Грунтовые массивы деформируются со временем. Скорость, с какой это происходит, зависит от того, что за процессы протекают внутри грунта. При оползнях, например, смещаются значительные массы, плотность же изменяется мало. Когда происходит сжатие грунта, смещение незаметно, но при этом разрушаются структурные связи, создаются новые, вода выжимается из грунтовых пор в менее напряженные области или просто наружу — на поверхность массива. Насколько быстро выжимается вода, настолько быстро идет деформация.
Александр Николаевич усмехнулся, спрыгнув с полуторатонки и отряхиваясь от пыли.
Помогая рабочим снимать легкое оборудование для ручного бурения, он продолжал думать, что все передряги, жизненная болтанка и есть то самое «выжимание воды», излишней сырости из человека, что другими словами называется жизненной закалкой.
Лучшие годы своей жизни он посвятил отыскиванию в земле того, что долго, тысячелетиями зрело в ее недрах, драгоценных камней и металлов. Теперь он должен был заниматься ее болезнями.
Он стал работать техником геологического отдела в управлении железной дороги, и в его обязанности входило обнаруживать и лечить болезни железнодорожного полотна. Он разъезжал с бригадой по небольшим веткам, где отмечались искривления колеи, сплавы насыпей, оползневые участки и как знак беды, знак немочи — «пьяный» лес по откосам. Безлистые деревья в лохмотьях отсохшей коры изгибались, заламывая голые сучья, как руки в призыве о помощи. Это было сигналом того, что в глубинных пластах происходят угрожающие сдвиги.
Пока рабочие разбирали инструменты, Александр Николаевич облазил оползневый цирк — непрерывное чередование оползневых гряд и разделяющих их понижений. Гряды, похожие на слабо изогнутые серпы, были сложены из темно-серых глин и песка. Песок был мелкий, зеленоватый, влажный. Его-то в первую очередь и выжимали оползневые массы.
На железнодорожном откосе были ясно заметны выпуклые наплывы почвы, отдельные участки осели. Причины оживания оползней можно установить вполне определенно только тогда, когда известно строение оползневого тела и положение зеркала скольжения. А этого Александр Николаевич не знал и потому мог руководствоваться одними лишь собственными догадками. А не зная причины, он не мог определить, при каких условиях оползневый склон сделается устойчивым.
Возможно, откосу была придана слишком большая крутизна, не сделаны подпорные стенки или снизилась прочность при выветривании, только рельеф стал бугристым, увалистым и уже зарастал кустарниками… Конечно, нужна была детальная инженерно-геологическая съемка, но делать ее Александр Николаевич не умел.
Он решил, что бурить тут, пожалуй, не стоит. Лучше посмотреть обнажения пластов.
Пока рыли канавы, чтобы открыть срез, он сидел, будто безучастный зритель.
Сентябрьские дали с утра осенило легким туманцем. Даже и не туманцем, а этакой дымкой особой, даже сказать — мглой полупрозрачной. Ничего подобного Александр Николаевич ни в каких краях больше не встречал. Это было чисто местное природное явление. Если оно начиналось, то обязательно с утра, и всегда было вестником очень хорошего ясного дня. Не в туманце даже была главная особенность, а в том, что имел он запах, почти ощущаемый вкус, неопределимый, потому что не с чем его сравнить. Как очень отдаленное сравнение можно, пожалуй, вспомнить вкус жженого сахара, но нежнее. Какая-то томительность была в этом вкусе (или запахе?), которую человек ощущал, кажется, всеми порами кожи.
Начиналась эта мга где-то в Заволжье на горячем поду тамошних степей, потом двигалась с воздушным потоком над пойменными лугами, пропитываясь травным духом, потом — через Волгу, пропитываясь влагой, и после этого приобретала свой особый привкус. А может быть, и не так вовсе было, потому что случалась эта мга и зимой в солнечные дни, но никогда не возникала в ненастье или после него. Она была знаком хорошего настроения у природы, знаком особого ее расположения.
Александр Николаевич любил такие дни. Горчащая дымка редко держалась дольше, чем до обеда, но сегодня, рассеиваясь, она придавала виноватую, притихшую мягкость природе.
Глядя на мелкое пойменное озерцо, на огороды, вплотную подступившие к его топким берегам, Александр Николаевич думал, что неподвижный человек, может быть, видит и чувствует больше и глубже, чем тот далекий, молодой, всегда занятый, спешащий, каким он видел теперь себя прежнего, как чужого, со стороны… Разве был сильным тот человек, если происшествия нелепые, рассказать кому-нибудь — смех, могли до такой степени сломать его, лишить даже возможности оправдания. Да и перед кем оправдываться? Даже на суде преступник не должен доказывать свою невиновность, наоборот, его вину нужно доказать. Но никто и не собирался обвинять Александра Николаевича. В этом-то и была вся штука. Но жизнь была зачеркнута. А кем и когда — неизвестно.
