Они переправились ночью, в тумане, на трофейной пузатой резиновой лодке. Переправились внаглую, запустив подвесной мотор, прикрепленный к транцевой доске. Мотор тоже был немецкий, прозванный за громкую трескотню «Геббельсом».
На том берегу переполошились немцы, подняли стрельбу, подвесили ракеты, но туман от этого стал еще более густым, почти непроницаемым. Укрывал их, как бабушкина перина. Петляя, они у самого берега заглушили «Геббельса» и дали сильному течению снести их вниз, в то время как крики и автоматные очереди раздавались там, где они должны были пристать.
Уткнулись в кусты, взрезали лодку ножами и полезли наверх. Стрельба продолжалась долго, это было им на руку. Никто не слышал треска и топота. Они спешили уйти подальше от реки, используя тарарам. Фрицы, изобретатели этих быстроходных десантных лодок, которые не раз приносили им успех, такой прыти от «рус-иванов» не ожидали, знали, что подобных плавсредств у Красной Армии нет.
Расчет на внезапность и одиночный прорыв удался. Через полтора часа они оказались на незанятой никем высотке, в тылу противника, заняв старый, заросший окоп, оставшийся здесь с сорок первого. Стали ждать, когда рассеется туман. Тушкин проверил рацию, все оказалось в порядке. Им везло. Сказочно везло.
Выложили гранаты, приготовили оружие, замаскировались, протерли бинокли. Обменялись шуточками. Все понимали, что вряд ли выберуться отсюда живыми. Даже при сказочном везении не получится.
Их было всего шесть человек, и назывались они «взвод артиллерийской разведки». Три недели назад их было восемнадцать. Такая работа: постоянная убыль.
Провожая их к лодке, капитан Мастырин, после уточнения задачи и маршрута, как бы невзначай сказал:
– Кто первым высадится на том берегу и обеспечит переправу двести восьмому полку, будет представлен к званию Героя Советского Союза. Приказ командующего фронтом. А Константин Константинович, как известно, словами не бросается.
И добавил:
– А нет, я и сам до Верховного дойду, а Звездочек добьюсь. Вы меня знаете.
Они Мастырина знали. Одноглазый, яростный, два раза разжалованный, он пахал все войны от самого Халхин-Гола. Авторитетов для него не существовало, кроме кумиров, вроде комфронта.
Младший лейтенант Анохин подумал: «Звездочка… Неплохо. Хоть и посмертно, конечно».
И все так подумали.
…Когда рассеялся туман, они углядели в километре, за кустами, хорошо припрятанные и увешанные зелеными сетями три батареи «хуммелей», «шмелей», стопятидесятимиллиметровых самоходных гаубиц, основной огневой кулак немцев в полосе нашего ударного двести восьмого. Быстро перемещаясь вдоль берега, они могли утроить силу артиллерийского воздействия на переправу.
А в низинке обнаружили батарею «ванюш», тяжелых шестиствольных реактивных минометов, которых особенно опасались пехотинцы. Разведчики занесли на схему координаты батарей, опорных пунктов, линии окопов и дзотов, даже определили штабной блиндаж.
Когда началось, немцы довольно бысто догадались, что в их тылу ведется оптическая разведка. Еще бы! Приданный двести восьмому пехотному полк тяжелой артиллерии резерва Главного командования подавлял вражеские батареи, куда бы они не перемещались. От «шмелей» только крылышки летели – листы броневой обшивки.
Сначала на высотку полез десяток автоматчиков, разведка. Их уложили сразу, не отвлекая от дела Тушкина и наблюдателя-корректировщика, «пожилого» двадцативосьмилетнего Сарычева.
Дальше стало хуже. Через полчаса, окруженные со всех сторон, они передали батареям Резерва Главного Командования свои координаты. Высотку накрыли. Залпом. Свои же. Там, в РГК, не церемонились, не кричали в трубку: «Ребята, а как же вы?» Они – приданные. Сегодня здесь, а завтра где-то в другом месте. Пуляют чушками килограммов по триста по особому заказу.
Когда Анохин и Тушкин, оглушенные, не слышащие друг друга, выбрались из-под завала, не сразу поняли, что их только двое. Чудеса войны: всех остальных разметало на мелкие куски, а их, бывших рядом, только засыпало. От разбитой рации из песка выглядывала, поблескивая, лишь какая-то деталь.
