Едва начало светать, обоз уже выстроился на окраине лесного села. Партизаны проверяли упряжки, укладку ящиков. Позванивали под ногами примороженные крепким утренником лужицы.
Тут же хлопотал, помогая партизанам, Стяжонок в своем черном, лоснящемся комбинезоне. Приковылял на костылях и угрюмый Коваль, принес тяжелый узел.
– Провиант, – пояснил Коваль и вывалил узел на повозку. – А вот чего вам не можем дать: сапог и лошадей. Сами понимаете, какая ценность в мужицком деле.
Топорков оглядел «голландок», которых Левушкин подвязывал к задку телеги.
– Оставь им коров, – сказал майор. – Нам уж недолго.
– Не, телку можете оставить, – возразил Коваль. – А продуктовую берите. Пускай при раненом… – И добавил: – А переправляться советую в Крещотках. Народ там правильный: сплавщики. Подсобят. Придумают чего-нибудь.
– Придумаем, – подтвердил и Стяжонок. – Только в село обозом не входите. Одного кого-нибудь пришлите – и в крайний дом от дороги. То свояченицы моей дом, Марии Петровны. А она мне сообщит, и будьте любезны. Переправим!
Обоз тронулся. Топорков некоторое время стоял в нерешительности, как будто вслушиваясь в звуки пробуждающегося села: пение петухов, собачий лай, хлопанье и скрип калиток…
Он смотрел на мазанку, затынок которой густо порос золотыми шарами, и как будто ждал чего-то. Но тиха была мазанка, не шевелились занавески на окнах, не курилась труба.
Топорков попрощался с Ковалем и Стяжонком и, уже не оборачиваясь, клонясь вперед прямым туловищем, пошел догонять обоз.
И снова крутились спицы, отсчитывая походное время. Постепенно затихало пение петухов.
Когда Левушкин оглянулся, он увидел лишь березовый лесок, безжизненный и пустой.
– Может, мне приснилось? – спросил разведчик. – Может, не было этой деревушки?
– «Как сон, как утренний туман», – сказал Бертолет, не отрывая глаз от Галины.
– Во-во! – Левушкин усмехнулся, но, попав в перекрестие взглядов Галины и взрывника, почувствовав их особый, тайный смысл, нахмурился.
Майор взобрался на телегу и бессильно прислонился к ящикам.
– Что-то тяжело стало идти, дед, – сказал он Андрееву с виноватым выражением.
Медленно по песчаной дороге, рассекающей леса, двигался одинокий обоз. Было тихо. Обнаженные деревья стояли в предснежной задумчивости. Облетели за эту холодную ночь и дубы. Пусто и светло стало в лесах.
Топорков, сидя в телеге рядом с Андреевым, развернул карту.
– Что-то немцы от нас отстали. Потеряли, что ли? – обеспокоенно спросил Топорков.
– Да, спокойно идем, – отозвался Андреев. – Вот так бы и идти до самой до Сночи.
– Нельзя. Никак нельзя, – качнул головой Топорков. – Станут немцы нас в другом месте искать, на тот, на настоящий обоз могут нарваться.
– Да, прав, выходит, Левушкин: мы свою судьбу с собой несем, как верблюд горб… – вздохнул Андреев. – Ну что ж… Нам-то с вами что! Мы-то с вами хоть пожили. А вот молодых очень жалко.
– Да, пожили… Вам сколько, Андреев?
– Шестьдесят три годочка. А вам?
– Тридцать.
– Сколько? – переспросил Андреев, и клинышек его бородки приподнялся от удивления. – Как тридцать?
– Тридцать. Недавно исполнилось.
– А-а… – простонал Андреев, пристально рассматривая майора. – Война это! Война, вот что она с людьми делает! Говорят, считай лета коню по зубам, а человеку – по глазам… А по глазам-то вам все пятьдесят…
Длинный тощий палец Топоркова долго блуждал над извилистыми линиями карты. Затем Топорков поднял голову, сказал Андрееву:
– Поворачивайте вот сюда, – и указал на заросшую лесную дорогу.
– Куда это, товарищ майор?
