Он ни за что не поверил бы, что можно изменить свою жизнь внутренним усилием воли. Это удел подвижников, да и то если их очень уж совесть заела. Совесть он при этом представлял как некую отдельную силу, исполнительницу высшего замысла справедливости. Он считал, что такой закон существует, хотя никогда особенно не пытался разобраться: в чем он там состоит, так сказать, идеально, отвлеченно верил, временами.
Получалось так, что всегда он зависел от чего-то, совершавшегося помимо его участия. Чем больше он старился, тем больше чувствовал себя одиноким, потому что его участия совсем уж нигде не требовалось. Духовные запросы расширились, он понимал теперь явления и события глубже, разносторонней, но это было чисто умозрительно, его мнение и понимание вовсе никого не интересовали.
По-прежнему события, большие и маленькие, пугая, радуя, волнуя людей, грохотали у него над головой, практически его никак не касаясь. Наблюдая, читая, сравнивая, он нашел, вывел главные, как ему казалось, черты этого неспокойного, стремительного мира, кипевшего вокруг: аскетизм и энергичность, самоотречение и действенность во имя будущего, неустанно — во имя его. Это была сущность, а форма, в которой она о себе заявляла: призывы, лозунги, ежедневные рапорты в газетах, по радио — была, по его мнению, не лучшая, не вполне удачная.
Поняв же сущность, он удивился, и даже испугался, обнаружив в себе желание разделять ее, участвовать в ней. Он стал искать, придумывать пути воплощения этого желания и одновременно стыдился чего-то, будто посягал на то, на что не имел никакого права.
Исподволь, незаметно, как-то украдкой стала возникать то ли мысль, то ли воспоминание, то ли мечта нелепая о затерянном в тайге распадке. Копушка осыпавшаяся виделась, растерянное лицо Ивана. Поднималось иногда старое волнение, то сладкое незабытое волнение, когда пальцы ощущают трещиноватые грани минерала, когда хрупкий друз крошится от легких выламывающих усилий. Он и гнал от себя эту картину, и видел ее до мельчайших деталей: огни костров, тучная зелень в широких падях, на пологих холмах и горизонт, замкнутый горами, туго, в складку обтянутыми бледно-синим бархатом.
Он мысленно проследил, как, спустившись метров триста по ручью, оставляя на другой стороне зимовье, надо отвернуть влево, там километра через полтора будет река. Если слегка собьешься, не важно, все равно к ней выйдешь… Потом вниз до брода… Он даже увидел, как просвечивают под водой белые плоские камни, обвиваются вокруг сапог струи, услышал, как тяжело они, со свистом чмокают, когда вытаскиваешь и погружаешь ноги. Это дорога обратно… Если же идти от реки, как выйти на зимовье?.. Забыл… Держать все время на восток? А еще приметы?..
«Кому они нужны, приметы? — одергивал он сам себя. — И все-таки что, если объявить?.. Все ахнут и умилятся, — издевался он над собой. — Ай да дедушка!»
Мысль отпугивала и манила, он решил наконец, что надо бы обдумать поосновательней, и все откладывал, медлил, но она возвращалась к нему все чаще, все настойчивей… А вдруг это единственное, что у него еще оставалось?
Хотел ли он вернуться в места своей молодости? Нет. Он был наслышан, что это только разочарование и бесцельная трата нервов. Тогда зачем?.. Последняя связь с жизнью? Глубоко схороненное оживало не напрасно. Почему надо сознательно и добровольно убивать его? Что такое груз прожитых лет? Сидишь и ждешь, пока сдохнешь. Если же ты идешь, влекомый желанием и верой, при чем тут груз? Ты прошел путь длиннее, чем у других, вот и все. И не значит, что устал больше, чем они. «Впрочем, и не значит, что ушел дальше», — шевелилась опять насмешка.
То, что в мечтах воображается большим, значительным делом, предстает разъятым на множество обременительных и малоинтересных мелочей, через которые необходимо пройти, когда приступаешь к исполнению задуманного. Не оттого ли натуры, в которых желание действовать, кипение идей преобладают над способностью к терпеливому и последовательному преодолению именно этих мелочей, так легко опускают руки, отступаются, переносят на будущее свои прекрасные планы.
Что так ярко рисовалось при обдумывании, является в облике тусклых разнообразных обязанностей, когда вплотную берешься за так называемое претворение. Но Александр Николаевич как раз принадлежал к людям, которые предпочитают непосредственную практическую работу, и расстояние между тем, что он сейчас делает, и тем, для чего он это делает, к чему стремится, его не пугало и не охлаждало.
Он собирал справки, что он действительно служил в тех-то и тех-то местах и, следовательно, хорошо их знает, он писал длинные объяснительные записки и письма, просиживал в приемных, ездил в столицу и в Сибирь.
Как влюбленный внутренне заполнен своим новым состоянием, так он был теперь сосредоточен на стремлении, которому подчинилась вся его жизнь. В робких и бедных старческих буднях новым смыслом был теперь заполнен каждый его день. Он хотел быть нужным, необходимым какому-то серьезному делу, принадлежать ему целиком. Он хотел быть окруженным людьми, снова втянуться в мир общих, а не своих отдельных, личных забот. Зачем?.. Разве не перешел он давно черту, которая отделила его и от прошлого, и от суетных тревог настоящего, которое прекрасно обходилось без него?
Ему сладко и странно и больно было ощущать какую-то двуслойность своего нынешнего существования. Простенькая реальность домашнего быта: сходить в булочную, сдать молочные бутылки, хлопотать, чтоб провели на кухню газ, навещать поликлинику, а внутри, в душе, как будто свечка горела, согревая, волнуя, торопя.
Его выцветшие глаза потемнели, уверенная ироничность облика вернулась к нему, хотя он сам не замечал этого. Он понимал, что сильный характер (а он считал, что у него сильный) — это не просто прямая линия всегдашней правоты и победного преодоления обстоятельств, что и при таком характере жизнь кажется иногда неподъемной, но жить хотелось, жить нравилось. Вот в чем была штука.
К старости ему открылась еще одна важная вещь. Он начал догадываться, что люди, раз встретившись в жизни, становятся связаны друг с другом порой сильнее, чем сами сознают это. Ему трудно было распознать и определить, в чем тут дело, потому что существовала все-таки избирательность. Чем-то она диктовалась же? Разве не был он навсегда связан с сыном, с Иваном, с тем же Мазаевым, наконец, с Костей Промысловым? Ему казалось, что если он воссоединит их и себя в одну цепь с единой целью, то смерть никого не сможет выключить из этих связей личного и общего, страданий и поисков, мечты и дела, того, что зовут на земле счастьем. Тогда ушедшие будут продолжать жить и оставаться счастливыми, а живущие перестанут бояться неизбежности своего ухода.
Именно эта, то любовная, то дружеская, то болезненная приверженность вплеталась сейчас в его замысел, согревала его и питала, сообщала ему одухотворенность… Как-то и они должны были ожить для исполнения его замысла, принять в нем незримое участие, хотя Александр Николаевич затруднился бы достаточно определенно обозначить, в чем это участие выразится.
С небывалой до того силой он чувствовал теперь свою связь с прошедшей, отшумевшей жизнью и искал возможность исполнить задуманное дело, через него только полагая свою связь с будущим.
Он понял, что в далеком и не напоминающем о себе прошлом скрыты причины и условия будущих событий. И он стал торопить их, как бы уже убедившись, что не сегодня завтра они совершатся. А ничего не совершалось…