Время наступало лихое, очень решительное. Оно не давало возможности вглядеться в себя, поразмыслить, что-то взвесить. Оно требовало немедленно: действуй!
Самое смешное, с толка сбивающее заключалось в том, что Александр Николаевич продолжал оставаться в должности управляющего. С исчезновением главного акционера общество продолжало существовать, прииски работали. Правда, добыча снизилась, но не замерла совсем. Соответственно снизилась выдача продовольствия рабочим. Вместо ежедневных полутора фунтов мяса стали давать полфунта, хлеба только два фунта, качество круп ухудшилось, вино совсем перестали выдавать, даже перед праздниками, лавочники не то что в долг записывать, сами проворно исчезали неизвестно куда.
Пришла зима. Советы вернулись в город. А на улицах подростки из соседнего Сахаляна продавали газеты, японцы брили, стирали, варили, честно и вежливо торговали вразнос, зажигая в сумерках на ручках корзин бумажные промасленные фонарики.
Зимой выход золота даже улучшился, хотя оборудование давно не ремонтировали, не обновляли. Александр Николаевич неделями пропадал в тайге, приезжая домой только на день-два.
Переночевав в субботу, он однажды воскресным утром вышел в город и скоро вернулся.
Чай был накрыт. Солнце, проникая сквозь морозный узор, играло на просвечивающем фарфоровом сервизе, на затейливо изукрашенном вычищенном самоваре, источавшем легкий угар. Желтело сливочное масло, румянились булочки Лушиной выпечки.
Искусно уложенная головка жены царила над этим скромным комфортом. Дом их еще держался в волнах, ничего еще не изменилось. Только исчез бронзовый олень с позолоченными рогами. Он вызывал у Каси неприятные воспоминания.
Александр Николаевич, войдя с улицы, бросил на стол газеты, сел, опустив голову на руки.
Евпраксия Ивановна, не обращая на него внимания, углубилась в чтение.
Горничная сказала:
— Пришел этот… консю-хусю… прачка-японец. Белье принес.
— Хорошо. Рассчитай и скажи, что мы больше не будем пользоваться его услугами. Парикмахеру тоже откажи. Сама будешь меня причесывать, — не отрываясь от чтения, распорядилась Кася.
— Почему, Евпраксия Ивановна?
Она кивнула на газету:
— Советы запрещают пользоваться услугами лиц японского происхождения.
— Слушаюсь.
— Кася, — голос Александра Николаевича был еле слышен, будто доносился издалека, — я сейчас узнал, что Костя Промыслов расстрелян во Владивостоке… Ну, что ты так испугалась?
Он уже и пожалел, что сказал ей.
— Ты никогда мне о нем ничего…
— Оказывается, он был крупным большевиком, и когда я его, студента, здесь жизни учил на каникулах… Он-то знал о ней гораздо более моего… А я его учил… Сейчас встретил его отца. Он сам-то многое узнал лишь теперь. Подпольщик был, несколько раз арестовывался… а ведь только двадцать четыре года — и расстрел!
— Боже мой, что творится! — прошептала Кася, обезголосев. — За что судьба осудила на этот кошмар!
— Советы то уходят, то приходят… Такая неразбериха!..
— Японцев скоро совсем выжмут отсюда.
— Каким это образом их выжмут? Бойкот прачкам, портным и парикмахерам? Очень патриотично!
— Ничего не покупать в их лавках, не разгружать японские грузы, не заключать торговых сделок. Почитай газеты.
Он рассеянно взял газету.
— На дорогах, говорят, творится нечто невообразимое. Все окрестности контролируются партизанами.
— Какими партизанами?
— Откуда я знаю какими! Я их видел, что ли?.. В банках идет массовое изъятие вкладов золотом. Рабочие на приисках не хотят брать зарплату. За нее теперь сухаря гнилого не купишь: в лавках рудничных бумажки эти больше не берут. Рабочие голодают, можно сказать, сидя на золоте. За границу тем временем волокут пушнину, золото, лес, оборудование.
— На базаре каки-то, шут их разберет, нархисты слитки золотые саблями рубят и торговцам платят, — сообщила Лушка, внося подогретые сливки.
Александр Николаевич швырнул газету на пол:
— Господа акционеры уведомили меня, что я могу больше не беспокоиться о подвозе продовольствия на прииск. Идиоты! Они хотят давить рабочих голодом. Дождутся, что все взорвется! Я хочу одного: простоты и ясности. Чтобы можно было спокойно работать. Пойти, что ли, в Совет рабочего контроля попроситься? Возьмут куда-нибудь десятником?