Кряковая уточка зависла над болотистой зарослью, высматривая что-то в камышах. Селезень, оставляя расходящийся след на зеркальной воде, выплыл на середину. Мягко шлепались комья с лопат рабочих. Негромко звякнул упавший лом, покатился по вянущей траве. Кто-то, чертыхнувшись, побежал догонять его.
Закат еще сиял над озером и огородами, а на востоке уже взошла бледная луна, будто шар, наполненный дымом молочного цвета. Пахло помидорной ботвой, просмоленными шпалами, нагревшимся на солнце гравием. Сюда же примешивался кисловатый запах металла от рельсов, которые острыми линиями уносились в пламенный разлив заката.
Широкое брюхо в оранжевой рубахе, на худом лице — светлые злые глаза и тонкие губы, а надо всем этим колышется, взлетая при каждом шаге, копна больной посекшейся седины. Таким он увидел себя теперешнего — и не огорчился.
Условия залегания пластов иногда коренным образом влияют на устойчивость данной породы. Так и в жизни человеческой, подумал он о себе, условия, в каких складывается человек, определяют его устойчивость среди разных бурных обстоятельств.
Он искал в себе мужество, чтобы забыть неверные шаги в прошлом, чтоб удержаться от разъедающего скепсиса по отношению к своему настоящему: «Кто во вчерашней ссоре с людьми видит собственную ошибку и решился больше не повторять ее, тот поднимается над своей судьбой, тот способен переломить ее. У кого от вчерашних неудач осталось лишь уныние, тот погиб».
Он достал кусок хлеба с сыром, завернутый в газетку, и неохотно прожевал, потом пристально всмотрелся в недальние огороды: может быть, среди пожухлых плетей лежит какая-нибудь позабытая хозяевами дынька? Пойти поискать, что ли?..
Паучок прибыл на серебряной нитке к нему на плечо.
…Нет, в этом созерцательном настроении много от лени, от расслабления. Шевелиться не хотелось. Щелкнув паучка, он вновь попытался сосредоточиться. Думалось легко, хотя и непоследовательно. Ну, не мыслитель же он! Так… дилетант. Может, он во всем — дилетант, попавший под колесо, беспомощный перед чем-то большим, чего он и охватить не в силах.
В совокупном движении человеческих жизней, именуемом историей, случаются моменты, точки, которые принято считать поворотными, через которые ход вещей приобретает иной смысл, и отдельные судьбы группируются вокруг этих точек, как частицы вокруг магнита, изменившего направление их движения. Люди не всегда сознают подобную свою зависимость, воображая разные обстоятельства, не будь которых не произошло бы того-то и того-то, винят недостатки собственного характера, завидуют удаче других, не давая себе труда разобраться, что же именно эту удачу обусловило и удача ли это на самом деле.
Где-то там, на грани исторических событий и течения частных судеб, кипит время, вмещая в свой поток всех и вся: мелькают эпохи, даты, тонут, опускаются во мрак небытия тысячелетия; немо, бесследно исчезают в этом водовороте страдания и удачи одушевленных частиц, управляемых закономерностью и необходимостью, которую и понимают-то не все, а лишь самые умные: философы, вожди, политики, — и объясняют другим, наставляя их, что надобно делать и как поступать. Одна из самых смешных условностей — попытка людей давать времени свои имена. Говорят: эпоха Гракхов, времена Веспасиана. Хотя время никогда никому и ни в малейшей степени не принадлежит. Оно только дарит себя, милостиво или скупо, неостановимое, неуправляемое, неизмеримое время, безжалостно влекущее людей.
Машина, которая должна была отвезти бригаду в город, опаздывала. Алая щелка на западе истлела и сомкнулась. Синева широкого неба быстро темнела, пока Александр Николаевич заносил в журнал результаты дорожного осмотра. Сдвинутая рельсовая колея потускнела. Некоторое время она еще угадывалась, подобно черным змеям, потом сделалась неразличимой среди скоро наставшего осеннего вечера. Графитные очертания «пьяного» леса смягчились, смазались. Кузнечики завели свою трескучую песню. Рабочие прилегли, отдыхая, на траву, и разговоров не было слышно.
