже невозможно. С этой его стороны турецких окопов нет, караулы не выставляются. Лачуги здешних бедняков – не добыча для квартирьеров, турки тут не показываются.

Слева белесыми пятнами поплыли глухие стены домов. Дохнуло человеческим жильем, в садах ветер зашумел не так, как в соснах у моря, но нигде не мелькнуло ни пятнышка света. Не слышно было и собак. Проводники поручились, что собаки нас туркам точно не выдадут, и не обманули. Почти все псы покинули Афины вместе с хозяевами или сидели с ними на Акрополе, если на пятом месяце осады их там еще не съели. Оставшиеся благоразумно помалкивали, на опыте убедившись, что в оккупированном городе хорошие сторожа погибают первыми – мародеры с ними не церемонятся.

Проводники всё время находились в голове колонны, а Фабье приотстал от них и пошел около меня, рассказывая, что когда-то дорога из Фалерона в Афины проходила через Итонийские ворота.

“Вычитал у Павсания?” – догадался я.

Он игнорировал мой вопрос и продолжал: “Возле этих ворот находилось надгробие амазонки Антиопы. Она полюбила Тесея и предала подруг, когда те осаждали Афины, за это другая амазонка, Мольпадия, убила ее как изменницу, а потом сама была убита Тесеем. Афиняне поставили памятники обеим: Мольпадии – за верность долгу, Антиопе – за силу любви, заставившей им пренебречь. В наше время это невозможно. Жена Макриянниса – турчанка, но представь себе, что какая-нибудь фанатичная соплеменница зарежет ее за измену и заплатит за это жизнью. Разве турки поставят памятник отступнице? Никогда! Как и греки – ее убийце”.

Я хотел сказать ему, что афиняне и их одногрудые противницы поклонялись одним богам, но он уже отошел от меня. Колонна остановилась. Приблизительно треть солдат отделилась от нее и осталась на месте, остальные и филэллины двинулись дальше. Кто-то рядом со мной предположил, что, если турки обнаружат нас и попытаются отрезать от моря, оставшиеся ударят им в тыл. Свои мешки они отдали нам. До этого Мосцепанов шел налегке, его мешок нес Цикурис, но теперь ему пришлось взять чужой.

Надгробия обеих амазонок давно исчезли, как и сами Итонийские ворота. Город съежился; древние стены, сохранись они до наших дней, сделались бы ему велики, как старику – его же одежда, которую он носил мужчиной в расцвете сил. Построенные турками и наскоро отремонтированные Макрияннисом укрепления примыкают к Акрополю со стороны Колонаки, как греки называют Одеон, но мы свернули с дороги, не дойдя до них. Я знал, что Акрополь окружают голые холмы, но кое-где между ними вклинивается кустарник. Здесь было именно такое место; гуськом, в затылок друг другу, мы потянулись по нескольким узким тропинкам в маквисе. Они то сходились, то расходились, но все вели в одном направлении. Мосцепанов шел впереди меня, я натыкался на него, когда он останавливался, нашаривая ногами неровности тропы или выползшие на нее корни. С его ногой передвигаться в темноте по такой местности, да еще и с поклажей, было нелегко, но жалоб от него я не слышал. Мешок с порохом он нес за спиной, на правом плече висело ружье, на левом – холщовая торба с нашим общим запасом еды и вина. Она служила мне путеводным маяком, как олененку ночью – белый зад оленихи-матери.

Тропа всё круче забирала в гору. Кустарник опять исчез; усеявшие склон камни вынуждали каждого самому выбирать путь. Сигнальные огни на Акрополе сместились ближе к центру небосвода – так вращение земли смещает взошедшие с вечера созвездия. В какой-то момент, задрав голову, я не увидел одного из них и понял, что он не сошелся со вторым, а скрылся за краем скалы. Ее основание выросло передо мной внезапно. Примерно на уровне моего роста утес растворялся во мраке, но его головокружительная высота угадывалась по мощи подножия. В древности отсюда бросались самоубийцы.

Передние начали замедлять шаги. В вышине замелькали огни факелов. Осажденные заметили наше появление, но каким образом они поднимут к себе порох, было загадкой. Мысль о подземном ходе я отбросил в силу невозможности пробить его в толще скалы; тоннели, проведенные Хормовитисом к турецкой сапе, пролегали в покрывавшем ее нижнюю часть слое почвы. Правда, в древности от Эрехтейона к храму Артемиды под северным склоном вел тайный ход; по нему, пишет Геродот, персы, заняв покинутые жителями Афины, взошли на Акрополь, но я никак не думал, что он дожил до наших дней, пока вслед за Мосцепановым не протолкался туда, где солдаты сгружали мешки с порохом, и не увидел десятка два людей, безоружных и одетых не так, как мы, без халатов и тюрбанов. Фабье вполголоса что-то им втолковывал, двое на правах старших так же глухо ему отвечали. О том, кто они и откуда взялись, говорил зиявший рядом узкий провал между двух скальных глыб. Должно быть, в другое время его закладывали дерном и камнями. Темнота в нем была гуще, чем снаружи.

