Место было как бы специально создано природой для вышки. Сразу за деревней возвышалась горочка, с которой хорошо было видно всю Полумглу до самых крайних ее дворов и припорошенную снегом речушку. А с трех сторон ее обступали бескрайние леса, суземы, тайбола.
Вершина горки была плоской, она поросла лишь каким-то колючим кустарником. Видно, ни сосна, ни береза, ни даже самая живучая ольха не сумели закрепиться на ее скальных выходах.
Одна группа пленных корчевала кустарник, тут же жгла его: готовила площадку под основание вышки. Другая, впрягшись, как лошади, в дровни с прицепленными к ним подсанками, торила отсюда дорогу в ближний лес.
Анохин ковылял вместе со всеми. Момент важный и опасный. Валка! Не произошло бы чего непоправимого!
На полпути к роще остановились.
– Эх, если б не державное дело, ни за что не стали бы губить таку красоту, – посетовал Северьяныч, сверху показывая Анохину на подступающую к ближним домам рощу, красивую даже сейчас, зимой. – Главное, что поблизости от деревни… Берегли, как родимую.
Во время этого разговора к Анохину и Северьянычу подошел Африкан, в руках он держал увесистый сундучок. Поставив его на снег, стал молча ждать, когда Анохин обратит на него внимание.
– Что вам? – сухо спросил Анохин: обида на Африкана у него не прошла.
– Вот, пришел. На должностю, что вы мне предлагали. И струмент, к слову сказать, прихватил. Топоры там, ножовки…
Анохин немного помедлил, размышляя.
– Ну что ж! – нарочито тусклым голосом сказал он. – Занимайте должность!.. Сперва вон площадку надо расчистить под основание вышки. Дорогу в рощу прорубить. Это – в первую очередь.
– Известное дело, – Африкан поднял свой сундучок, двинулся в сторону копошащихся в снегу немцев. Но обернулся: – Да, хотел только спросить, сколько вы мне, как начальнику, положите? Ну, в смысле зарплаты? Деньгами? Или, может, трудоднями?
Анохин помолчал.
Африкан подумал, что Анохин прикидывает, сколько платить, и решил чуть набить цену:
– Работа-то тяжелая… не всяк сладит.
– Деньгами, к сожалению, не располагаю. Трудоднями тоже, – ответил наконец Анохин. – Но… но когда построим вышку, назовем ее «Африкановой». На всех картах страны так и будет написано «Африканова вышка»… Ничего иного, к сожалению, предложить не могу.
– Ну что ж… Ну раз нету, так и нету. Понимаю, война, – разочарованно произнес Африкан. Отступать ему все равно уже было некуда. – Сперва только дозвольте, я с вашими немыми вроде как инструкцию произведу. Мои топоры – струмент сурьезный, надо бы, чтоб без крови обошлось.
– Валяйте, – согласился Анохин.
Африкан собрал до кучи всех пленных. И тех, что корчевали кустарник, и тех, что торили дорогу. Немцы сгрудились возле него, уселись, кто на сваленном ветром дереве, кто на дровнях.
– Как я есть теперь ваш начальник, или, чтоб понятнее, ваш командир, – Африкан приложил руку к груди, – по работе во всем слухаться только меня.
Он открыл свой сундучок с топорами, вытащил один, отполированный до солнечного блеска, поднял над головой:
– Что это такое, граждане фа…? Или как вас там, тьфу!..
Немцы на мгновенье замерли.
– Ну, вас ист дас, по-вашему?
– Дас Бейл… Дие Акст… – нестройно отвечали пленные.
– Ну, во! И сразу же разнобой! А это есть художество, сотворенное великим умом. Скорее всего, русским умом, потому как русские люди испокон веков в лесах жили. А в лесу без топора – погибель. Топором можно исделать все, окромя ребенков. Топор рубит, топор тешет, топор режет…
Он достал из кармана деревянную ложку, показал, как уголком лезвия топора можно ее вырезать.
– Ложка нужна – ложку исделаем. А ежели побриться надобно, и для этого топор сгодится… Прошу, битте!
И он провел лезвием по своей щеке, жестами приглашая желающих тоже попробовать. Но никто не соглашался. Наконец, Ганс подошел к нему, присел рядом.