Стали выковыривать из ушей песок, полагая, что не слышат именно из-за этого. Не получилось, но все же постепенно пришли в себя. Кругом все заволокло дымом и пылью. Переглянулись. Анохину было двадцать, Тушкин на год старше. Очень хотелось жить.
Не сговариваясь, бросились бежать сквозь оседающую мглу. Куда мчались, плохо понимали. Ноги поначалу подкашивались, они падали. Но постепенно окрепли, ускорили бег. На грязных лицах засыхала кровь, непонятно, чья.
Видимо, они бежали не к реке, не к своему десанту, а во вражеский тыл. Кончился кустарник – увидели какой-то полуразрушенный хуторок. Вроде пустой, брошенный. Побежали туда. Невозможно как хотелось пить. И наткнулись на группу немцев, в тенечке ощипывающих кур. Это были явно свежие немцы, из пополнения, только прибывшие сюда. Обмундирование не потрепанное. Они разевали рты – пели. Один играл на губной гармошке, подбадривая друзей. Если бы артразведчики не потеряли слух, они бы еще издали поняли, что за хатой враги.
Увидев красноармейцев, немцы опешили. Но разглядели, что двое «иванов» без оружия, в крови, в лохмотьях, оставшихся от гимнастерок и галифе. Засмеялись, стыдясь своего первого испуга. Тот, что играл, поманил русских пальцем:
– Ком, «иван»! Ком хирер!
У немцев были карабины. Судя по всему, это была какая-то тыловая команда. Унтер в очках.
Анохин и Тушкин развернулись и бросились к виднеющемуся лесочку. До зарослей было не очень далеко, но бежать пришлось по пахоте, ноги вязли. Попадут в них или нет?
Впрочем, немцы не спешили стрелять. Они кричали, смеялись, улюлюкали. Как на охоте. Музыкальный фриц даже издал тирольскую трель. Она неожиданно донеслась до левого, ожившего уха Анохина. Потом немцы, видимо, устроили соревнование: пальбу по движущим мишеням. Спускали курки не спешно, по очереди, чтобы знать, кто попал, а кто промазал.
Пули свистели у самых ушей, но артразведчики не слышали их. Падали, поднимались и бежали дальше, даже не пригибаясь: не было сил, не хватало воздуха.
До спасительного лесочка оставалось совсем близко, шагов двадцать, когда Тушкин упал, зарывшись лицом в землю. Анохин залег рядом, ощупал бездвижного друга. Пуля попала ему в затылок.
Оглянулся: немцы цепью шли по пахоте, должно быть, чтобы проверить попадания.
Анохин вскочил и сделал последний бросок. Растрепанной птицей он уже влетал в заросли, когда пуля ударила его в каблук правой ноги, в беге отброшенной назад.
Упал. Нога сразу как бы отнялась. На месте колена, выступавшего из порванных брюк, вздулся кровавый пузырь: пуля вошла в пятку и, кувыркаясь, дробя сухожилия и кости, вышла через колено. Анохин попытался встать, и не смог. Тогда он пополз между чахлыми стволами деревьев, через подлесковый кустарник. Все дальше и дальше…
Немцы постреляли по лесу, но вглубь не пошли. Мало ли на кого там напорешься. К тому же их ждали куры.
Анохин же все полз и полз. Но силы оставляли его. А затем он и вовсе потерял сознание.
Как его перевернули на спину двое из похоронной команды, он не чувствовал. Переправившись, двести восьмой полк стремительно ушел вперед, углубляя и расширяя плацдарм, теряя по пути убитых и раненых, как теряет на неровной дороге зерно прохудившийся мешок.
Похоронная команда двигалась следом за санитарами, подбирая убитых. Двое или трое солдат пошли краем лесочка и случайно увидели Анохина.
– Гляди-ка, – сказал один из похоронщиков, мягко, по-белорусски выговаривая букву «г».
Перевернули Анохина, он слабо застонал, но в сознание не пришел.
– Та… помирает, – сказал второй. – Перекурим?
Белорусы добры и милосердны. И службу знают.