…Пережитое — единственное его теперь достояние — оказывалось неподвластным ему. Как бы уже отделившись от него, оно существовало по собственным законам. Образы приходили оттуда не по его, Александра Николаевича, зову, а словно по собственному желанию посетить день нынешний.
Из тысяч прожитых дней, будто отсеянные кем-то, праведным и жестоким, представали те главные дни, недели и даже минуты, в которых Александр Николаевич сказывался вдруг весь разом, и мелкие раньше подробности теперь вырастали до размеров символических. Александр Николаевич входил в них с жаром, увы, давно бесполезным, сознавая тщетность его, и все-таки не в силах погасить в себе этот жар.
Лицо его оставалось спокойным, запавшие щеки неподвижными, и только плотно сомкнутые ресницы иногда вздрагивали. Казалось, он спал. Так спит отклокотавший миллионы лет назад вулкан, ни единой струйкой дыма, ни единым содроганием не выдавая, горячо ли еще его нутро.
Он был как бы во всех временах сразу, какие довелось ему испытать и которые представали теперь перед ним едва ли не ярче, чем вживе, одухотворенные тоской по их невозвратности.
Он вспомнил, как в детстве блеск солнца на промытой листве, обрывок дальней музыки иль долгое смотрение на небо в облаках — рождали ясное и острое чувство радости и волнения, как предвкушение, как обещание другой, настоящей жизни, которая ждет тебя. Может быть, в детстве, недавно лишь выбравшись из тьмы небытия, мы ближе к истинной-то реальности и в нас просто живы ее воспоминания? Впервые, когда он додумался до этого, смерть показалась ему желанной. Ну, а тех, кого разбросала судьба по жизни, кто канул для него в безвестность, он повидал бы не без любопытства и волнения, но встречи с ними ничего бы не прибавили и не убавили в его нынешнем положении.
Чем, вообще, измеряется жизнь? Чем порождается в нас чувство движения времени? Только не количеством прожитых лет. Он знал, как они могут бесцветно и быстро проскакивать, не оставляя следа, и чем дальше, тем скорее и бесцветнее. А где-то в конце неотвратимо близится эдакая точка, будто некий насмешливый зрак. Неужели к нему, к этому бессмысленно-призывному миганию, и летит, стремится вся его жизнь, неужели только к этому?.. Прошлое становилось все шире и длиннее, будущее сократилось настолько, что превратилось просто в вопросительный знак: больше ничего нельзя сказать о нем наверное, ничего определенного, кроме мигания черной точки. Она приблизится через год, подождет десять лет, а может быть — уже завтра? Из всех вероятностей и случайностей, какие ему, возможно, еще остаются, только одна непременно воплотится в реальность — вот эта ожидающая точка.
А что, если вопросы: зачем прожита жизнь и зачем я был в ней — подсознательный поиск выхода к чему-то, отражением чего является эта текучая действительность, непрерывное становление, изменение, полное разочарований, редко достающихся и так легко уходящих радостей? Если вообще нет того, что способно объяснить цель и смысл сущего, почему с таким упорством ищет его душа и мысль? А вдруг этот поиск — такое же заблуждение, как надежда отыскать перпетуум-мобиле? Неужели лишь упрямство и невежество заставляют томиться поиском? Не есть ли это поиск того, что никогда не может быть найдено, о чем нельзя даже составить отчетливого понятия?
Невесело ему было от таких рассуждений. В них открывалась какая-то иная сторона жизни, которая прежде ему была неизвестна. Он всегда любил практическое дело, а всякая там отвлеченность не для него. Он вздохнул. Наши поступки преследуют нас, и наше прошлое создает наше настоящее? Он никак не хотел с этим согласиться. Как мог из него, столь деятельного человека, образоваться доморощенный мыслитель? Но должен же он понять себя, и тогда, может быть, станут понятны его неудачи… Хотя что считать неудачей?.. Да, он нашел, чем всегда измерялась его жизнь, — желаниями и их исполнением. Жизнь делится не на годы и десятилетия. Она делится на радости и несчастья.
Он лежал в пропыленной траве, слушая, как слабо возится где-то неподалеку мышь, крадет с огородов провиант на зиму.
«Строитель внимает твердости земли во рвах для оснований», — сказал Ломоносов в работе «О слоях земных». Старинная торжественность этого простого технического замечания показалась ему сейчас особенно значительной, подобной откровению. Последние годы он ведь только и делал, что «внимал твердости» своих внутренних оснований, и находил неопределенность, рыхлость, слабость. Мелькало иногда желание рвануться, попытаться изменить жизнь. Но он не знал, что и как, и желание приходило все реже, уже не маня, не раздражая, ничего не обещая.