– Айнзейфен? – спросил Ганс и тоже жестами изобразил, что намыливает лицо.
– Э, браток! С мылом да с горячей водичкой я тебя не то что топором, а и ложкой побрею! – сказал Африкан и смело приступил к делу, посуху снимая густую рыжеватую щетину на скулах и на подбородке Ганса. Мастерски выбрил острые углы, шею. Серебряное лезвие поблескивало под пробивающимися сквозь высокие сосновые стволы лучами низкого северного солнца.
– Я вам, дорогие фаши… э-э, немецкие граждане, покажу, как ствол корить, как оболонь снимать, как доски щепить, – приговаривал Африкан. – Вот только суп из топора не сварю. Не научился ишшо…
Ганс с изумлением трогал ладонью свою гладкую, отливающую синевой щеку. Немцы зааплодировали.
Африкан вернул топор в сундучок.
– Энтот топор – личный предмет. Вам другие, – и добавил: – Это, как бы сказать, вступительный доклад. А теперь пойдем на практику, в лес… Комм!.. Нет, не все! Которы площадку расчищают, тут остаются. Я им другим разом все покажу.
Не все поняли немцы, вернее даже, ничего не поняли. Но урок с бритьем поразил многих, и они пошли за Африканом. Потащили вниз с горки дровни и подсанки.
Вошли в самую лесную гущу. Немцы задирали головы, осматривали ровнехенькие, словно искусственно выращенные сосны.
– Корабельщина! – обяснил Африкан. – Рудые сосны, без подсада. Одна в одну. Таку вышку соорудим, что в Москве будет видно.
– Пил у нас сколько? – спросил подошедший сюда вместе с Северьянычем Анохин.
– А пошто пилы? – удивился Африкан. – Пила дереву поры отворяет, на гниль ведет. А топор, он всяко пролазно для воды место забивает. Да и споро с топором управляться. Я твоих немых быстро всем нашим премудростям обучу. Вон свояк подмогнет, – указал Африкан на одноглазого бобыля Калистрата, который с двумя немолодыми мужиками шли следом. И обратился к ним: – Пока я этим немым насчет валки что втолкую, срубите ваги!
Калистрат и его сопровождающие, проваливаясь почти по колено в снегу, пошли к подросту на краю рощи.
– Ну что, Северьяныч, тряхнем стариной? – спросил Африкан.
– Можно, чего ж.
– Ты левша, слева ставай.
В самом низу дерева, почти возле комля, они сделали неглубокий подруб, почти метку, а затем, перейдя на другую сторону мощного ствола, стали чуть повыше, дружно и весело, в два топора, глубоко вгрызаться в пахнущую смолой древесину.
Ганс посмотрел наверх, где пока еще спокойно вели себя вознесенные к небу, припорошенные снегом ветви сосны, затем перевел взгляд на раскрасневшихся рубщиков.
– Колоссаль!
И было непонятно, относится это к работе мужиков или к высоте и красоте деревьев.
Африкан и Северьяныч выпрямились, вытерли со лба пот.
– Это – работа! – восхитился Анохин.
– Погодь! Это ишшо не работа. Вот когда пот в валенки потекет, тогда – да, тогда уже работа… Ваги давайте сюда!
Принесенными длинными шестами-вагами Калистрат с помощниками стали подпирать дерево, чтобы не дать ему при падении вильнуть с оскола.
– Гляди, фрицы, в оба! – закричал одноглазый Калистрат. – Тут дело щекотное. Не в ту сторону завернешь, вгонит тебя сосной в землю, как колышек. Тут, мля, глаз как ватерпас должон быть!
– Я, я! – дружно закивали стоящие в сторонке немцы, услышав «свое» слово. – Ватерпас!
Сосна слегка дрогнула, с веток обрушился вниз первый снег.
Северьяныч поглядел на вершину сосны, что-то прикидывая.
– Теперь здесь подрубим, – вроде бы посоветовался он с Африканом.
Тот молча кивнул. Поплевав на ладони, они вновь застучали топорами.
– Никодим! Ты своей вагой посильней подпирай, следи, чтоб меж соснами легла! – скомандовал Африкан одному из помощников.