Я бросился к Фабье и начал говорить ему, что здесь что-то не так, нас предали, турки не могут не знать про этот ход. Он молча отодвинул меня, а стоявший рядом Чекеи сказал: “При начале войны турки его засы́пали – и не знают, что он расчищен. У Макриянниса на это ушло два месяца”.

Древний зев, внутри которого можно было передвигаться только в одиночку, начал заглатывать людей Хормовитиса, но те двое, что вели переговоры с Фабье, остались на поверхности. Одному из них Чекеи подал мешок с порохом, а тот вложил его в руки последнему из своих скрывшихся в толще скалы и, как я понял, цепочкой растянувшихся до самого верха товарищей.

Через какое-то время факелы наверху потухли. Видимо, их загасили для безопасности, когда первый мешок добрался до вершины. Зная примерное число мешков и видя, с какой скоростью они исчезают под землей, я прикинул, что вся операция займет часа два-три. Если за это время турки нас не обнаружат, успеем вернуться в Фалерон затемно.

Цикурис со своей ротой и Чекеи с большинством филэллинов отправились в сторожевое охранение, прочие разбрелись по склону – отдохнуть и перекусить перед обратной дорогой. Мы с Мосцепановым по-прежнему держались вдвоем. Мой помощник побоялся плыть в Фалерон и накануне сказался больным, найти другого я не успел и был обременен ящиком с полотном для перевязок, бутылями спирта, йодом, карболовой кислотой, но не избавлен и от собственной лекарской сумки, поэтому на корабле отдал Мосцепанову взятую с собой снедь. Сейчас он развязал свою торбу, разложил на моем ящике хлеб, фету, жареную курятину, отрезал себе по куску того, другого, третьего и передал ножик мне со словами: “Сабли нет, так хоть нож”.

Очевидно, имелось в виду, что если дойдет до рукопашной, это будет его оружие.

“Да ладно вам! – не слишком натурально изобразил я спасительное в таких обстоятельствах легкомыслие. – Погрузимся на корабли, завтра к вечеру будем дома”.

“Дом за горами, а смерть за плечами”, – ответил он невеселым народным присловьем, заставившим меня поежиться. В иные минуты их затупившаяся от тысячекратного употребления мудрость обретает изначальную остроту и пронзает нам сердце.

Мы поели под разговоры Мосцепанова о том, как на войне ему приходилось глодать конину с порохом вместо соли, и насколько даже греческая курятина, не говоря о русской, лучше рыбы, до которой он не большой охотник.

“На войне бывал, а ранен не был, – вспомнил он. – Пальцы лафетным колесом отдавлены, а на всём теле от железа нигде следов нет. Тело чистое. На левом веке только есть маленький шрамик, как от оспы. Мне годика четыре было, нянька в саду усадила на горшок, дала хлеба ломоть, сверху вареньем намазан, и ушла по своим делам. Я варенье слизал, сижу, хлеб жую, а там недалеко куры с петухом гуляли. Петух стал мой кусок прямо у меня из руки клевать. Я руку над собой поднял, чтобы ему не достать, кричу, зову мать, няньку, но с горшка не слезаю. Он прыгал-прыгал, до хлеба не допрыгнул – и со злости клюнул в глаз. Хорошо, в веко попал”.

То ли от курятины его мысль скакнула к этому петуху, то ли продолжала вращаться вокруг возможной встречи с турками, при которой чистоте его тела грозило кое-что пострашнее, чем петушиный клюв.

“В каком у меня ухе звенит?” – спросил Мосцепанов.

“В левом”, – сказал я.

“Не угадали, – решил он, подумав. – Значит, убирать – вам”.

Я сложил в торбу остатки снеди, встал и вернулся к тому месту, где лежали мешки с порохом. Их стало меньше, но убывали они медленнее, чем выходило по моим расчетам.

Покойный государь тоже питал слабость к такого рода арифметике. Во всех путешествиях, особенно в последнем, крымском, он, желая точно знать, где мы окажемся завтра или через неделю, вечерами с карандашом в руке плюсовал и перемножал вёрсты, часы, дни, очень огорчался, когда жизнь опровергала его расчеты, но верил, что просто допустил ошибку и в следующий раз всё посчитает верно. Тогда я не понимал, что это была попытка приручить будущее, которое его страшило.

Небо почти очистилось, звездный свет туманной моросью стоял в воздухе. Несколько солдат, лавируя среди камней на склоне, сносили к подземному ходу те мешки, что лежали отдельно от основной партии. Я видел только их силуэты, и при всей фантастичности этого танца теней – у подножия горы с венчающей ее величайшей из святынь Европы, рядом с десятитысячной турецкой армией, в любой момент готовой выйти из тьмы, – меня охватило странное в такой обстановке чувство обыденности происходящего. Секундой позже я понял его причину. Мой мозг инстинктивно защищался от страха смерти и внушал сам себе, что смерть маловероятна, так как ничего особенного не происходит.

