К поселку теперь стал ходить автобус, а в остальном мало что изменилось. Правда, рощи молодого кедровника стали взрослыми и даже зацвели. На темно-зеленой кроне ярко выделялись малиновые колосики и светло-фиолетовые шишечки. Солнце играло в каплях росы, осыпавшей ветви.
Встречные здоровались с Александром Николаевичем, будто он никогда и не уезжал отсюда… А может, и вправду не уезжал?.. Может, прошлое было сном, случайным провалом памяти? Может, выбежит сейчас из кедровника мальчик Костя с силком на белку? А в амбулатории за стеклом мелькнет милый профиль Каси, и молодой Иван, играя глазами, румянцем, хрипловатым тенорком, ждет его за поворотом?.. Он почувствовал такую слабость, что вынужден был остановиться и постоять.
Господи, они еще узнали друг друга! Поверить невозможно, но узнали сразу, с первого взгляда. Конечно, каждый, поди, про себя крякнул с сожалением: чего, мол, время-то с людьми делает! А в остальном ничего.
«Подобрел, помягчел», — думал Александр Николаевич, оглядывая Тунгусова. Не стало в нем больше той загадки в лице и в глазах, которая и настораживала, и притягивала. Будто кто-то тяжелой кистью растушевал прежнее выражение озорства и какого-то обещания, то ль чего дурного, то ль хорошего — не поймешь. Все в этом лице стало проще, грубее, что-то даже виноватое проскальзывало, извиняющееся, нечто робкое, неуверенное. А так вроде старик как старик, с темными морщинами, усохшим ртом, рыхлым, рассевшимся носом. Еще крепкая шея, изрезанная квадратными рытвинами, выглядывала в вороте трикотажной спортивной рубашки. И на руках эта предательская гречка. Александр Николаевич незаметно посмотрел на свои, такие же. Обидно стало неизвестно на кого. Никогда, похоже, к этому не привыкнешь, к старости.
Уезжая отсюда, Александр Николаевич запродал дом Тунгусову, оттого теперь так легко нашел его. Иван аккуратно переводил деньги за дом каждый месяц до самой войны, но ни разу, даже в переводах, не написал ни строчки, ничего не сообщил о себе.
А теперь Иван стоял в выцветшей синей рубахе навыпуск возле кучи подшитых валенок и надевал их по одному на колья плетня для просушки. Это было до того неправдоподобно, как если бы вдруг из лесу вышли под ручку Баба Яга со Змеем Горынычем.
— Здравствуй! — сказал Александр Николаевич, и горло у него перехватило, как на морозе.
— Сон я вижу, — тихо ответил старик. — Александр Николаевич, встал-настал, значит, тот час?
Они говорили быстро, без предисловий, сразу о главном, как заговорщики.
— Поедешь со мной, Иван?
— Куда-а, — махнул рукой Тунгусов. — На что мы теперь годимся?
— Вот потому что старые и надо отдать то, что нам не принадлежит.
Да-а… даже глаза у Ивана изменились, сделались цветом похожи на жидкий табачный настой.
— Земле все принадлежит, Александр Николаевич. Пусть в ней и остается. Не поеду.
— А ведь обещал когда-то.
— Местов тех, поди, не узнать.
Иван передернул крепкими еще плечами, вроде внезапно озяб и поглядел несытыми, сухо заблестевшими глазами поверх плетня, вдаль, на сопки, откуда с ветром текла в поселок вечерняя свежесть.
— Пойдем в избу-то.
— Постой. Ты ведь сучок поперек тропы положил, помнишь?
— С той поры сучков-то наломано, не счесть. Опять же бури бывали разные, — уклончиво сказал Иван, снимая у Александра Николаевича рюкзак с плеча.
— Иван! — решился он на последнее. — Я тебя соавтором включу.
Некоторое время Тунгусов боролся с собой, волнуясь и примериваясь и взглядывая с недоверием на бывшего управляющего. Но азарт старого землероя-горщика уже ожил в нем, хотя и охлаждаемый старческой осторожностью.
Из непозабытого опыта знал Александр Николаевич, что страсть эта, пока себя не исчерпает, десятилетия, до самой смерти может жить в человеке, как огонь под слоем торфяника, и особо живуча она в неудачниках, кому не фартило никогда, кого только манила удача — девка сладкая, гулящая, а в руки не давалась. Те, уже ногой об ногу заплетаясь, погнаться за ней готовы, потому что, пока человеку крупно не повезет, он вроде и поумнеть не в состоянии.