– Не впервой, – коротко отозвался Никодим и обернулся к Анохину: – А ты, командир, со своей ногой в сторонку отвали. Неровен час – зашибет.
Но Анохин, наоборот, утопая в снегу, пробрался к Никодиму, стал помогать ему подпирать вагу. Хотел поучаствовать.
Сосна стала подрагивать сильнее, с веток на людей посыпался мелкий снег.
– Подрубай, подрубай! – суетился Северьяныч.
Все явственней вздрагивали наверху ветви. Что-то потрескивало в глубине ствола. Наконец, чуть поворачиваясь на своей оси, сосна уже громко, даже оглушительно треща, стала медленно клониться, затем все быстрее и быстрее, стряхивая с себя последние комья снега. Сотрясая землю, она упала на чистую прогалину между другими соснами, взметнув целое облако снега. И еще долго потом, в агонии, она подпрыгивала, подламывая сучья и как бы поудобнее укладываясь для последнего сна.
– Ну-ко, теперя, немцы! Бери мои топоры! Давай, обрубай ее, родимую, чтоб ни сучка ни задоринки!
Спустя короткое время, уложив очищенное от сучьев бревно-балан на дровни и на привязанные сзади подсанки, впрягшись в ременные гужи и облепив со всех сторон «поезд», немцы и конвойные потянули на горку первую свою добычу. На крутом подъеме забуксовали. Им на помощь бросились все: и занятые на площадке, и Северьяныч с Африканом, даже Бульбах, поглядев на лейтенанта, тоже решил взяться за гуж.
Медик Вернер погрозил Анохину пальцем:
– Мандарфнихт!… – и указал глазами на ногу.
Но Анохин продолжал помогать.
– Слышь, ругается, – оскалил редкие зубы Северьяныч. – А говорили, у немцев нет срамословия. А у них, как у нас! И слова те же, любо послушать!..
Вернер подбежал к Анохину, энергично жестикулируя и показывая на хромую ногу, произнес по-немецки целую гневную тираду.
– Во, дожил! – отпустил свою лямку Анохин. – Сперва искалечили, а теперь, вишь, озаботились.
Вернер с довольным видом отбежал к своей лямке.
И вскоре дровни уже оказались на горке, а бревно было свалено.
Под вечер на краю стройплощадки вырос уже целый штабель бревен. Это была как бы сложенная вышка, которой предстояло распрямиться.
– Теперь, как я понимаю, козлы надо ставить, – уверенно сказал Чумаченко и обернулся к Северьянычу: – А где для них доски взять?.. Можно, конечно, выкрутиться. Продольная пила есть?
– Была. Еще до войны сломали.
– А чем же вы бревна на доски распускали? Пальцем?
– Зачем пальцем? Мы все – топором.
– Доски? Топором?
– Совершенно полностью верно, – подтвердил стоявший поблизости Африкан. – Во, гляди! – Африкан обернулся к немцам: – Как вас там… Ахтунг, обормоты!
И пленные, уже привыкшие к тому, что ими непосредственно командует этот пожилой русский с топором за поясом, приблизились к Африкану. А он, как это было уже не однажды за нынешний день, поднял над головой топор, показывая его немцам:
– Не забыли, что это?
– Ди Акст! – хором ответили пленные.
– Правильно, топор. А топором, как я вам говорил, можно сделать все, окромя детишков. – Африкан указал глазом на Чумаченко. – А вот товарищ сумлевается… насчет досок. Так я вам сейчас покажу…
Африкан неторопливо обошел завезенные на стройплощадку бревна, цепким взглядом их осматривая.
– Бревно надо взять чистое, без оболони, без свили… вот это, к примеру, нам подойдет… и делаем линию.
– Я, я, линие…
Африкан прочертил острым концом топора абсолютно ровную линию, после чего сделал небольшие зарубки. Затем начал вбивать в них заранее заготовленные дубовые клинья и постепенно расколол бревно. После точно так же по начертанной им линии вновь прошелся с клиньями. И вот уже на снег легла ровненькая, поблескивающая смоляными каплями доска.
– Вот так, робяты! Мы не столь говорящи, сколь работящи!.. А ну, покажьте и вы, как вы понятливы!