– На лесной кордон. Попробуем исключить из этой опасной нашей игры хотя бы медсестру и раненого…
Затем Топорков на ходу слез с телеги и остановился на обочине, ожидая, пока с ним поравняется повозка, на которой ехала медсестра.
Упряжки шли одна за другой, дружно, не требуя присмотра людей в ставшем уже привычным для животных порядке и ритме.
– Вилло, – сказал Топорков, не глядя в глаза Бертолету. – Пойдете сзади, в прикрытии, метрах в ста от обоза.
Он видел, как Бертолет, не сводя глаз с медсестры, мало-помалу отстал и скрылся за деревьями.
– Сестра! – сказал майор, шагая рядом с медленно вращающимся и подпрыгивающим колесом. – Мне надо с вами поговорить.
Галина отвела взгляд от дороги, за поворотом которой исчез взрывник, и встревоженно посмотрела на майора.
– Вам нужно остаться на кордоне вместе с раненым, – сказал майор.
– Нет, – поспешно возразила Галина. – Нет!
– Выслушайте, – сказал майор. – Скоро начнется самое трудное. Он не выдержит. – Топорков кивнул в сторону спящего Степана. – Ему и так становится хуже от тяжелой дороги, от тряски. В деревне его нельзя было оставить.
Он прямо и коротко взглянул ей в лицо.
– Девочка, дорогая, я все понимаю…
Впервые за все время обозной жизни в речи строгого и сдержанного майора прозвучало местоимение «ты», и медсестра, холодея от этого дружеского обращения, не сводила глаз с пергаментных щек и бледногубого рта.
– …Но это необходимость.
– Вы хотите, чтоб я живой осталась? – сказала Галина. – Вы этого хотите!
– Я хочу, чтобы все живы остались, – ответил Топорков, и сухие его глаза заблестели. – Но если мы будем везти раненого дальше, то не сохраним ни его, ни здоровых.
– Все верно, верно, – сказала Галина, прижимая руки к груди и бледнея все больше. – Только вы все по закону рассуждаете, по логике, а не можете понять…
– Ты не права, – тихо возразил майор. – Я могу понять. Просто мне приходится думать сразу за очень многих людей, но понять я могу. У меня на Большой земле жена. Такая же молодая, как ты. Ей двадцать лет. Я поздно женился, перед самой войной. Она очень хорошая, очень красивая. Такая красивая, что мне приходится заставлять себя не думать о ней. Иначе становится очень тяжело, и я боюсь не выдержать… Война, девочка, война, и от этого факта мы никуда не можем скрыться.
Неутомимо вращающееся колесо отсчитывало секунды, и с каждой промелькнувшей спицей приближался кордон.
Дом объездчика стоял в таком густом темноствольном дубовом лесу, что темный, с замшелой деревянной крышей казался органической составной частью этого леса, чем-то вроде гигантского пня… Под крышей и над наличниками была приколота длинная доска с надписью:
Кордон № 17 Налинского лесничества
Прямо перед избой был колодец с низким срубом и журавлем и долбленая колода-поилка, и лошади, дергая телеги, тотчас потянулись к ней, и замычала, почуяв запах свежей воды и жилья, уставшая «голландка».
На ступеньках сидел Левушкин.
– Не открывают, – пожаловался он, когда обоз остановился у кордона. – У них, видишь, мамки тоже нет…
Занавески на двух небольших пыльных окнах, раздвинулись, и за темным стеклом показались и скрылись лица.
– Идите вы, сестра, – сказал майор.
Она поднялась на ступеньки, звякнула несколько раз щеколдой, нажав на отполированную пальцами металлическую пяту, и постучала.
– Не откроем! – раздался звонкий мальчишечий голос. – Боимся!
– Чего ж вам меня бояться? – спросила Галина. – Разве такие полицаи бывают?
Занавески раздвинулись, за дверью послышался шепот…
В избе ее встретили четыре пары настороженных ребячьих глаз. Погодки – старшему было лет двенадцать – смотрели на нее, сжавшись тесной кучкой в углу.
– Ну, здравствуйте, – сказала она.