– Давай-давай, бярись, – сказал первый напарнику. – Ничаво! Из лесочка вынясем, санитарам передадим. Авось не преставится…
Анохин открыл глаза и увидел над собой штопаный брезент просторной палатки. Нога болела нестерпимо. Разговор доносился глухо, как из-за стены. Но левым ухом младший лейтенант услышал скрипучий и резкий голос капитана Мастырина:
– Ногу ему отрезать не дам. Я вам тогда голову отрежу. Не торопитесь, эскулапы! Вдумчиво!.. Это ж совсем еще пацан, а уже Герой Советского Союза, ясно? Рокоссовский подписал!.. Как ему потом жить без ноги?
Анохину было все равно: отрежут или не отрежут ногу, подписал Рокоссовский бумагу или нет, Герой он или не Герой. Он снова потерял сознание.
– Ты, Мастырин, вышел бы отсюда, – сказал начальник медсанбата одноглазому капитану.
– Я – в халате.
– Вот в халате и выйди. Давно ли сам у меня лежал?.. – И майор рявкнул так, что вздрогнула и со звном выронила какой-то блестящий хирургический инструмент медсестра: – Удались!
Мастырин криво, одной щекой, не изуродованной шрамом, усмехнулся и вышел. Понял: ногу парню будут спасать.
У палатки он увидел, что число раненых на носилках, доставленных с передовой, переправленных через реку, за эти десять минут значительно выросло. Было много тяжелых. Наступление разгоралось…
Мастырин присел на землю, закурил. Но услышал, как в палатке, подставив руки под струю воды, которую лила из кувшина медсестра, майор пробурчал:
– На Звезду бумагу Рокоссовский подписать может. А вот на гангрену… На нее один Господь подписывает. Подпишет – и все. Отпилят ножку по самые они… Если успеют. Так хоть колено спасли бы…
– Эт точно, – отозвался хирург, весь заляпанный кровью.
Господь не подписал. Напичканный пантопоном и другими препаратами, Анохин плохо соображал, что с ним делают и куда везут. Сначала на грузовике, потом на поезде. Не знал, что совершил путешествие длинной в тысячу километров и очутился в небольшом старинном городке на Верхней Волге. Из лета перебрался в раннюю осень.
В специализированном хирургическом госпитале, где занимались конечностями, ему сделали две операции. Говорили, предстоит еще одна, последняя. Нога уже сгибалась в колене, двигалась стопа. Но, глядя на располосованную голень, на обтянувшую кости желтую от йода кожу, Анохин только вздыхал.
– Не кручинься, паря. Кости починили, а мясо нарастет, – утешали его сердобольные санитарки.
А когда оно нарастет? Первый Белорусский уже был под Варшавой. Подумать только! Во-он куда махнул Константин Константинович! А он, Анохин, здесь, в унылой палате, в сером коридоре, прыгает на костылях, словно подбитая ворона… Скорее бы это мясо наросло! И даже то, что сняли очередной гипс, что заезжий генерал вручил Звездочку, его не утешало. Обмыли, конечно, высокую награду. Поздравили врачи. Но он согласился бы, если б такое было возможно, обменять свою Звездочку на здоровую ногу – и обратно на фронт…
В палате сменился второй состав. Гимнастерку с наградами он отдал сестре-хозяйке на ответственное хранение. Не хотел лишних расспросов. В горле сидела эта переправа, эти фрицы с карабинами, охотнички на безоружных.
Слух постепенно к нему вернулся полностью. Эх, вот тогда бы ему чуткие уши! Не напоролись бы, как дурни, на поющих немцев. От переживаний, от боли, от невозможности ничего изменить Анохин просыпался среди ночи. Случалось, медсестры наливали ему мензурку-другую. Ему такой дозы хватало. Снова впадал в сон и через час-два опять видел раскрытые рты беззвучно поющих фашистов. Вскакивал. Случалось, задевал правую ногу, глушил в себе крик.
Он обжил подоконник в коридоре, застолбил местечко на краю. Подолгу с завистью глядел на выздоравливающих, которые ковыляли по дорожкам госпитального сквера без костылей и без палок. Счастливцы!..
И замечал, как с каждым днем все больше желтели на деревьях листья, как их мягкий шепот менялся на жесткий металлический шелест. «Как у венков на кладбище»…
Госпитальную скуку развеивала кинопередвижка, которая с постоянной регулярностью раз в неделю привозила не самые свежие «Новости дня» или очередные сатирические выпуски про Антошу Рыбкина или Швейка, которые проявляли чудеса храбрости в борьбе с Гитлером. Гитлера уморительно изображал сам Мартинсон. Кинопередвижку ждали почти так же, как писем из дому.
