1. «Духом XVIII в. был порядок и единство. Он был законченным; он был простым. Его литература и искусство — это язык маленького общества мужчин и женщин, которые вращаются внутри одной системы идей, понимают друг друга и которых не мучит никакая тревожащая или смущающая проблема… Их франкмасонством стали классические произведения». В свое время было отмечено, что это достаточно общепринятое описание касается только поверхности идей и нравов. Трудно поверить, что человеческие умы не смущала никакая тревожащая идея. Хотя Гиббон и Джонсон были настоящими выразителями духа XVIII в., их глубокие страсти весьма сильны, но правда и то, что они стараются оправдать эти страсти с помощью рациональных объяснений и придать своим идеям классическую форму. Однако интеллектуальное равновесие, которое тогда искали самые благоразумные писатели из аристократов и буржуа, не могло удовлетворить гораздо более многочисленные классы, чье экономическое равновесие уничтожила сельскохозяйственно-промышленная революция и которые, чтобы избежать невыносимой действительности, нуждались в какой-нибудь религиозной или политической вере.

Проповедник Джон Уэсли обращает в христианство североамериканских индейцев. Гравюра. Конец XVIII — начало XIX в.
2. Англиканская церковь сама была слишком рационалистична, чтобы удовлетворить эти пылкие и мучительные чувства. Англиканские богословы XVIII в. старались прежде всего доказать, что не существует никакой причины для конфликта между религией и разумом. Дескать, само Провидение захотело, чтобы мораль Христа стала также наивернейшим путем к мирскому спасению. Уильям Пейли (1743–1805), столь любезный отцу Шелли и многим умам, жаждущим успокоительной и простой уверенности, как раз и является одним из типичных философов-оптимистов, которые доказывают существование Бога, словно геометрическую теорему. Англиканская церковь становится тогда «классовой». Почти все епископы принадлежат к аристократическим семействам, все они виги или тори в зависимости от того, какая партия стоит у власти. Что касается младшего духовенства, то оно выбирается либо королем, либо местным сквайром. Из 11 тыс. священников 5700 находятся в распоряжении «покровителей». Естественно, эти покровители назначают людей своего социального круга, а часто и из своей семьи: сыновей, племянников, кузенов. Англиканским священникам не нужно проходить через семинарию, чтобы получить сан. Им довольно и самого скромного диплома Оксфорда или Кембриджа. Их культура (если она у них есть) скорее классическая, нежели христианская. Это джентльмены, обладающие всеми вкусами и недостатками, а впрочем, и достоинствами своего класса. Пастор, участвующий в псовой охоте, никого не шокирует. Часто он также мировой судья и оказывается на судейской скамье вместе со своим дядей и кузенами. Так политический остов страны подчеркивается и дублируется ее религиозным остовом. И в том и в другом случае ее основной элемент формируется классом землевладельцев. Таким образом, Англиканская церковь оказывается приобщенной к могуществу местных руководящих классов, но теряет всякий контакт с народными массами. Многие богатые «ректоры» не проживают в приходах, они — «плюралисты», то есть обладают несколькими бенефициями и в каждом приходе заменяют себя бедными викариями. В 1812 г. из 11 тыс. ректоров 6 тыс. проживают в другом месте. Да и сам викарий старается жить как джентльмен и понравиться сквайру, чтобы однажды и самому стать таким же номинальным священнослужителем.
3. Если «мягкая и разумная» англиканская религия XVIII в. в высшей степени годилась для самой благополучной части нации, то рабочим и крестьянам, озлобленным и возмущенным из-за своей нищеты, она не приносила никакой духовной пищи. Сельскохозяйственная и промышленная революции породили чувство несправедливости и нестабильности. Для страждущих и несчастных душ одних рациональных доводов о существовании абстрактного Бога явно не хватало. В свое время массы были завоеваны более эгалитарными сектами — диссидентскими или нонконформистскими. Но в начале XVIII в. три старых течения (пресвитериане, индепенденты и паписты) тоже «потеплели». Гонения разжигают веру, терпимость ее остужает и усыпляет. Хотя законы против диссидентов еще существовали, они уже совсем не применялись. Быть «конформистами по случаю» — вот и все, чего от них требовали, чтобы позволить им состоять в корпорациях и муниципалитетах. Даже ужасающая религия, кальвинистская догма о предопределении свыше, так глубоко затронувшая души шотландцев, тоже смягчилась в этой стране компромисса. Конечно, в Англии еще оставались убежденные кальвинисты, но они, уверенные в собственной избранности, вовсе не интересовались прозелитизмом.

