К книге
Обратной дороги нетИ землю снегом замело…. Глава двадцатая
100%
И землю снегом замело…. Глава двадцатая
35

Бумажные цветы на снегу, обрывки лент, истоптанные сугробы – вот и все, что осталось наутро от праздника. Иные хлопоты нынче пришли в Полумглу. Стройотряд стал готовиться к отъезду. И оказалось, что к нему причастны все жители деревни.

В избе Феонии всю ночь стучал топор Ганса. Это его звуки слышал ночью Бульбах. Ганс заканчивал сколачивать гроб. Без гвоздей. В силу того, что их в деревне действительно не было. Он смазывал заготовки костяным клеем, затем загонял их зубцами в пазы. Держалось на совесть. Последней подбил заднюю стеночку, у ног.

Феония наблюдала за ним. Ганс положил гроб на пол, кинул в голову подушку и лег в него. Изделие оказалось в самую пору. Только ноги пришлось чуть-чуть поджать.

– Дас ист гут? – спросил Ганс.

– Хорошо, хорошо! – ответила Феония. – Способно сотворил… Только вставай оттуда, не залеживайся. Примета плоха. У нас один старик вот так от гроб себе заранее выстругал, да кажинный день стал в него примеряться. И что ты думаешь? Однова вечером лег, да и не встал… Так-то! Правда, ему за сто годов было ужо-то!

Ганс уже стал кое-что понимать по-русски. Во всяком случае, сообразил, что лежать в гробу – плохая примета. Феония за руку потащила его из деревянного ящика.

В добротной избе Соломониды – другие сборы. Худая, похожая на монашку, хозяйка готовила в дорогу Чумаченко. Аккуратными стопочками раскладывала на столе белье, рубашки, носки…

– А энто вам, Петро Петрович, наше, домотканное, самосшитое. Век не износите! – На глазах у Соломониды то и дело проступали слезы. – Энто не какой-то там привозной матерьял, дохлый. На нашей рубахе к сосне за ворот подвесить – век провисишь, ниточка не лопнет… И чамойданчик, видите, пригодился, папанькин ишшо. При царе из Архангельску привез…

Она бережно и аккуратно уложила бельишко в потертый, старинный чемодан.

– Отставить чемодан, Соломонида! – скомандовал Чумаченко.

– Энто с чего же? – удивилась Соломонида.

– Сама посуди, как же я с таким чемоданом – через тайгу? – спросил старшина.

– Удивляюсь я на вас, Петро Петрович! Чи вы не начальник? А пленны на что?.. Прикажете, так они не то что чамойдан, корову через тайгу перекинуть!

Чумаченко только покрутил головой.

– Ну ладно. Валяй.

Он достал свои любимые часы. Щелкнул крышкой. Многозначительно хмыкнул.

– Пойду того… в казарму… для переходу готовить! А то как выйдет какой недосмотр! При начальствии-то… У нас с этим делом строго. Я десять лет при конвое…

– Извесно дело, – всхлипнула хозяйка. – Без вас тут одна порушка сталась бы!.. Писать-от, Петр Петрович, не запамятуйте! У нас с вешней водой почта приходит. В аккурат, кажну неделю.

– В обязательном смысле, – Чумаченко защелкнул крышку часов.

– А энто вам, Петенька, ишшо три пары портянок: двое теплых, а одни легкие, для лета… А может, вас куды неподалеку перекинуть, так вы это… навещайте ковды не ковды…

– Это уж как водится, – кивнул головой Чумаченко и тихо прикрыл за собой дверь.

Анохин лежал с открытыми глазами на своей постели в избе Лукерьи. Уже рассвело, на улице слышались голоса сельчан, но вставать не хотелось. Праздники, строительство прекратили, и идти на площадку было незачем, дела там, можно сказать, закончились. Все! А готовить отъезд – не его забота. Нога подзажила – он попросится на фронт. Хоть в последние дни. Хоть к шапочному разбору. А Чумаченко все время рвался в начальники – пусть попробует. И Мыскин, человек не без способностей, ему поможет. Он им хорошие характеристики напишет.