— Саша!
— Ну, не пойду, не пойду, ладно! Думаешь, мне очень хочется? Кстати, руководит рабочим контролем твой «крестник» Мазаев.
— Вот как? — кокетливо откликнулась Кася. — Он что же, пошел в гору?
— Это можно было давно предвидеть… если бы мы хоть что-то понимали в политике. Ну, бог с тобой. Надо собираться. Через неделю вернусь.
Вбежала Лушка, переменившаяся в лице:
— Барыня, Александр Николаевич! А мы бечь будем?
— Что-что? — не поняла Кася.
— Тунгусов пришел. Спрашивает, может, мы бечь куда будем? Так он подводу достанет.
— Ах, благодетель! — иронически воскликнул Александр Николаевич. — Было бы куда бечь и зачем! Возьму его с собой на прииски.
«Кто передвигает камни, тот может надсадиться от них… Вот оно что… Вот оно как… — повторял про себя Александр Николаевич, качаясь в валких санях по таежной дороге, глядя на молодцеватую спину тепло укутанного Тунгусова, правившего лошадью. — Костя… светлый юноша. Нет для него теперь и не будет никогда ни этой голубой колеи, ни морозного неба, ни режущего ноздри воздуха. Что же такое было сильнее и прекраснее всего этого, что заставило его пойти на смертельный риск?»
Дуга задевала за еловые ветви, протянувшиеся к дороге. Снег забивался под башлык, колол лицо. Усы смерзлись от дыхания, трудно было пошевелить губами.
«И ведь, наверное, он был не один, конечно, не один там — в университете. Что же заставляло этих нежных мальчиков, — он вспомнил улыбку Кости, его мягкие волосы, — что заставляло их идти ворочать камни российской действительности, бороться с миром, за которым такая сила? Чужие страдания? Но, должно быть, еще и вера? Во что? В то, что так отвращало Виктора Андреевича? Но ведь Костя и он — уже два разных мира, которым никогда ничем не соприкоснуться. Один, опытный, могущественный, познавший многие искусы, бежит — другой, еще ничего не испытав, имея только веру в юном сердце, идет и погибает… А рабочие? Эти лохмотья, эти опухшие то ли от цинги, то ли от пьянства лица, их изможденные жены, их старцы-дети, — их положение, конечно, ужасно. Но поймут ли они когда-нибудь, оценят ли, узнают ли хотя бы, сколько прекрасных высоких жизней, может быть, гениальных помыслов, редких личностей, — принесено в жертву безвозвратно, во имя какой-то далекой мечты, осуществимой, может быть, только через много поколений!.. А ведь бытие каждого: мое, Костино, Ивана вот — единственно. Кто же распоряжается нами столь сильно, и как с этим роком, влекущим каждого по его пути, соотнести свободу воли и выбора?»
— А в Зее-то, слыхал?
Иван оборотил к нему багровое от мороза лицо.
— Которы за большевиков, тех сейчас в пролубь пихают, и не болтай ногами! Шашкой зарубят — за честь считай! Вота как счастье-то народное достается!
«Господи, о чем я думаю! Что эти мысли перед простотой ужаса, о котором Иван говорит, и тоже так просто говорит, с прибаутками!..»
Тунгусов соскочил, пробежался чуток обочиной и ловко прыгнул в сани к Осколову, придавив его боком.
— Там две головы, слышь, есть, — зашептал он лицо в лицо. — Исполкомовские головы. Страсть дорогие. Тридцать тысяч кажная, кто найдет. Понял? Выдаст то есть. А они, знамо, попрятались покамест.
Иван со значением мигнул и опять соскочил с саней, забрался на свое место спереди.
— Да кто же все эти гадости разводит?
— Кто-кто, пыхто! — глухо ответил Иван в поднятый воротник тулупа. — Всяких там хватает: и колчаковцы, и японцы желтые, и русские белые, а руки у всех одинаковые — кровавые.
— Иван, сядь опять ко мне, — попросил Осколов. — Что скажу.
Иван с готовностью пересел.
— У меня лучшего друга расстреляли. Единственного.
— Кто?
— Белые.
— Ты отомсти! — сразу сказал Иван.
— Далеко. Во Владивостоке. И не умею я мстить.