Мало ли таких видывать приходилось, еще сильнее, чем Иван, уязвленных мечтою, со взором вомлелым, зачарованным…
— А найдем, Александр Николаевич? — усомнился, сдаваясь, Тунгусов.
— Найдем, Иван. Зря, что ли, я сюда за столько верст ехал? Секретарь райкома обещал помочь с лошадьми.
— Чудно! — усмехнулся Иван.
— Что?
— Секретарь райкома.
— Иван, давай прошлого не трогать, — строго сказал Осколов.
— Дак в прошлое, выходит, едем…
«Охти мнешеньки», — вдруг донесся тихий, как шелест, вздох от крыльца. Там стояла старуха бурятка, подпирая щеку ладонью. Горбоносая, несмотря на годы, прямая станом, она глядела непроницаемо щелками припухших глаз. Но Иван, видно, научился понимать даже ее вздохи. Он стал отказываться, упираться, опуская взгляд, рыскающий, дрожливый от искр озорства, как в молодости.
— Сайнабайна! — поприветствовал Александр Николаевич старуху на позабытом языке.
— Здравствуй! — спокойно ответила она по-русски.
— Иван, это что же, жена-то у тебя? — понизил голос Александр Николаевич.
— Ну, и́нька она у меня, да, нерусская, — неохотно подтвердил Иван. — Аюной звать.
— Хубун есть, а? Бацагашка?
Он спрашивал про детей, случайно вспомнив, что хубун — мальчик, а бацагашка — девчонка.
— Не дал бог. — Досада выразилась на лице Ивана. — Бабка Ханда нас, стервь, прокляла. Будто мы виноваты, что у нее стада отымали, буржуйка зажирелая, кратировали, вишь, ее. Нужны нам ее стада на фиг.
— Не ругай хучшээ, грех, — едва разжала темные уста Аюна.
Только теперь Александр Николаевич разглядел, как она нарядна, будто в гости собралась. Бурятский чегедек, длинная безрукавка, был расшит жицей — красным шерстяным гарусом, на худой шее — маржан, коралловые бусы; смуглые пальцы необыкновенно изысканной формы унизаны серебряными перстнями.
Александр Николаевич заметил, что старуха искоса следит за ним усмешливым луноподобным глазом.
— Заходи в дом, хани нухэр, заходи, друг! — певуче позвала она.
Александр Николаевич обвел взглядом просторный двор, обсаженный старыми елями; скамейка под ними была цела, как ни в чем не бывало. Терны дикие, правда, Иван вырубил и сеновал новый построил.
— Не позабыл, как остатний раз тут сиживали? — спросил Иван у него за спиной.
Александр Николаевич промолчал. Он уже поставил было ногу на ступеньку, но передумал и решительно повернул обратно, к скамейке.
— Ты чего же? — удивился Тунгусов. — Аль душа дрожмя?
— Не могу. Иван, уволь. Не войду.
Он боялся. Что он будет потом вспоминать, если увидит сейчас, что все там теперь по-другому? Этого он не мог позволить себе разрушить.
— Что ж, понять можно, — сказал Иван. — Видениев опасаешься? В наши годы видения — беда, замучают человека, если волю им над собой дать… Мы с Аюной тоже иной раз сидим и глаза закроем, пока жизнь нас обратно не призовет… Закуришь? Не хочешь? Ну, посиди так.
— А ты курить на старости лет научился?
— Ты же знаешь, до тридцати годов в рот не брал. А курить два раза научался. Первый раз — как из окружения выходили. Было нас двести тридцать человек, а к своим вышло тридцать. И охромел я тогда же, раненый был. А другой раз… кукуруза эта самая. Бригадиром я был. Надо, чтоб росла, а она не растет, подлая! Из-за этой кукурузы опять я курить начал. Кем я только не был, Александр Николаевич!.. А ты скажи, ну, мне-то скажи: почему так поздно спохватился? Разве я тебя не ждал, не помнил? Иной раз так туго, что глаза бы зажмурил — и к тебе: давай, мол, энто дело обратно раскручивать, душа скучает… да… Нет, ты опять себя зажимаешь вот так… скотничать, плотничать идешь и ни об чем таком стараешься не думать вовсе, как бы не было ничего, кроме трухлявости и покорства… Ну, скажи про себя: про что думал, об чем страдал?
Он смотрел жадно и жалко, и руки его без нужды ползали по вороту рубахи, то ли стараясь освободиться от него, то ли, наоборот, застегнуть.