Что-то белое возникло перед его глазами, и он даже решил поначалу, что видит сон. Но это была Палашка, она стояла перед ним в белой рубахе и с распущенными волосами. Подбородок у нее дрожал от волнения.

– Я вот что… – каким-то не своим, сдавленным голосом сказала она. – Божатка велела: иди, говорит, к нему и возляг… Ты его страждешь, и он к тебе привязан Господней волей. И возвернется он эдак-то уже будто к жене… Я так думаю, она приворот сотворила. Она, правда, говорит: Емеле привороту не надобно, он такой ясный, в нем промысел виден, как огонек в стекле…

Шепча и дрожа, она присела к нему на лавку, погладила его волосы:

– Я ей говорю: Божатка, ты у меня и за матушку, и за батюшку, я к тебе с верою… А только ежели случится чего, ежели робеночек, а Емеля загинет где ни то, как тогда?.. А она: война така, что могуть одне инвалиды остаться да ржавы старики, что ты тогда запоешь? А ежели кто и здоров останется, той бабеляром лихим станет из-за нехватки. И рада будешь от воздуха понести, как Дева Мария!.. А я бы венчаться хотела в Кузьминской-от церкови, да только ты-то комсомолец, тебе не можно… А и так буду я тебе жена хороша, работна и преданна… И песни петь буду. Я их как с полки беру. А скажешь – учись, дак учиться-от буду денно и нощно…

Она вдруг смолкла. Они глядели друг другу в глаза. Он взял ее лицо в свои ладони. Мягко, нежно сжал.

– Не надо так-то, второпях. Не по мне это… Но я действительно тебя не забуду. Как только война кончится, вернусь за тобой. Ты только жди. Я вернусь. Слово даю. – И, поразмыслив, он добавил: – Честное офицерское слово.

– Офицерское, – повторила Палашка, и затем задумчиво спросила: – А пошто ты последний час дичился?.. Я ждала…

– Потому и дичился… Мне тогда, в ту ночь, все-все открылось… Хочу, чтоб все ладом было. По-честному, по-хорошему… Я вот сам без отца вырос. В госпитале когда лежал, все думал, как оно будет, когда война кончится? Сколько сирот на свете останется. И решил тогда: выучусь, в учителя пойду. Или каким другим делом займусь, чтоб с детишкам. Буду их учить и своих воспитывать.

Она доверчиво приникла к нему, то ли плача, то ли смеясь…

Вздрогнули они от настойчивого стука в дверь.

Вбежав, Феония увидела их красные, смущенные лица, следы от слез на щеках у девушки.

– И надо же! Упала к вам, как муха в бражку… Прощению просю! А только беда у нас! Ганс помер!

– Как – помер? – удивился Анохин.

– Да как… зашел попрощаться, бражки выпил, грибков поел – и помер. Лежит бездвижный, как топляк! От беда! От беда!..

Но в голосе Феонии Анохин не услышал искренней печали, и во взгляде красивой и статной вдовушки мелькал хитрый бесенок.

– М-гм… – недоверчиво и пристально посмотрел Анохин на Феонию в ответ на ее фальшивые вздохи. – Бывает!.. Беги к этому… к Бульбаху. Пусть немцы сами во всем разбираются.

– А може, ну их… ну, энтих немцев. Сами бы зашли. Сактировали бы его по совецким законам… И за упокой бы по такому случаю не грех.

– Нет-нет, пусть уж полковник. Ганс – его солдат. Он за него в первую очередь будет ответ держать!.. А у меня и без них хлопот дел невпроворот!..

Феония тихо и печально вышла из горницы.

Первое, что увидел Бульбах при входе в избу Феонии, – крышку гроба, свидетельствущую о несчастье. Полковник не смог удержаться, чтобы не рассмотреть крышку. Всю прощупал ее пальцами.