Я не знал, когда именно Фабье сочтет дело сделанным и решит уходить, а спрашивать не хотел. У него свои игры с судьбой. Как многие атеисты, он верит в судьбу и втайне рассчитывает, что она будет к нему благосклонна, пока он ни в грош не ставит собственную жизнь.

Я попробовал сориентироваться и понять, в какой стороне Фалерон и море, где – Одеон, Ареопаг, центральные кварталы Афин. Я знал об этом городе всё, что можно прочесть у древних авторов, но с детства видел его глазами матери, как Александрию – глазами отца. Под слоем александрийских базаров, мечетей, меняльных контор он прозревал столицу Птолемеев, а для нее родной город был соткан из песен и слёз Михаила Акомината, пролитых над его угасшим величием: “Твоя слава двигала горы, а ныне играет лишь облаками. О, матерь премудрости, где твои сокровища? Куда исчезла твоя красота? Почему всё здесь погибло и обратилось в предание?..”

Я начал мерзнуть. Чтобы согреться, ходил взад-вперед, и в ритме шагов повторял жалобу человека, страдающего в разлуке с тем, чего он никогда в жизни не видел: “Пчёлы покинули Гиметту… Каллироэ больше не журчит…”

Дойдя до конца, начинал с начала. От раза к разу красота самих слов делалась важнее излитого ими горя, я отдался их течению и был унесен в те счастливые времена, когда слёзы, которые они из меня, десятилетнего мальчика, исторгали, воспитали мое сердце.

Из этого блаженного состояния меня вывел громыхнувший неподалеку ружейный выстрел.

Чуть погодя – другой, третий.

Раздался чей-то панический вопль: “Турки!”

Большая группа солдат метнулась в сторону от скалы. Сквозь крики “Стой! Назад!” и затухающий хруст щебня под ногами беглецов я услышал лязганье заряжаемых ружей. Мосцепанов тоже стянул с плеча ружье, но пробегавший мимо Фабье ударил его по руке. “Не стрелять! Не стрелять!” – кричал он.

Несколько голосов повторили его приказ, и всё стихло. Мир вокруг стал беззвучным, словно все мы вдруг очутились под водой. Меня втянуло в один из заклубившихся рядом человеческих водоворотов. Не знаю, двигались они сами по себе или подчинялись командам офицеров, которые заглушались гудением крови у меня в ушах.

Я сразу поддался панике, и в течение последующих десяти минут, хотя, возможно, и двадцати, или, наоборот, пяти, делал то же, что другие, – шел, иногда бежал, если бежали те, кто находился впереди и позади меня. Секущие по лицу ветки, суматошное мелькание пятен тени и лунного света, – ничего больше. Когда вновь прорезались звуки, они оказались пугающе громкими, как под колпаком из жести. Хруст щебня под ногами мучительно терзал мне уши. Волнами накатывал глухой топот. Многоголовый многоногий зверь в страхе ломился по зарослям. Я был его частью и сознавал происходящее с той же степенью разумности, какой могли бы обладать мой палец или сухожилие.

Петлявшие в маквисе тропы начали расширяться, сливаясь в едином русле. Вместе с ними расширилось время, в котором я жил, и наряду с настоящим в нем приоткрылось ближайшее будущее. Проще говоря, ко мне вернулась способность оценивать ситуацию хотя бы на полчаса вперед.

Вот-вот мы должны были выйти на дорогу к Фалерону. Если турки будут нас преследовать и попробуют помешать погрузке, корабельные пушки их отгонят. На открытой местности сипахи не в состоянии выдерживать даже самый ничтожный артиллерийский огонь.

Лишь сейчас я обнаружил, что за два человека передо мной всё это время шел Мосцепанов. При бегстве тряпки с его сапог слетели, подковки звякнули по камням, когда он шатнулся в сторону, пропуская выбежавшего навстречу Чекеи. Я, в свою очередь, пропустил Фабье. Он неожиданно вырос сзади и толкнул меня в спину.

“Сипахи, – задыхаясь, доложил ему Чекеи. – Много, и подходят еще”.

Сердце колотилось, все артерии были расширены от бега, но сосуды мозга, напротив, сжались. В глазах зарябило, как перед приступом мигрени. Волнистые зыбкие струйки, подобные восходящим от раскаленного солнцем песка струям горячего воздуха, сузили поле зрения, и я понял, почему лицо и одежда Харона пестры, как шкура рыси. Его пестрота – не в нем самом, а во взгляде тех, кто на него смотрит.

Предыдущая главаГлава 56 из 65Следующая глава