Анохин первый со своего подоконника увидел, как возле входа в здание госпиталя остановился старенький «газик» и пожилой, скрюченный радикулитом киномеханик Петр Спиридоныч, имя и отчество которого раненые сократили до Бидоныча, стал выгружать железные широкие банки с пленкой. Анохин уже знал, что эти банки называются яуфами, но в госпитале они шли под наименованием «бидоны».
– Кино привезли! – объявил Анохин.
К окну подтянулись еще несколько раненых. Глядя вниз, они обсудили, что яуф не один, значит, в довесок к «Новостям дня» им покажут еще и какое-то художественное кино. Может, даже американское. Бидоныч уже привозил «Серенаду солнечной долины» и обещал выпросить «Сестру его дворецкого» – фильм, которого здесь еще никто не видел, но слухи о нем уже прокатились по госпиталям.
Когда две крепконогие, плотные санитарки ввезли в зал на каталке передвижку, раненые окружили киномеханика.
– Чем порадуешь, Бидоныч?
– Радостным для кажного кином, – уклончиво ответил Бидоныч.
– Поди, «Сестру дворецкого» привез? – пытались угадать раненые.
– Бери выше!
– Куда ж выше?
– Про фрицев.
– Эка невидаль, – разочарованно сказал Пунькин из соседней палаты. – Мы на них живьем насмотрелись – до сих пор по ночам мерещатся.
– Не, такого вы еще не видали!
Бидоныч, разговаривая, привычно подключил кинопроектор к электрической сети, разложил на столе коробки с фильмами, склянку с ацетоном и кисточку на случай обрыва ленты…
Тем временем зал заполнялся ранеными. Рассаживались на скамейках напротив сшитого из старых простыней экрана. Костыли, костыли…
Потом сестрички привели загипсованных «пистолетов» с раздробленными ключицами и «груднят», руки которых были наглухо перебинтованы. Привезли «гиревиков» на кроватях, приспособленных для вытяжки ног.
Раненые тихо переговаривались. Покашливали. Ждали…
Застрекотал проекционный аппарат, и на экране высветилась надпись «17 июля 1944 года. Москва». А потом появились гитлеровцы. Они во всю ширь заполонили главную московскую улицу. Шеренга за шеренгой. И не видно ни начала, ни конца колонне. Она начиналась где-то в прилегающих к Кремлю улицах и исчезала далеко за Белорусским вокзалом. Их тысячи и тысячи, генералов и офицеров, унтеров и рядовых. Одежка драная, мятая, лица изможденные: попали в плен после тяжелых боев. Высшие чины старались соблюсти чувство собственного достоинства, держались ровно, глядели прямо перед собой. Рядовые и унтеры не скрывали своего любопытства, разглядывали дома и людей. Как-никак, это Москва, к которой они так давно стремились.
В зале наступила полная тишина. Все смолкли. Даже не кашляли. Эти зрители знали, что такое гитлеровцы. Но в таком количестве… пленные… в Москве… Небывалое зрелище!
А на экране гитлеровцы тяжело шаркали сапогами по асфальту. Позвякивали котелки и жестяные банки, подвешенные к поясам. Мелодия плена…
Конвоиры с насупленными крестьянскими лицами весьма грозно держали винтовки со штыками наперевес. В этом было нечто театральное, потому что ясно: никто из пленных никуда не убежит.
На тротуарах стояли молчаливые москвичи. Одеты легко: лето, жара. На узких балконах тоже тесно. И из множества распахнутых окон разглядывали пленных. Большинство еще никогда не видели фашистских вояк вблизи. Веселья и праздничности среди москвичей не было. Лишь мрачноватое любопытство, смешанное у кого с торжеством, а у кого и с жалостью.
Лента закончилась, вспыхнул свет. Раненые зашумели:
– Не порть радость, Бидоныч!
– Обедом не покормим!
– Покажи еще раз!
– Чего на них по второму разу глядеть-то? – развел руками хозяин передвижки. – Щас я вам новое кино покажу. «В шесть часов вечера после войны». Ладынина, Самойлов, Любезнов! Во!
– Ну даешь, Бидоныч! «В шесть часов после…» Еще война не кончилась!