– Айгеншафтарбайт! – сказал он. – Карашо! Нихт нагель! Нет гвозд! Хороши майстер!

– Ой, о чем вы! Такая, знаете, беда!

Гроб покоился на широкой лаве, в нем лежал, прикрытый простыней, Ганс. Край простыни несколько сполз с лица, и полковника, по правде сказать, смутил бодрый вид мертвеца. Но… Накрытый для поминок стол изумил Бульбаха. Что значит хорошая хозяйка! Только час назад помер солдат, а посредине стола на блюде уже лежала хорошо пожаренная, источающая умопомрачительные ароматы, большущая румяная курица, а вокруг нее всевозможные закуски, туес бражки и бутылка невесть откуда взявшейся «казенки» с сургучной пробкой.

Невероятный народ – русские. Где беда, там и гулянье.

Глотая слюну, Бульбах отвернулся от курицы и достал из кармана осколок зеркальца, вделанный в деревянную оправу. Сначала он осмотрел себя, поправил редкие волосы, потом наклонился и приставил зеркальце ко рту мертвеца.

От придушенного, едва заметного дыхания Ганса зеркальце то и дело слегка запотевало. Симуляция солдата вывела полковника из себя. С презрительной миной он резко поднялся, крикнул:

– Ефрейтор Ганс Бергер! Встать!

Но Ганс породолжал лежать.

Бульбах понял, что Ганс решил симулировать свою смерть до конца и поднять его с гроба может только обращение к совести и долгу.

Вышагивая по просторной избе, Бульбах произнес, возможно, самую красивую в своей жизни речь. Он говорил о недостойном поведении солдата самой лучшей, самой дисциплинированной армии в мире, вспомнил долг, честь и совесть, упомянул о Родине, пристыдил солдата за недостойное поведение, который до того распустился, что жертвует воинской честью ради женщины. Не просто женщины. Русской женщины!

Это была очень длинная речь. И все же в голосе полковника уже не было прежнего энтузиазма. Русский север с его сиянием и видениями разрушил в нем крепость немецкого духа.

Когда Бульбах поворачивался спиной к «покойнику», тот косил глазом и подмигивал Феонии: мол, не бойся, все идет как надо. Уломаем!

Феония тоже изо всех сил старалась уладить конфликт. Для этого у нее в руках было самое мощное оружие. Слушая гневную и патетическую речь Бульбаха, она острым косарем разрезала курицу на части, отчего та истекала соком и одурительно пахла…

Придвинув скамейку, она с поклоном пригласила к столу полковника:

– Пожалуйте к столу, господин офицер! Помянуть… Так у нас заведено… Битте!

Речь Бульбаха стала сбивчевее:

– Немецкий солдат… э-э… принявший присягу… долг перед армией… он… э-э… не имеет права обманывать… это – предательство!..

Курица, курица, черт возьми! А запах! И бражка – русское пиво! Он, кажется, с утра не успел перекусить! И все из-за этого симулянта!.. А эта русская красавица! Как она хороша!.. А может, это… всего одну косточку?.. И одну рюмку водки?

– Война кончается, – продолжил Бульбах. – И даже если… во что я конечно же не верю… победят они, все равно… да-да, вы, ефрейтор Бергер, все равно в глазах всего немецкого народа будете обманщиком и предателем.

Не выдержав таких обвинений, покойник сел в своем гробу:

– Эт-то я-то обманщик, господин оберст? Я предатель?.. А кто в начале войны обещал мне имение в России, четыреста гектаров земли и дешевых работников? Кто меня обманывал? Разве не вы? Кто говорил, что русские – это не люди, это варвары, а мы, немцы, высшая раса, призванная командовать. А разве не ваш фюрер обманывал нас, обещая, что война кончится через месяц?

Феония переводила испуганный взгляд то на одного, то на другого. Ганс, может быть впервые, говорил гневно и быстро. Не было бы драки!