Он отобрал нескольких пленных с топорами и провел на другом бревне ровную линию. Ганс взял из кучки один клин, осмотрел его. И затем, как это делали русские мастера, тоже поплевал на ладони и приступил к работе…
Коротки зимние деньки. И вьюги над Полумглой мели пока еще легкие. Уже в темноте, сильно опираясь на палку, Анохин брел к избе Лукерьи. Чумаченко догнал его.
– Так что, Емельян Прокофьич, фрицы кашей накормлены. Разнарядка на завтра исделана, – и он сунул лейтенанту завернутую в тряпицу бутылку. – От хозяйки моей… Справная баба! Снабжает!
Анохин торопливо спрятал бутылку.
– А вы, товарищ лейтенант, в общих-то работах не дозволяйте себе… Командный состав… этот… авторитет… А вы, как все! А то немцы еще по плечу начнут вас хлопать. Наглый народ, если распустить… Я десять лет…
– Все? – спросил Анохин.
– Все, – стушевался Чумаченко. – Да вы на меня полагайтесь… Отдыхайте, заслужили. Управлюсь! А у вас и в избе дела найдутся! – усмехнулся он. – Сами знаете. Я от души!
– Возьми! – Анохин обратно протянул бутылку Чумаченке.
– Не-не! Что вы! От души же… для поддержания…
Анохин не настаивал. Снова спрятал бутылку. Не сказав Чумаченке ни слова, поковылял дальше. Чумаченко остался на дороге один.
Умывался Анохин в сенях у старинного чугунного рукомойника. Палашка стояла здесь же, как вестовой, держала в руках льняное полотенце, по краям вышитое «кониками».
– Чему улыбаешься? – спросил ее Анохин.
– Сама не ведаю. Должно, смешинка в рот попала… Приятно дело уморенному мужику самотканый, самовышиванный утиральничек поднесть… А еще радость, что у вас дело пошло!
Анохин вытерся, посмотрел на ее лицо, на ямочки на щеках. Тоже улыбнулся.
– Счас я чего на стол соберу! – засуетилась Палашка. – А вы пока об чем-то хорошем подумайте.
Пока Лукерья и Палашка хлопотали на кухне, Анохин налил из подаренной Чумаченко бутылки полстакана, тайком выпил. Достал из поставца еще два лафитничка, расставил.
Вскоре хозяйки выставили на стол тарелки с квашеной капустой, сальцем, грибами, сковороду с яичницей. Теперь уже можно бы и выпить «при народе». Анохин выставил бутылку, потянулся за стаканчиками.
– Нельзя мне, сомлею, – со стеснением призналась Палашка. – Да и срамно. Вином у нас только замужние бабы потчуются.
– А у меня пост: середа, – Лукерья закрыла лафитник ладонью. – А ты, солдат, выпей, как странствующий… можно!
– Эх, с добрым днем вас, – вздохнул Анохин и выпил свои «фронтовые». – Сегодня, это… начало. Завтра начнем вышку растить!
– В добрый час! – кивнула головой божатка.
Ночью Анохину не спалось. Он долго лежал, глядя в потолок. Прислушивался к звукам на кухне. Потом в доме все угомонилось, стихло. Лишь давешний сверчок вновь завел свою песню, и пел теперь долго. Напоминал о лете.
Анохин отбросил лоскутное одеяло, достал из-под лавки начатую бутылку, сделал несколько глотков. Посидел еще. Затем встал и крадучись, как человек, входящий в ледяную воду, ступил по половицам к двери, за которой спала Палашка. Тихо отворил ее и исчез в темноте. Только светлячком мелькнул бинт на его ноге.
Несколько секунд прошло в молчании. Потом раздался крик Палашки. И Анохин вылетел из двери, а следом за ним выбежала и девушка, размахивая тяжелым льняным полотенцем. Она била его по голове, по рукам! Он приседал, прикрываясь от ударов…
– Ишшо чего удумал! – кричала Палашка. – Чего полез со своим винным духом? Приблазнилось небось, что тут девки как в городу, доступны да гулящи? Обвык вот так-то, без огляду, руками лезть!
– Да не кричи ты! Божатку разбудишь!