– Не! Давай еще раз про пленных фрицев. Именины сердца!..
– Ага! Повтори про немцев! А Ладынину опосля!
Механик вновь начал заправлять ленту.
Анохин, опираясь на костыли и опасливо приподнимая перебинтованную ногу, чтобы ни за что не зацепить, не удариться, встал:
– Нашли, что по второму разу смотреть! – пробормотал он и вышел из зала.
– Свет! – прошипели ему вслед. – Дверь закрой!
Дверь закрылась, и на экране вновь возникли шеренги бредущих пленных немцев, заполнившие всю ширину московской улицы Горького. Опять вглядывались раненые в чужие лица. И ничего такого в этих вояках не находили. А как они напугали в сорок первом! Получили по соплям – враз полиняли…
В коридоре, в выгородке из парт – госпиталь размещался в бывшей школе – что-то записывала в журнал медсестра. Симпатичная. Строгая. С химическими завитушками каштановых волос.
Анохин присел за парту. Сидел молча, наблюдал. И медсестра изредка поглядывала на него. Герой, а лицо совсем мальчишеское. Война еще не совсем изменила его. Оно выдавало и мягкость, и жесткость, и упрямство, и еще многое из того, что испытал человек, проведший два года на фронте, перенесший уже два ранения и и из-за третьего несколько месяцев провалявшийся в госпиталях.
– Ты чего, Емельян Прокофьич? Болит? – спросила уставшая медсестра с профессиональной участливостью.
Рядом с медсестрой поблескивал на электроплитке блестящий бикс. Глухо постукивали в нем кипятящиеся хирургические инструменты. Часть инструментов лежала на расстеленной простынке: орудия «костоломов». Пилы, щипцы, молотки, зубила… Прямо дровосеки тут хозяйничали или слесари.
– А хочешь, Любочка, я за тебя малость попишу. У меня хороший почерк.
– А больше писать нечего. Спасибо.
Анохин помолчал немного, вновь поглядел на Любочку:
– А может, нагрузишь мензурочку? – спросил он без всякой надежды.
– Ты и так за эти месяцы намензурился – не выдохнешь, – строго сказала Любочка, но, поглядев на лицо Анохина, молча открыла шкафчик ключиком, достала оттуда склянку, налила. Анохин залпом выпил и тут же протянул руку за новой порцией.
Но Любочка сделала жест: «Нет».
Емельян поставил мензурку на поднос и продолжал сидеть, рассматривая потолок, коридор, парты. Заметил неподалеку сваленные в кучу костыли, палки.
– А можно, я костыли на палку поменяю?
– С разрешения Потамошнева.
– Так он разрешил. Давно. Я сам боялся без костылей, – соврал Анохин.
Любочка неопределенно пожала плечами, что Анохин истолковал как «не возражаю». Выбрал для себя палку по руке и, оставив костыли, прошелся по коридору, стараясь не хромать. Было очень больно, нога все еще оставалась деревянной.
– Молодец, – похвалила Любочка. – А ты чего кино не смотришь?
– Что там смотреть! Пленных немцев?.. Я на них на фронте насмотрелся – выше крыши. Век бы их не видал! – и он сплюнул на ладонь, будто табачинка в рот попала.
– Это тех показывают, что летом по Москве гнали?
– Но! Их самых!
– Ой, Емельян Прокофьич! – оживилась медсестра. – Слушай, погляди за плиткой, я хоть краем глаза…
Она торопливо накрыла инструменты простыней и тихо исчезла в темноте зала.
Анохин пересел на место медсестры, пролистнул ее тетрадь. Ничего интересного. Прислушался. В зале ровно стрекотала передвижка, было слышно, как шаркают ноги пленных, позвякивают котелки и пустые консервные банки.
Оглянувшись по сторонам, он взял со стола хромированный стальной крючок с острым наконечником, ловко открыл шкафчик. Налил в мензурку спирт, торопливо выпил и закрыл дверцу. Пересел со стула медсестры, подальше от шкафчика…
А вечером к койке Анохина две санитарки подкатили кресло-каталку. Емельян прикрыл глаза, сделал вид, что спит.
– Просыпайся, Анохин, – затормошила медсестра, сменившая Любочку. Коренастая, конопатая.
– Куда?
– Сначала в процедурную. На клизму.
– Опять?
– Побыстрее, Анохин. Сам Бунаковский из-за тебя приехал, уже размывается.