– А кто перед пленом разорвал и выбросил свой партийный билет? Не вы? Кто обещал фюреру стоять насмерть и чуть не первым сдался вместе со всем своим саперным полком? Кто твердил о чудо-оружии? Где оно? Да вас должны расстрелять дважды. Сначала русские, а потом немцы. За предательство и обман!

Бульбах был ошарашен таким натиском ефрейтора. Конечно, это было прямое неповиновение!

Полковник размышлял. Он понял: Ганс действительно очень опасен для него. Ну его!.. В конце концов, пусть он лучше считается мнимым умершим, чем полковник будет подлинным покойником. Ганс нашел то, что хотел: свое имение, свою землю. Ну и черт с ним, пусть живет здесь, в этом краю непуганных ундин и всяких прочих привидений!..

Феония, угадав тяжелые сомнения полковника, чуть ли не силой усадила его за стол. Налила стакан. Подвинула кусок курицы. Убийственные доводы в пользу Ганса были у этой женщины. Сильней, чем доводы самого покойника.

– Ваше здоровье! – подняла свой стакан Феония.

– Прозит!..

Через короткое время они уже все втроем чинно сидели за столом: Феония, покойник и полковник. Груда костей высилась на деревянной тарелке перед Бульбахом. После водки ему налили из туеса бражки. Убийственная смесь!

– «Он был храбрый солдат!..» – запел Бульбах песню времен Первой мировой войны. Ганс стал подпевать. Появилась еще бутылочка «казенки».

Феония под припевку «А у нас на севере мужики все девери, бабы все золовки, до плясанья ловки…» начала пританцовывать. Ганс играл на губах, а Бульбах, взяв со стола две ложки, стал очень умело отстукивать ими ритм.

Феония первая услышала во дворе, а затем и в сенях шаги. Ганс торопливо нырнул в свой гроб, прикрылся простыней.

Бульбах, шатаясь, встал, заплетающимся языком доложил Анохину, что ефрейтор Ганс Бергер действительно скончался.

Лейтенант заметил на столе три кружки, три тарелки с недоеденными кусками курицы. Встретился с умоляющим взглядом Феонии.

– Поминаете, значит, – сказал он. – Не грех помянуть. Хороший был работник. И человек хороший, – и он снял шапку.

– О, да! – согласился Бульбах и, ударив ложками по столу, произнес речитативом: – «Он был храбрый солдат!»

– Так и запишем, – сказал Анохин, прощаясь и отказываясь от предложенного стакана.

Когда дверь за ним закрылась, Бульбах свалился под лавку, сраженный варварской смесью русской бражки и шнапса.

А на окраине села, где располагался небольшой жальник, немного в стороне от фанерных краснозвездных обелисков и крестов в этот же день появился свежий березовый крест с немецкой мятой пилоткой на верхушке. На затеси готическими и, вповтор, русскими буквами было выведено: «Ефрейтор Ганс Бергер. 1912–1945».

Через час ветер и снег сделали свое дело, и новую могилу уже нельзя было отличить от всех остальных…

Начальство не заставило себя ждать. Оно явилось на бронетранспортере, который, пробивая снега, тащил за собой сани-волокушу с палаткой, бочками и ящиками с продовольствием.

Тучный краснолицый подполковник Батюк, выслушав рапорт Анохина, издали в бинокль оглядел вышку:

– Хорошее было бы строение. Даже жаль бросать. Но ничего, ты еще лучшее построишь. Недалеко. Верст в шестьсот отсюда… Видишь, Финляндия уже выбыла из войны, пришлось авиатрассу переносить.

Постепенно вокруг бронетранспортера выстроилась шеренга пленных, а рядышком стояли жители села, все прибывая и прибывая числом.

Батюк посмотрел на пленных. Бульбаха поддерживали Петер и Вернер. Полковник норовил упасть. Голова его была перевязана лоскутом простыни. Он не вязал лыка.

– Они у тебя, Анохин, прямо на партизан стали похожи… Ну, признайся насчет естественных потерь! Ведь сбрехал?