Они молчали. Затем старший, с выпачканным золой лицом, выступил вперед и сказал:
– Татку полицаи взяли. И Клавку тоже…
Следом за медсестрой в дом вошел Левушкин, с автоматом, в сбитой набекрень пилотке, с дерзкими светлыми глазами. И ребячьи лица загорелись.
– Ну как, орлы, не боитесь больше?
– Дядька, а вас за оружие Щиплюк может забрать, – сказал старший. – Он сердитый. Он у нас ружье охотничье забрал.
– И корову, – добавила младшая девочка.
– А я его самого заберу, если встречу, – сказал Левушкин. – У меня для полицаев специальный мешок есть…
Дети улыбнулись и выдвинулись из своего угла, осмелели.
– А хотите, мы вам тетеньку эту симпатичную оставим, носы вам вытирать? И корову.
– Хорошая? – спросил старший.
– Кто? – в свою очередь спросил Левушкин.
– Да корова!
– Хозяйственный мужик! – похвалил Левушкин. – Сразу видно – главный в доме, по существу задает вопросы. Корова, брат, во!
– Насовсем или так, подержать?
– Насовсем. Корова непростая. Она нас от фрицев спасла, – и, видя, как детвора в изумлении поспешила открыть рты, добавил: – Тетя Галя вам потом расскажет. Принимай, Галка, хозяйство!
В углу, на подушке в наволочке из грубой пестряди, белело круглое плоское лицо ездового Степана.
Вокруг Степана на табуретках и лавках расселась детвора, жующая, глазастая, с ломтями черного хлеба в руках. Плясало в печи пламя, и дом был наполнен теплом и чистотой.
– Главное, больше книжек читать, больше книжек! – поучал Степан своих внимательных слушателей. Лицо ездового оставалось неподвижным, лишь вспухшие, растрескавшиеся губы шевелились. Было непонятно, обращается он к детям или разговаривает сам с собой в каком-то чадном, но не убивающем мысль бреду. – Вот я грамотным дуже завидую… Не пришлось выучиться. А хотел на врача по лошадям пойти… На курсы животных санитаров вступил. И не повезло: курсы прошел, а документа не дали. У нас руководитель был – ох, сильный мужик, с бритой головой, как кавун, в белых перчатках. Вот привели на манеж больную лошадь, он махнул перчаткой, кричит мне: «Мужик, проведи рысью!.. Стой! Ясно! У нее боль в плече». А меня черт дернул, говорю: «Не, нема… она на такой манер хромает, что, выходит, сухожилие у нее подрезано. Видать, дурень какой пахал на ней да и лемехом подрезал…» Осмотрели: и точно. Сухожилие подрезано.
– Мне татко всегда говорит: пашешь – не толкай лемех к ноге! – сказал старший важно.
– А Звездочки все равно нету, – поправила его младшая.
– И что ты думаешь? – продолжал Степан, глядя в бревенчатый потолок. – Всем документы дали за скончание курсов, а мне не дали… А ученым быть дуже хорошо. Вот у нас в отряде подрывник – университет окончил. Это ж надо. Приятель мой! И химию знает… и дроби!
Ездовой, не поворачивая головы, скосил глаза в окно и увидел, что Галина доит «голландку», а Левушкин стоит возле нее. И еще он увидел, что обоз, мелькая среди голых деревьев, уходит все дальше от кордона.
– Вот они немцев побьют и возвернутся сюда, – продолжал Степан, – и я его вам покажу. Он обязательно сюда возвернется, есть тут у него дела…
Галина, поставив на землю ведро с молоком, стояла с разведчиком и, держа его за отвороты шинели, говорила:
– Левушкин, ты уж за ним посмотри. Пожалуйста! Ты ловкий, ты надежный…
– Ну ладно, ладно, чего там! – сказал Левушкин. – Обещаю. Чего мне с ним делить. У нас только одна война на двоих, а девки, видать, будут разные. Если доживем, конечно!
Она неловко поцеловала его в щеку.
– Сподобился! – сказал Левушкин. – Как любимого дедушку чмокнула… – и, иронически подняв светлую бровь, он торопливо и не оглядываясь зашагал вслед за скрывающимся вдали обозом.