– А может, не надо клизмы, – усаживаясь в кресло, запросился парнишка. – Меня уже на всю жизнь промыли!
– Такой порядок, Анохин! – строго объяснила сестра. – Ну как же! Наркоз!
– Не боись, Емеля, до толчка докатим, усадим, газетку поднесем, – балагурили его выздоравливающие друзья, Шевченко и Пунькин, толкая кресло по коридору. Возле процедурной они передали кресло санитаркам. Дальше им вход был воспрещен.
Уже с разбинтованной ногой его уложили на операционный стол. Вся нога была расписана свежими багровыми шрамами. И пока Бунаковский и два его ассистента тискали ногу Анохина, переговариваясь на непонятном ему языке, он скосил глаза на стол, где аккуратными рядочками лежали так знакомые ему различные блестящие инструменты: зажимы, пинцеты, скальпели, молотки, ножницы, долота и пилы. Они сверкали под многоглазой лампой.
Затем ему на лицо надели маску. И лампа стала медленно кружиться. Замелькали огни. И в этой мельтешне перед его взором возникла мешанина лиц и фигур совсем не тех немцев, которых он только сегодня видел на экране. Эти немцы с закатанными рукавами лезли на высотку, где он со своим отделением закрепился, и ловко и размашисто бросали гранаты-колотушки с длинными деревянными рукоятками. А потом появились другие – с карабинами. Они беззвучно пели, улюлюкали и смеялись, а Анохин бежал от них по развороченной снарядами и минами пахоте, петляя, как заяц. Он старался добежать до близкого уже и спасительного густого чернолесья. Но не добежал. Упал. И наступила темнота, в которой сквозь смех и улюлюканье вдруг проступили нормальные спокойные голоса, произносящие все те же непонятные Анохину слова. Трое магов в белых шапочках колдовали над ним. Кудесники.
– Ну, видите, репозиция не полностью удалась. Вот же блокирующий фрагмент.
– А с коленом хорошо. Синовиальная накопилась.
На каком языке они разговаривают? Кто они?
– Да, Семен Григорьич, без этапной редрессации потом не обойтись.
– Замучим парня.
– Крепкий, выдержит.
Приоткрыв глаза, Анохин рассматривал лица хирургов.
– Добавьте наркоза, – вдруг строго бросил самый высокий из них. – Видите, просыпается.
Дальнейшего младший лейтенант уже почти не слышал.
– Вот этот омертвевший осколок удаляйте. Слава богу, капсулярной флегмоны нет… Будет с ногой.
– Мед вам на уста.
Горел яркий свет. Звякали инструменты. Их брали в руки чистыми, сверкающими, а отбрасывали в сторону окровавленными.
Звяк-звяк… Словно равномерная поступь увешанных жестянками пленных немцев, бредущих по Москве. Или мелодия времени, протекающего с ритмичностью метронома?
Пришел в себя: нога опять в гипсе, подвешена к стойке. Два отверстия в гипсе сочились чем-то желтым.
Господи, опять лежать. Опять будут совать утку, слегка приподнимая его, а потом промывать влажной, отдающей хозяйственным мылом тряпицей. Сколько можно? Он уже не стеснялся, как прежде, но эти процедуры все равно казались унизительными.
Забежала Любочка. Веселая, пахнущая свежей осенью, горькой листвой, холодком.
– Ну, Емельян Прокофьич! Бунаковский сказал: операция успешная. Будешь бегать!
А сама заглядывалась на смуглого, чубатого красавца Шевченко.
– Скоро? – спросил Анохин. И, поняв, что медсестра витает мыслями далеко, добавил: – Скоро бегать буду?
– Ну, недели две в гипсе. Потом физиотерапия, разработка. В военный санаторий на месяц-другой. И будешь, как огурчик.
– Вот, про огурчик! Утречком заглянул, а у него одеяло вроде палатки! – хохотнул Пунькин. – Что за огурчик ты там прятал, Емель?
– Ой, да ну вас! – вспыхнула Любочка и умчалась.
– Жеребец! – буркнул Анохин. – Девченку в стыд ввел. Молоденькая ж еще!
– А чего? В санатории огурчик пригодится, – не унимался Пунькин. – Природа, местный кадр на танцплощадке. И ты без костылей, без палки: гуляй – не хочу!