Нищий и его собака. Гравюра по живописному оригиналу Джона Китчингмена. 1775
4. «Возможное — рядом с необходимым». Поскольку в средних и бедных классах существовали многочисленные души, нуждавшиеся в более страстной религии, и поскольку и диссиденты, и англиканцы показали себя одинаково неспособными удовлетворить эту потребность, должен был найтись человек, чтобы дать такую религию народным массам. Этим человеком стал Джон Уэсли. В начале своей жизни он был свободомыслящим англиканцем из Оксфорда, почитавшим веру за рациональное согласие. Но это вероучение не вполне его удовлетворяло. «Перестает ли рассудок когда-нибудь рассуждать? — мыслил он. — Как быть уверенным, что нашел наконец истину и спасение? Можно ли почувствовать благодать? И чтобы достичь ее, не следует ли отдаваться поискам с бо́льшим пылом?» Около 1726 г. Оксфорд с удивлением увидел, как несколько молодых людей основали Клуб святости (Holy Club), члены которого постились, молились, посещали бедняков, проповедовали под открытым небом и исповедовались в своих грехах друг другу. Над Уэсли и его друзьями много насмехались и прозвали их «методистами». Это прозвище станет названием Церкви, которая насчитывает сегодня миллионы приверженцев. Напрасно отец Уэсли, англиканский ректор, умолял своего сына отказаться от этих безумств и стать его преемником в приходе. Джон Уэсли чувствовал себя призванным к более обширной миссии: обратить в христианство остывший до теплоты мир.
5. В течение нескольких лет его жизнь была довольно беспокойной. Сначала он уехал со своим братом в американские колонии. В рассказах о его невзгодах сквозит неистовый и чувственный темперамент. Пыл, который Джон Уэсли проявлял, чтобы обратить в свою веру молодых и красивых женщин, происходил не только от самого искреннего религиозного рвения, но и от физического желания, быть может неосознанного. Христианам из колоний не нравилась эта слишком агрессивная религия, эти слишком личные и неистовые проповеди. Отвергнутому ими Уэсли пришлось вернуться в Англию. Он еще не нашел свой путь. «Я был в Америке, чтобы обратить индейцев, но кто обратит меня самого?» На корабле он впервые соприкоснулся с членами немецкой секты Моравских братьев и посчитал, что нашел среди них то, что искал. Он отправился в Германию, чтобы посетить моравские общины, но счел их веру слишком благодушной. Душа Уэсли нуждалась в более жарком огне. И вот 24 мая 1738 г. на него нашло некое озарение, и он увидел, какой должна быть настоящая вера: живой связью с Богом, а не работой рассудка. Отныне он понял, что его собственная миссия — привести людей к этому состоянию духовного транса и полного единения с Богом. Сначала он пытался проповедовать в церквях, но его горячность не понравилась епископам, которые не пускали его на освященные кафедры. Один из друзей, Уитфилд, позвал его в Бристоль, и там он в первый раз и с необычайным успехом проповедовал под открытым небом перед простыми людьми.
6. Тогда-то и началась жизнь, наполненная проповедью. Оба друга, Уэсли и Уитфилд, проповедовали в полях, в ригах, в рабочих кварталах. Джон Уэсли один прочитал 40 тыс. проповедей и проехал 250 тыс. миль. Поначалу его часто плохо принимали враждебные толпы, но очень скоро распространились слухи об удивительных обращениях, совершенных им. Его физическое влияние было удивительным. Мужчины и женщины трепетали, лишались чувств, а очнувшись, чувствовали, что их наполняет Святой Дух. Что касается самого Уэсли, все время разъезжавшего по стране и спавшего вполглаза, то он смирил наконец с помощью такой жизни, которая убила бы любого другого, свой более чем человеческий темперамент. Как он понимал свою миссию? Он хотел остаться в лоне Англиканской церкви, но вдохнуть в нее больше силы. Он считал себя совершенным англиканцем, просто выполнявшим свой долг немного лучше остальных. Однако рассудительные и аристократичные епископы 1750 г. с раздраженным презрением смотрели на эти сборища под открытым небом, на эти возбужденные толпы. Они не только закрыли для Уэсли свои церкви, но и отказывались брать на себя ответственность за его проповеди и рукополагать его проповедников. Только под самый конец своей жизни Уэсли, отчаявшись заключить мир с господствовавшей Церковью, смирился с тем, что сам вынужден возводить в сан священников, и тем самым против своей воли основал диссидентскую секту методистов-уэслианцев, которая в 1810 г. насчитывала уже 230 тыс. членов.

Иллюстрация к «Памеле» Сэмюэла Ричардсона. Издание 1745 г.
7. Влияние методизма на английский народ было огромным. Для тысяч людей, для тех, кто в этом острее всего нуждался, религия вновь стала живой. Как и первые пуритане, первые уэслианцы обвиняли терпимую, чувственную философию своего времени. Они способствовали поддержанию традиции английских воскресений. И, борясь со страшившей их сентиментальной конкуренцией, оттягивали эмансипацию католиков. В недрах самого англиканского вероучения это «евангелическое» движение захватило всю Низкую церковь. Пасторы англиканской евангелической партии пошли в народ как проповедники Уэсли. Диссидентские секты, устрашенные успехами уэслианцев, отказались от своей благочестивой анархии и стали объединяться в церкви. Всякая религия становилась более эмоциональной. А поскольку это «пробужденное» христианство поглощало активные силы бедняков, их гораздо менее, чем плебс на континенте, искушали революционные теории. Нищета и неравенство принимались в Англии, по крайней мере на время, как ниспосланные Богом раны, наградой за которые верующему были душевное счастье и спасение. В конце XVIII в. английская аристократия и крупная буржуазия могли быть циничными, безнравственными, а порой и безбожными, но народные массы чтили Библию.