Обоз двигался сквозь густой, свежей посадки сосняк. Бертолет и Топорков шагали позади телег, в арьергарде, по глубокому, усыпанному коричневой хвоей песку. Лицо майора, несмотря на холодный ветер, было в мелком поту, и шел он с натугой, ссутулившись и прикрыв глаза.
Топорков вытер пот со лба, с усилием, догнав телегу, ухватился рукой за кузов и попытался сесть на ходу, но чуть было не сорвался.
– Помогите сесть, – сказал он хрипло.
Бертолет подсадил его, и майор прислонился к ящикам, прикрыв глаза. Пот снова густо выступил на его лице.
– Что с вами? – спросил взрывник.
– Ничего, ничего, – ответил майор. – Усталость. Нельзя нам уставать, да вот война получается длинная…
Он развернул карту.
– Как вы думаете, почему они нас не преследуют? – спросил Топорков с тревогой. – Может, потеряли, а?..
И тут к Топоркову подбежал Левушкин.
– Товарищ майор, там, по дороге, полицаи едут. Трое. Пропустим? Или, может, возьмем? – последние слова он выделил, произнес с надеждой. – Возьмем, может, товарищ майор?
По дороге навстречу партизанскому обозу ехала бричка с «польским», лозой оплетенным кузовом. Человек, сидевший на бричке, узколицый, загорелый, был одет во все новое: на нем была черная пилотка, надвинутая на низкий лоб, серая шинель нараспашку, а под ней мадьярский коричневый френч с огромными накладными карманами.
Чуть поотстав, с карабинами за спинами, легкой рысцой на карих крестьянских лошадках прыгали за бричкой двое верховых.
Лицо полицая совершенно четко и определенно выражало одну конкретную мысль, а именно: что сидит он, полицай, в личной бричке, что на нем черные суконные штаны с кантом и что позади него находятся двое подчиненных с карабинами.
Для выражения более сложных мыслей это лицо не было предназначено.
Дорога, круто повернув, вошла в выемку, справа и слева высились поросшие березнячком холмы.
Вот тут-то впереди полицай увидел человека, который стоял посреди дороги, широко расставив ноги, и дымил самокруткой.
Хозяин брички не очень испугался, скорее удивился, и на всякий случай достал из кобуры большой черный наган.
– Погляди наверх! – крикнул человек.
Взгляды полицаев заметались по сторонам, да и было от чего заметаться.
Справа, с гребня холма, смотрел на них ручной пулемет. Слева же, меж березок, возник некто долговязый, белоголовый, со шмайссером, направленным от живота – для веерной стрельбы.
Еще прежде всякой мысли чутье подсказало полицаям, что о спасении и думать нечего. Молодой конвойный, худосочный парень с оттопыренной нижней губой, вяло приподнял руки. Второй же, тот, что был постарше, рванул из-за спины карабин.
Сухо разрезал воздух винтовочный выстрел.
Голова конвойного дернулась, как мяч, и он сполз с коня. Песок под ним сразу потемнел.
Полицай бросил револьвер. А молодой конвойный поднял руки повыше.
На холме, позади брички, появился Андреев со снайперской винтовкой в руке. Все четверо не спеша стали приближаться к полицаю.
Левушкин первым вскочил в бричку, не глядя на полицая, провел ладонями по черным кантованным галифе, поднял наган. Пальцем поманил к себе конвойного.
Когда конвойный, как загипнотизированный, подъехал к нему, Левушкин пальцем же указал, что следует слезать с лошади, и затем неторопливо снял с его спины карабин. Вся эта молчаливая и поэтому особенно страшная для полицейских процедура, несомненно, доставляла ему огромное наслаждение. Оттопыренная губа конвойного затряслась. Он упал на колени – как будто век учился падать, ноги сами легко подогнулись – и затараторил бестолково, его оттопыренная губа запрыгала, как на пружинке:
– Партизаны… граждане… товарищи… не своей волею… молод еще… мамка велела… паек… селедку давали… пшеничный хлеб из немецкой пекарни… крупу… рисовую и пшено…
– Пшено? – переспросил Левушкин, и конвойный, взглянув в его светлые, затянутые какой-то странной хмельной дымкой глаза, замолчал. – Пшено – это да…
– Документы! – сказал Топорков.