– А и разбужу! А и ладно! Чего уж! – продолжала лупить лейтенанта Палашка, досталось и его ноге. – Привыкли как кобели…
– Да ты куда бьешь-то? – как-то жалобно и виновато произнес Анохин, хватаясь за ногу.
Но Палашка поняла это по-своему:
– А что, Героя так и бить нельзя? Ему так сразу уступать? – крики Палашки переходили то в смех, то в рыдания. Тяжело дыша, она наконец остановилась. – Эх, ты… все испортил!.. Все!
– Да чего ты… Ну, прилег только…
– «Прилег»!.. Твоя кровать-то? И еще винищем поганым надышал…
Не стыдясь, в одной рубашке, она уселась на лавку, обхватила руками голову:
– Эх, ты, командер! Не внялся, какой я есть человек…Обидеть легко, а душе каково… Думаешь, мимо моих глаз прошло, что ты попиваешь, как ошкуйник? Погубительна твоя водичка, сердце веселит, а душу губит!.. Все испортил! Отворотил от себя!
Анохин как был в исподнем, босиком, так и выскочил в сени, оттуда во двор. Пар от дыхания вырывался наружу. Морозная ночь стояла над Полумглой. Босые ноги Анохина тонули в снегу.
Проскрипела дверь и на ступеньках появилась Палашка. Она вынесла Анохину шинель и сапоги. Сказала тихо, без злости:
– Накинься и иди в избу… Я на божаткину половину спать пойду.
В спаленке у Лукерьи горела лампадка на сале, чуть освещала лики святых и нехитрое убранство. Палашка умостилась на широкой лавке, передвинув ее поближе к божаткиной кровати.
– Слыхала, – вздохнула Лукерья. – Обидел, что ль?
– Ой, обидел, божатка. Пришел в мою светелку как к гулящей.
– А ты его чем? Веником? – невесело усмехнулась Лукерья.
– Утиральником. Самолучшим. Вышитым, – и тихонько засмеялась.
– А он чо?
– Только руками закрывался.
– То-то. Уразумела кошка, чье сало съела… Обдумается, зауважит.
– Пьет он, божатка!
– Знаю. Страждает он, оттого и пьет. Ответность на него каку положили, не по годам. Боль у его и телесна, и душевна… Да и поистрепался на войне. Хромой!
– А ты заговорить его сможешь?
– Не знаю. Ежели Господь спопустительствует. На то воля Его… Но я спробую.
Смолкли старая и малая. Каждая думала о своем. Даже сверчок вроде бы стал петь тише.
– Трудно жить на свете, божатка! – вздохнула Палашка.
– Девке-то? Трудно. Сладкой будешь – съедят, горькой – выплюнут!
Ранним утром, едва только забрезжил рассвет, Анохин тенью прошмыгнул в сени и натолкнулся на уже одетую Палашку. Хотел было быстренько одеться и пройти мимо, глаз на нее не поднимал. Хохолок на его непричесанной голове торчал воинственно, по-мальчишечьи.
– Прости! – тихо сказал он, поняв, что проскользнуть мимо Палашки ему не удастся.
– Ты вот что! – прошептала Палашка, взяв лейтенанта за рукав. Ночное происшествие странным образом сблизило их, даже как бы сравняло. Палашка незаметно для себя перешла с лейтенантом на «ты». – Божатка сказала… коли тебе стаканчик нальют, молви себе в мыслях: «Палаша видит, обиду ей делаю… Палаша видит, обиду ей делаю…» И повторяй так до тех пор, пока не увидишь меня воображаемо… Божатка говорит: во мне есть сила отвести… и Господь поспособствует.
Анохин задумался.
– Словом обещаешься?
– Обещаюсь, – быстро проговорил лейтенант и, накинув на плечи шинельку, закультыгал вниз по ступенькам, вышел на заметенную снегом улицу.
Было еще совсем темно, только на востоке светлел край неба. В избах загорались желтые теплые огоньки. В гулкой тишине слышался скрип снега под чьими-то ступнями. Люди торопились на работу, на стройплощадку. Хоть и даровая, но другой работы в Полумгле уже давно не было и на ближайшее время не намечалось.
Подмораживало…