– Виноват, самую малость, товарищ подполковник, – ответил Анохин сокрушенно. – Один ефрейтор скончался от голода и непосильной работы, а второй – полковник, – он указал на Бульбаха, – с тяжелой травмой на стройке. Сотрясение… Не знаю, выживет ли?..

– Ну вот! – обрадованно сказал подполковник. – Меня не проведешь! Но на других командировках потери куда как больше… Там, должно быть, поменьше этого… гуманизму было. Гоняли их как положено!

Тем временем Чумаченко, осознав, что пришел его час, потребовал у радиста Комарова свою докладную и, получив пакет, четким шагом, вздымая снег, приблизился к подполковнику. Откозырял.

– В связи с гуманизмом. Личное донесение. Политическое, так сказать!

Батюк принял донесение, оценил Чумаченко:

– Экой у вас бравый старшина! А усищи-то!.. Ма-ла-дец!

– Служу Советскому Союзу!

Раскрыв донесение, Батюк пробежал глазами несколько строк. Перевел изумленный взгляд на старшину:

– Эт-то что такое? – спросил он, все больше багровея. И принялся читать уже вслух по-начальственному громко: – «…уносишь, дроленька мой усатенький, с собой мое сердечко разбитое. Как же я теперь буду жить-тужить без тебя? Никогда не забуду я наших жарких ночей, как ты щекотал своими гвардейскими усами мои белы груди… Как приедешь на ново место, отпиши. И не спеши заводить себе нову зазнобу. Найду тебя хоть на краю света и усищи твои, мордулечка моя, все как есть повыдергаю…» Что эт-то, в самом деле?

По рядам жителей и конвоиров прокатился смешок. Немцы держались строго, не понимая происходящего.

Чумаченко, едва не теряя сознание, оглянулся на Комарова. Но тот стоял с неподвижным лицом. А что там за толстыми линзами очков – поди разберись!

Батюк порвал письмо на клочки, бросил под ноги.

– Шутки, понимаешь, шутить! Извините! Распоясались здесь! Распустились!.. По прибытии на новое место – десять суток гауптвахты!

Он посмотрел на чемодан, оставленный старшиной.

– Твой чемодан?

– Так точно!

– Ишь какой купейный пассажир! Москва – Сочи! – И скомандовал ординарцу: – Забрось этот сундук куда подальше! Чтоб не позорил Красную армию!

Здоровенный младший лейтенант с автоматом подхватил чемодан и, разок крутнув его, запустил далеко в снег.

– Пить надо меньше! – остывал подполковник. – Чемодан. Ха!

Напряженное и чреватое многими осложнениями молчание разрядил копошащийся где-то у ног собравшихся Игнашка.

– Товарищ полковник! – прокричал он снизу. – Дозвольте правильно политически сказать! Инвалиду-фронтовику!

Голос у Игнашки был сиплый и не очень трезвый. Но подполковник, польщенный повышением в чине, приказал своему рослому порученцу:

– Поднимите фронтовика! Вот на бронетранспортер. Пускай промолвит!

Оказавшись на бронетранспортере, над головами собравшихся, Игнашка сорвал с головы треух и закричал:

– Граждане… мы до немцев становились строго, но сознательно. В работе учили их сициализьму… потому что все же, я знаю, серед немцев были и такие… сознательные… и Карла Марс и его брат Энгель… и эти… Клара… и еще Карла… Словом, как могли! И добились успехов, стройку свою почти исделали… без какой-то малости, наплевать… А нашей доблестной армии и командирам, само собой…победителям слава!

Жители одобрительно загудели.

– Ну, в общем, правильно сказано, – подытожил речь Батюк. – Истинно от народа. От души! Учиться надо! – наставил он свой палец на Чумаченко. – Но прохлаждаться нам некогда, потому как новую вышку надо сооружать срочным порядком… – А ты, – приказал он порученцу, – сбрось инвалиду с полпуда крупы!!