Левушкин расстегнул у конвойного китель и, ловко обшарив внутренние карманы, взял аусвайс и фотокарточку дивчины с надписью на обороте, затем проделал ту же операцию с онемевшим полицаем, причем в руках разведчика оказался вместе с документами блестящий «дамский» пистолетик, похожий на игрушку. Лицо Левушкина отразило чувство полнейшего удовлетворения, и пистолетик легко скользнул в рукав и исчез, как будто его и не существовало.
Документы были переданы Топоркову.
– Щиплюк?! – удивленно произнес майор, глядя в удостоверение.
– Так точно, он! – подтвердил конвойный и подпрыгнул на коленях. – Он, он во всем виноват. Это ж зверь. Сегодня ночью Ивана – объездчика с семнадцатого кордона – в тюрьме застрелил. Дочку в Германию отписал. Его, его покарайте… я молодой еще…
Топорков пристально смотрел на Щиплюка, словно бы силясь разгадать какую-то тайну, но никакой тайны не было. Перед Топорковым навытяжку с пустым от страха лицом стояло ничтожество. Как только появился спрос на подлость и предательство, судьба вознесла его, но сейчас, лишившись документов, оружия, брички и конвойных и оставшись лишь при черных штанах, Щиплюк стоял немо, не в силах решиться ни на жалостливые оправдания, ни на сопротивление, ни на бегство. Даже для того чтобы упасть на колени и залопотать, подобно конвойному, требовался маломальский артистический дар или хотя бы непосредственность; ничтожество не обладало и этим.
– Значит, Ивана – объездчика с семнадцатого кордона?.. – переспросил майор.
– Так точно, – сказал конвойный. – Зверь! Я и сам его забоялся. Готов хоть сейчас в партизаны. У вас хоть справедливость… Вы просто так человека не убьете, а они… Гады!
– Слова твои – золото, – нежно сказал Левушкин и, взяв конвойного за воротник, поднял его с земли. – Вот только сам ты – дерьмо собачье!
– Левушкин! – Топорков отозвал разведчика в сторону. – Вы вот что… Вы молодую эту гниду отпустите. Так надо. Пускай доложит про обоз. Боюсь, немцы нас потеряли…
– А может, скачала переправимся по-спокойному? – неуверенно сказал Левушкин.
– Неизвестно, где они нас ищут, – возразил Топорков. – Могут на тот обоз наткнуться. Нет, пусть уж будут при нас. Исполняйте!
Два выстрела раздались за холмом, в березнячке, и сойки испуганно забились в ветвях.
Левушкин, неслышно, по-кошачьи ступая, вышел из-за березок и аккуратно сложил на землю две пары брюк – новые, окантованные, и «бэу», заезженные на седле до блеска, два френча, две пилотки и две пары подбитых шипами, насмаленных немецких сапог с короткими голенищами.
– Ты что! – лицо Топоркова пошло пятнами. – Я же приказал молодого отпустить.
– А я и отпустил, – сказал разведчик, моргая белесыми ресницами и широко открыв невинные глаза. – Что он, голый не добежит, что ли?
И снова медленно вращались колеса. Проплывали пустые осенние леса.
Как будто ничего и не произошло. Но…
Впереди обоза на добром карем коньке ехал Левушкин, стиснув гладкие бока шипастыми крепкими подошвами немецких сапог.
Тарахтела легкая бричка с Андреевым и Топорковым, и ствол ручного пулемета торчал из нее, напоминая о невозвратной эпохе тачанок.
Второй карий конек брел в паре с трофейным тяжеловозом.
И шагали по пыли кургузые, подбитые шипами немецкие сапоги, надетые Бертолетом взамен разбитых старых.
Ленивое осеннее солнце уже зависло над лесом, и длинные тени пересекали дорогу….
Топорков, сидя в бричке рядом с Андреевым, развернул карту.
– Пожалуй, к утру они нас и встретят, – сказал он. – Полицай молодой, должен бегать прытко.
– Уж постараются не упустить, – отозвался Андреев.