— Я позором нашим жил, Иван, — глухо сказал Александр Николаевич.
— Каким позором? Ну, в чем позор-то наш? Выдумываешь все!
— Не хочу больше об этом!
— Чего ж ты отворачиваешься? Ты отворачиваться за столько верст приехал?? Для этого меня разыскал?.. Мазаев где, знаешь?
— И он тоже причиной был. Первый раз ехал в Читу, боялся, может, открытое открывать предлагаю? Нет, пропал он где-то. Так и не объявился. Не до того, поди, было. А тут жизнь-то перебираешь, перебираешь…
— Да, в этих сундуках много чего скоплено. — Иван постучал согнутым пальцем по седой голове. — Иной раз думаешь, лучше не шевелить.
— А что ж ты меня не спросишь ни про сына, ни про жену?
— Чего тебя спрашивать? — потупился Иван. — И так ясно. Евпраксия Ивановна стала старая. Это обыкновенное дело. А сын… иль я не знаю, что война была?.. Опять же видениев ты боишься…
Он сел рядом на скамейку и, обняв Александра Николаевича за плечи, уткнувшись лбом ему в висок, загудел горячо, невнятно, со слезой: «Мы Нерчинска не бои-имся, эх, со пути можно удрать».
— Баир не хочет войти в наш дом? — надменно спросила бурятка с крыльца.
— Молода еще встревать, когда мужчины разговаривают! — крикнул ей Иван.
Не усмехнувшись, бурятка молча принялась ставить самовар.
— Строго жену держишь? — нарочно спросил Александр Николаевич.
— У-у, строго, — поспешно согласился Иван. — Восточная женщина, знаешь, не то что наша. Она покорная. Можно даже сказать, забитая, — неуверенно прибавил он, помолчав.
«Охти мнешеньки!» — донеслось от самовара.
Иван с некоторой тревогой оглянулся на жену, погрозил ей пальцем. Загадочная улыбка наконец появилась у нее в углах прямого рта, а глаза оставались бесстрастными под бугристыми высокими подбровьями.
— Ты где же ночевать-то будешь? — озабоченно спросил Иван. — Нешто на сеновале?
— Лучше всего. И чай давай пить во дворе, пока комара нет.
Александр Николаевич начал примерно понимать расстановку сил в этом браке и что без согласия жены Иван ни на что не решится.
— Так и будешь все время на сеновале жить?
— Иль ты долго будешь собираться? — ответил вопросом Александр Николаевич.
Бурятка неслышно подошла, поставила на стол, врытый в землю, чашку с жирными желтыми сливками.
— Русский чай делаю?
— Делай русский, — разрешил Иван. — Я тут привык уже вареный с солью, с мускатом, — пояснил он, как бы извиняясь.
— Как думаешь, Аюна, старый друг будет мне верен? — спросил Александр Николаевич.
Она опустила глаза:
— Друг будет верен… если только тебе можно верить.
— Почему ты думаешь, что мне нельзя верить?
— А почему ты знаешь, что я думаю?
Вблизи кожа у нее была гладкая, без морщин, натянутая на скулах и на висках, жирновато поблескивающая. На непокрытой голове — тяжелый узел черных без седины волос, ступня длинная, подъемистая.
— Накрой стол, — сказала Аюна мужу.
Тот сейчас же пошел.
Гибкими, несколько плоскими пальцами бурятка потрогала узел волос, провела по щекам, пропустила сквозь пальцы длинные, видно, тяжелые подвески. Матовые черные прорези глаз глядели неотрывно в лицо Александру Николаевичу, будто хотели что-то угадать, выведать.
— Друг пойдет с тобой далеко… если только захочет. Нухэршни шамтай холо ошохо, — повторила она по-бурятски.
— Ты умна, как всякая восточная женщина, — сказал он, думая польстить ей.
— В моем роду есть русская кровь. Княжеская.
— Откуда это? — обидно усмехнулся он.
— Оттуда!
Аюна вскинула с вызовом большое лицо.
— Врет она, — протянул подошедший с чашками Иван, тоже усмехаясь.
— Есть кровь! — крикнула Аюна и топнула ногой в мягком расшитом сапоге. — Вашего князя Раевского!
Осколов с Тунгусовым переглянулись.
— Может, и есть? — пробормотал Иван. — Откуда я знаю?