Бронетранспортер пыхнул облаком сизого дыма. Немцы и конвоиры стали выстраиваться в колонну.

– Садись, Анохин! – пригласил лейтенанта Батюк, приоткрыв дверцу бронетранспортера.

– Да не, я в колонне, – ответил лейтенант.

– Ну, дело хозяйское… Была бы, как говорится, честь предложена.

Анохин оглянулся, отыскивая глазами Палашку. Но ее нигде не было видно. Насупленно смотрел, опираясь на костыли и нежно поддерживаемый Евдокией, Митрофан. И Петер украдкой поглядывал на них… Лица… Лица…

Лукерья, вытирая глаза, сделала знак лейтенанту. Анохин посмотрел вдаль и увидел, как по лесенке, ведущей на вышку, взбиралась наверх маленькая фигурка.

Взяв под козырек, Анохин зашагал вместе со всеми; две колеи образовали и две колонны. Лейтенант шагал впереди, держа палку под мышкой.

Задыхаясь, Пелагея поднималась по лестнице Африкановой вышки все выше и выше. Остановилась. Взявшись за перильца, смотрела в ту сторону, куда двигался бронетранспортер, а вслед за ним и вереница людей.

По щекам Палашки катились слезы. Она смахивала их, смотрела вдаль. Но нет, уже не различить отдельные фигуры.

Те же, кто не вышел провожать экспедицию на околицу, глядели из задернутых белой изморозью окон – дети, бабы, мужики.

В избе Феонии приподнялась крышка подпола.

– Ушел колонн?

– Ушли.

Ганс вылез. На нем был сбитый набок треух, во рту самокрутка. Он неловко обнял Феонию, погладил чуть приметно приподнимающийся живот.

Кешка не отрывался от окна.

Ганс присоединился к нему. Вдвоем они смотрели сквозь маленькое, затянутое по краям морозными узорами окно. Продышали побольше проталину в стекле и увидели, как вслед за бронетранспортером далекая вереница людей втягивалась с белого пространства, минуя обетный крест, в темную чащобу.

Шел легкий белый снежок.

Ганс положил руку на плечо парнишки. Оба они молчали, понимая, что произошло нечто очень важное, и началась новая жизнь, неизвестная, пугающая и манящая. И в прошлое уже невозможно вернуться.

А Палашка, задыхаясь, наконец добралась до самой верхушки вышки. Здесь, наверху, дул сильный ветер. Взявшись за ограждение, она смотрела в ту сторону, куда уходили люди. Отсюда, с высоты, маленькая колонна казалась темной гусеницей, ползущей по снегу. Метель накрывала цепочку людей.

Палашка смахивала слезы, напрягаясь, всматривалась. Люди уже исчезли. Белая кулига, темная тайбола. И над всем над этим – метель. Что-то шептала Палашка. Что?

…Уже ступив в тайболу, ему почудился шепот Палашки, явственный такой шепот, тихий, нежный:

Вологодско кружево тянется да вяжется,

Я не знаю, милый мой, что сбудется, как скажется…

Анохин еще раз обернулся. Но уже скрылась деревня, исчезла в снежной пелене вышка. И снег все густел и как туманом накрывал необозримые суземы…

Да, полно, было ли это или только почудилось нам? Может быть, только привиделись эти темные, худые, небритые лица, запавшие воспаленные глаза, только почудились короткие любови, ссоры, недоразумения, примирения?..

Снег времени заносит все следы, и только память, передаваясь от человека к человеку, сохраняет былое, постепенно привнося в некогда происходившее черты былины, сказки, притчи… Снег все покрывает. И белесые мальчуганы и девчонки, родившиеся после ухода чужеземцев, давно уже стали частью русского северного народа, приняв, как родное, этот окающий говорок, эти причудливые словечки, эти обычаи и нравы. Не выделить никого, не различить! Снег времени давно посеребрил их волосы, украсил морщинами…

Предыдущая главаГлава 35 из 35К книге