Джошуа Рейнолдс. Портрет Лоренса Стерна. 1760

Портрет Оливера Голдсмита, английского прозаика, поэта и драматурга. Гравюра. 1700
8. Сентиментальная революция произошла не только в области религии. В Англии, как и во Франции, XVIII в. начинается с культа утонченной, но искусственной цивилизации, потом открывает сложность человека, силу чувства и желает возврата к природе. В то время как Филдинг наблюдает людей как выдающийся романист-классик, Ричардсон, подобно Руссо, стремится описывать их тревоги и страсти и одним из первых обнаруживает двусмысленное очарование смеси нравственности и чувственности. Сначала Голдсмит, потом Стерн вводят в моду нежную чувствительность, спокойное «долгое тремоло», новый гуманитаризм. Скотт увлекает своих читателей в прошлое. Светскую поэзию сменяет интимная и мистическая; Каупер, Вордсворт, Блейк, Колридж подготавливают и предвещают романтизм. Они уже романтики, поскольку между двумя гранями века нет четких границ, и в том году, когда Ричардсон публикует свою «Памелу», доктор Сэмюэл Джонсон — еще совсем молодой человек. Разразившаяся Французская революция шокировала таких политических философов, как Бёрк, и при этом сильно взволновала некоторых выдающихся английских поэтов. Шелли даже защищает ее принципы, а Байрон, узнав о победе Веллингтона при Ватерлоо, пишет: «Well, I am damned sorry for it» («Что ж, чертовски за это извиняюсь»). В то время молодежь обеих стран жаждет обновления. Но французская молодежь изменяет общество своими поступками и Европу своими войнами. Эти реальные изменения избавляют ее от литературного бегства. Английская же молодежь, наоборот, чувствует, что ее ущемляет общество, рамки которого сделались более жесткими из страха перед якобинством. И она убегает в вымысел, убегает даже в прямом смысле, и Италия принимает многих бунтарей английского романтизма. Честертон заметил, что конец XVIII в., который в революционной Франции породил классицистическую живопись Буали и Давида, в Англии является временем романтических видений Блейка, и что Колридж с Китсом наверняка шокировали бы Дантона, и если бы Комитет общественного спасения не казнил Шелли как аристократа, то наверняка посадил бы под замок как сумасшедшего. Никакая эпоха не позволяет лучше наблюдать «дополняющий» характер всякой артистической деятельности. Одна из двух стран устраивает политическую революцию, другая — эстетическую. Английские писатели «оплакивают узника, но не имеют никакого желания разрушать Бастилию».

Питер Вандайк. Портрет Сэмюэла Колриджа. 1795

Уильям Шатер. Портрет Уильяма Вордсворта. 1798

Уильям Хилтон. Портрет Джона Китса. Начало XIX в.

Амелия Керран. Портрет Перси Биши Шелли. 1819
9. Различные революции XVIII в. — промышленная, политическая и сентиментальная — отражаются в зеркале языка. Между 1700 и 1750 г. появляются, как сообщает нам Логан Пирсол Смит[43], слова: bankruptcy (банкротство), banking (банковское дело), bull and bears («быки и медведи» — игроки на повышение и понижение); после 1750 г.: consols (консолидированные ценные бумаги), finance, bonus, capitalist. Слово minister датируется царствованием королевы Анны, budget — царствованием Георга II. Французской революции Англия обязана словами: aristocrat, democrat, royalist, terrorism, conscription, guillotine. Лондонский сезон (season), клуб (club), magazine (периодический журнал), пресса (press) — это слова XVIII в. Слово interesting в его современном смысле впервые появляется в «Сентиментальном путешествии» Стерна (1768), и почти в то же время рождается boring (скучный, надоедливый). Словарь показывает также, что человек становится тогда более внимательным к собственным эмоциям. Это замечание приложимо и к самому слову sentimental, которое рождается в Англии в середине XVIII в. Уэсли во время одной из своих пастырских поездок прочел «Сентиментальное путешествие» и все недоумевал: «Сентиментальное? Что это такое? Это же не по-английски. С таким же успехом можно было написать: континентальное». Тогда было трудно предвидеть, что слово и нечто, выражаемое им («то состояние души, которое превращает печаль в удовольствие, а симпатию делает скорее целью, нежели средством»), станут столь глубоко английскими.