К книге
ОползеньЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Глава четвертая
9%
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Глава четвертая
5

О, шумный Екатеринбург предреволюционных лет! Тучи извозчиков в каких-то чудовищных шубах. Все волнует, возбуждает. И походка стала легче, чем в Петрограде, где вечная приниженность, заботы о куске хлеба, страх перед барынями-роженицами гнули Касю, заставляли ходить крадучись, забыть, как поставлены круто бедра, как грудь высока. А здесь все словно заново, все впервые. Сама скоро барыня, инженерша. Кася смотрела по сторонам легко, весело. Просторно казалось после сырых и узких улиц столичных окраин. Снег летит. Домы невысоки, да крепки, и люди крепкоскулые, румяные. Касе хорошо было чувствовать, что ее щеки тоже горят румянцем, и она готова была любить всех.

Хозяйка, предупрежденная о приезде, провела ее в комнату: обои в цветочек, венские стулья, старенькое бюро. Все чужое. Она все купит свое — красивое и богатое. Так мечталось-желалось, так разыгралось-расшалилось воображение, что Кася и вглядываться-то в детали не посчитала нужным, бродила от окна к зеркалу, шепча будущие слова будущим гостям, слова холодно-приветливые, с достоинством протягивала руку для поцелуя, иных приветствовала только улыбкой, движением ресниц… Входили чиновники петроградские, генералы, каких она мельком видывала в спальнях у своих пациенток, адвокатши с мужьями, шелестели ей нечто почтительное, ласковое, обступали ее — и уже перья веера шелковисто щекотали шейку, колено расталкивало тяжелый шелк платья. А за окном — колдовская зима, бег санок по белому снегу. Громадные закуржавленные ветки щедро стряхивали алмазную пыль.

К вечеру Кася зажгла лампу на столике в углу. На воздушно-голубом стекле абажура проступила золотая сетка, в ней запутались тупоносые рыбки. Прислоненная к лампе, видно, забытая второпях дорогим Николя, стояла фотография молодой женщины: много мелких кудряшек на лбу, надпись наискосок: «Не забывай. Клавдия».

…Мир покачнулся перед Касей. Долго просидела она, уставившись на фотографию, будто выпытывала что-то, какой-то ответ в этих пустых глазах, в самолюбиво сложенных губах, будто искала объяснения бесстыдству и предательству своего жениха, будто совета спрашивала: а что же теперь дальше-то? Рухнувший мир, где поклоны, шелесты, платки надушенные, еще где-то слабо шевелился в ней, но мечтание такое, кстати впервые себе позволенное, все более уступало место выработавшейся уже привычке решать свою судьбу и бороться с жизнью в одиночку.

То она пыталась попробовать понять Мезенцева, найти какую-то логику в его поступке и находила только пошлую распущенность, то принималась перебирать цепь собственных злоключений и унижений, желая прошлой болью перебить настоящую, то принималась молиться и не чувствовала веры в привычные слова. Потом она стала думать, что бог наказывает ее с жестокой неотступной последовательностью, и всякая передышка — только шаг к другой суровой каре. Чего хочет от нее судьба, кружа ее, как соринку в водовороте, ничего не давая полностью, ничего до конца? Кася оживляла в себе старые беды, все-таки втайне надеясь, как свойственно молодости, что это последние беды, растравляла свое горе, чтоб упиться им и потом уж забыть навсегда.

…Господский одноэтажный дом располагался на холме, открытом со всех сторон. Вокруг по странной прихоти хозяйки — ни цветника, ни сада. Трава на холме к середине лета выгорала под солнцем и делалась такой же буро-желтоватой, как деревянные стены дома. Узкая тропинка вела к реке, полноводной всклень, с низкими берегами, поросшими чаканом. Вода в реке тоже была мутно-рыжего цвета. За рекой вдали кудрявились рощи, перемежаемые одиноко стоящими соснами.

Окна всегда были открыты настежь, и ветер свободно гулял по комнатам. Парусили белые полотняные занавеси, качались тюльпаны, расставленные везде в хрустальных вазах, осыпанные изнутри липкой желтой пыльцой.

Кася ныряла в мятых волнах степной реки, как серебряная верткая рыбка на широкой воде под светлым высоким небом. Господские девочки плавали хуже, чем она, и сердились на нее за это. Нагие, нежные, они резвились вместе, и прелестная голубоглазая Катенька изводила воспитанницу бессмысленным приставанием:

— Скажи: «Вы совершенно правы, граф Марешан!» Ну, Кася, сиротиночка! «Вы совершенно правы, граф!» Я прошу!

— Кася, не упрямься, ну, что тебе стоит? Не забывайся, — шептала гувернантка, худая добрая девушка.

Низовой ветер рябил воду, слепил росплесками солнца на волнах. Что-то непонятное вдруг произошло там, в сверкающей зыби, где чернелись детские головки. Гувернантка, закричав от ужаса безголосо, побежала туда, шатаясь и хватаясь за прибрежные тальники, упала на мелководье, теряя сознание.

Кася с ожесточением, с неизвестно откуда взявшейся силой рвала со своей шеи скользкие руки тонущей Катеньки. Вода плескалась в ее кричащий разинутый рот. Дрожа всем телом, как щенок, захлебываясь и всхрапывая, Кася выбралась из стремнины.