— Он, когда жил в Забайкалье, на нашей женился. Его царь сослал… Мы, буряты, все помним. Это у русских память короткая.
— Видал, чего?
Иван проводил взглядом жену и с выражением некоторого превосходства повернулся к Осколову: понял, мол, кого я взял за себя?
— То-то она иной раз, как неук, на дыбы норовит! Ну, я ужо ей! Ишь, в разговор встревать вздумала, княгиня!
Александр Николаевич окончательно утвердился во мнении, что в задуманном деле без согласия Аюны не обойтись. По тому, как преувеличенно сердито говорил Иван, ясно было, что он у жены в полном повиновении и из него не выйдет.
Позы — большие сочные пельмени — она сготовила мастерски. Была также подана квашеная черемша и соленый омулек. Немного выпили. Ивану не терпелось хвастаться. Предметов для хвастовства у него было два: самовар и патефон. Но самовары у сибиряков сильно распространены, составляют необходимую принадлежность хозяйства, это не диковина. Патефон смотреть и слушать Александр Николаевич наотрез отказался. Тогда Иван велел жене принести свадебный подарок, какой он ей сделал тридцать лет назад, шкатулку устюжской работы — чернь по серебру: птицы и цветы среди листьев. Шкатулка открывалась со звоном. Со дна ее длинные пальцы Аюны с усилием достали малахитовые бусы, крупные, крупней вишни, а иные чуть ли не со сливу.
— Два кило, не меньше, — усмехнувшись, Аюна взвесила ожерелье на смуглой ладони.
— Фамильное небось? — спросил Александр Николаевич.
— Ты на шкатулку смотри! — перебил Иван.
Работа и в самом деле была хорошая, старинная. Это была единственная ценность, уцелевшая каким-то чудом после долгих мытарств Иванова рода.
— Слушай, первыми насельниками в Сибири были жители северных городов: Тотьмы, Сольвычегодска, Великого Устюга — так мне еще бабка моя сказывала. Торговцы они были и промышленники. Мои, например, были промышленники.
— Кто? — гортанно спросила Аюна.
— Как же? А мельница?
— А стада бабушки Ханды? — в тон ему сказала Аюна.
— Из капиталистов мы с тобой происходим! — Иван с сокрушением покачал головой. — Иди, капиталистка, постели гостю на сеновале. А корешок для Евпраксии Ивановны, гизенг, я, между прочим, у ее отца достал, — сообщил он Александру Николаевичу, когда жена ушла в дом за одеялами.
Иван скоро задремал, облокотившись на стол, а хозяйка повела гостя через двор на сеновал, прикрывая свечу рукой.
— Гадзарчи нужен, а? — просительно сказал он, останавливаясь у двери.
— Гадзарчи не пойдет, товарищ пойдет, — сказала она, поднимая и приближая к нему свечу.
Где-то далеко мирно лаяли собаки, корова взмыкнула в соседнем хлеву. Из тьмы, освещенное сбоку желтоватым язычком свечи, реющим в ночном воздухе, смотрело на Александра Николаевича монгольское лицо. Тонкие ноздри трепетали, рот и щеки запали, что придавало лицу сладострастно беспамятное выражение. «Идолица», — подумал Александр Николаевич.
— Ну, да, я и говорю: товарищ, конечно же как товарищ.
Он отвел ее руку со свечой в сторону, ощутив холод широкого браслета на запястье.
Неожиданно Аюна дунула на огонь, и они оба остались в темноте. Слышно было, как тяжело и редко дышит женщина.
— Если только захочет! — наконец сказала она.
По ее молчанию во тьме, по последней фразе, как она ее трудно сказала, он понял, что она бешено самолюбива, властна и настойчива.
Наконец их глаза привыкли, и они снова увидели друг друга.
— Аюна, пусть он пойдет, прошу!
Он просил, как просил бы в юности о любви.
— Байярте! До свидания! — тихо сказала она на прощанье, блеснув в сумерках лезвиями узких глаз. — Приходи завтра. Он завтра решит, — подтвердила она, хотя он никуда не уходил от них.
— Дыгыл тогда подарю, — пошутил Александр Николаевич.
— Ой, врешь! — неожиданно звонко рассмеялась она, вынимая щепку из пробоя и открывая дверь сеновала. — Да на что мне твой халат? Я давно не ношу. Муж не велит.
Она с притворной скромностью склонила голову набок, слегка отворотясь, и на Александра Николаевича, как в полусне, повеяло давно исчезнувшей прелестью ее девических времен.