…Опять степной ветер парусил легкие белые занавеси. Горели свечи, бледные при свете дня. Среди тихих всхлипываний дьячок читал над детским белым гробом.

…В зарослях шалфея за флигелем Кася сидела, сжавшись в комочек. Вечерние тучи шли низко. Реку, поблескивавшую вдали сквозь камыши, кровавил закат. Тишина была такая, что Кася слышала даже стук своего бедного колотящегося сердца. И жизнь ее была ничтожна, крохотна. Тяжелым видением возникла за спиной опухшая от слез нянька:

— Иди, господа зовут, а Петербург ехать собираются.

…И в Петербурге повторялся этот кошмар. Барыня призывала к себе в полутемную спальню, смотрела безумными страдающими глазами:

— Итак, «Вы совершенно правы, граф Марешан!» Как тебя Катенька, бывало, просила? Ну-ка!

— Vous avez raison, — обмирала Кася.

— Нет, повторяй по-русски!

Наконец однажды в громадной столовой совершенно оледеневшая, неестественно прямая и тонкая барыня сказала:

— Надо расстаться, детка. Нам тяжело тебя видеть.

Кася покорно встала из-за стола.

На улице ее догнала гувернантка, тоже лишившаяся места. Ей удалось устроить Касю к известному профессору-акушеру.

Сутуловатая, хмурая, она открывала двери на звонки: «Да, доктор Зибенгар принимает, пожалуйста». Губы у профессора были сочные, полные, глаза выкаченные, всклокоченные волосы всегда казались грязными. Иногда под настроение, за кофе он воспитывал Касю:

— Живот, девочка, надо утягивать. Женщина всегда должна об этом помнить. Вот идешь ты по Летнему саду, все интересно, ты смотришь, а живот держи. Это просто необходимо знать каждой. И спину держи. Будто между лопаток линейка привязана. Понимаешь?

И разных других немало было наставлений, от которых Касю прошибало стыдом, но, поскольку все это была теория, она ничего из нее не усвоила и легко позабыла.

Изредка Зибенгар брал ее с собой на прогулку. Для его немецкого характера на первом месте везде и всюду была польза и поучительность. Ехали на острова, на западный конец Елагина. Польза заключалась в том, чтобы дышать чистым морским воздухом на Стрелке, поучительность — в том, чтобы наблюдать за теми, кому надо подражать, к чьему уровню надо стремиться.

Касе было холодно от сырости, поднимавшейся с прудов и проток, затянутых зеленой ряской. Хотелось есть, голова болела от усталости, от мелькания спиц катившихся по песку экипажей, от разноцветья шляпок, шалей и прогулочных костюмов tailler, в какие были затянуты быстроглазые оживленные дамы. Кася боялась увидеть среди них свою барыню: вдруг она опять закричит ей про Марешана, — и старалась не поднимать глаз.

— Смотри, учись, как сидеть, как держать голову, — дышал пивом над ее ухом Зибенгар.

Они помещались на деревянном диванчике спиной к заливу, слабо, покойно розовеющему под закатом. По бледному небу расползался неопрятный хвост дыма, слышно было, как пыхтит вдали пароход, пробирающийся из Кронштадта, негромко доносилось шлепанье весел и говор едущих кататься на лодках по взморью.

Быстро кружила по острову непрерывная цепь экипажей. На самой Стрелке кучера, как по уговору, сдерживали лошадей, сидящие в экипажах равнодушно оглядывали даль и небо, низкую цепочку берега, за которым скрылось солнце. Сидящие на диванчиках в свою очередь разглядывали тех, кто в экипажах, оценивая наряды и стоимость лошадей, а затем экипажи уносились так же бесшумно, как появились, в сумрак аллей, где в кипящих под ветром листьях уже зажигались фонари.

Эту молчаливую, утомительную выставку Кася с Зибенгаром наблюдали ровно час по его золотым Henri Leuba.

Разве говорили ей когда-нибудь о добре, о любви, о жизни души? Только разве так, только мельком лепетали что-нибудь похожее растроганные, наплакавшиеся мужья ее рожениц, когда она, смертельно уставшая, обедала с жадностью где-нибудь на уголке стола в буфетной, думая только об одном, как скорее добраться до дому. Инстинктивно она понимала, что ее добряк Зибенгар, конечно, циник, но прощала, прощала все за то, что бесплатно учил на курсах, давая на будущее кусок хлеба; не всю же жизнь двери открывать да тазы выносить! И от ворон отстала, и к павам не пристала. Но все-таки изо всех силенок вцепилась в жизнь, теперь не оторвешь, раз уж уцелела.

Где-то вы, милейший господин Зибенгар, с вечным своим хохотом, всегда кончавший свои наставления одним и тем же излюбленным афоризмом: «Тем не менее природа побеждает науку».

…К утру побледневшая Кася собрала, запихала распавшуюся прическу под новую пыжиковую шапочку с длинными белыми ушками, надменно попрощалась взглядом с фотографией, мстительно написала пальцем на пыльном столе для Николя: «Не забывай!» — и, наугад отпирая замки чужой квартиры, выбралась на улицу.

Предыдущая главаГлава 5 из 54Следующая глава