Иван долго задумчиво щупал рукавицей сосульки, сплошь облепившие бородку. Нижние ветви деревьев шуршали об задок саней, стряхивая с себя снег. Бездонное небо было вверху. Бездонная тишина на земле.
…А Кости нигде не было.
— Вот что я тебе присоветую, — сказал наконец Тунгусов. — Ежели сильно скучать будешь и забыть никак не сможешь, ты, как сынок у тебя родится, сейчас этим именем назови. И тебе сразу легче станет. Он как бы опять живет.
Александр Николаевич улыбнулся:
— Так и сделаю, Иван, кладезь ты мудрости!
Приехав в контору, Александр Николаевич принялся выбрасывать бумаги из своего стола. Зашел Мазаев. Лицо у него просерело. Глаза туча тучей.
«Лицо человека у власти, — подумал Осколов. — Пока у него власти не было, он повеселей был. Сказать ему про Костю или спросить, что он думает о свободе выбора?»
Вместо этого он спросил:
— Вы не больны?
— Нет, я не болен, — сухо и ровно ответил Мазаев и сел за стол управляющего, не замечая, что это бестактно в его присутствии… Густые брови сдвинуты, выражение просто страдальческое. Александр Николаевич испытал от этого даже нечто похожее на удовлетворение: видно, не так просто прииском-то заниматься.
— Я приехал сказать вам, что отказываюсь от должности, — сказал он с виду небрежно, а внутри весь напрягаясь.
Мазаев спокойно согласился:
— Я думаю, рабочий совет примет вашу отставку, да и должность эту мы, видимо, сократим. Тем не менее вы не должны чувствовать себя выброшенным из жизни, — добавил он.
Они избегали глядеть друг другу в глаза.
— Уж не сочувствуете ли вы мне? — с веселой злостью спросил Осколов.
— Нимало, — с жесткой готовностью сейчас же откликнулся Мазаев.
— Уж как-нибудь на любом прииске меня возьмут если не инженером, то хоть техником-то, — с самолюбивой насмешливостью предположил Осколов.
— Несомненно, — подтвердил Мазаев. — Но я хочу вам предложить другое. Совет рабочего контроля создал отделы: горный, обрабатывающих предприятий, финансирования и учета и так далее. Оставайтесь работать в горном отделе. Для вас есть ответственное и неотложное поручение. Только разговор это секретный.
Он встал и плотнее закрыл дверь.
— Национализация приисков, как вы знаете, процесс постепенный. Я специально собирался поговорить с вами.
— Вы хотите, чтоб я участвовал в отбирании приисков у хозяев? Увольте!
— Нет, другое… Вы обычно сдавали добычу в золотосплавочную лабораторию в Благовещенске. Верно? А там выдавали горную ассигновку с указанием банка, где ассигновка подлежит оплате. Теперь в ответ на прекращение подвоза продовольствия, в ответ на расчеты по падающему бумажному курсу рабочие решили отстранить владельцев приисков и их доверенных и сами сдавать добытое в Госбанк. В данном случае выбор пал на вас.
— На меня? — изумился Осколов. — Но я и есть доверенное лицо, то есть бывшее, — поправился он.
— И тем не менее… мы вам верим… пойдете?
Александр Николаевич подумал, потом сказал полувопросительно:
— Это же опасно?
— Конечно, — спокойно подтвердил Мазаев. — Проделать это надо втайне, без лишнего шума.
— Сколько намыли?
— Пока возьмете около полпуда.
— Один?
— Почетный эскорт только будет привлекать внимание. Можете взять с собой кого-нибудь: двоих, троих, лучше одного.
— Тунгусова, — поспешно предложил Александр Николаевич. — Пойдем на лыжах. Наст уже мартовский, зачирелый, иначе будешь вязнуть, а так можно идти, избегая дорог. Тунгусов прекрасно знает здешние места, отличный проводник, гадзарчи, — повторил он по-бурятски, еще сам реально не соображая, какое принимает предложение.
— Ладно, — согласился Мазаев. — Все привыкли, что он постоянно сопровождает вас по тайге. Это будет естественно. Пути здесь перехода на два. Заночевать найдете где?
— Конечно.
«Авантюрист… куда это я собрался?.. Из управляющего в инкассаторы — и рад? Уже и Мазаеву рад служить, дерьмо?.. А Костя? — толкнулась мысль. — Сказать ему про Костю? Ведь наверняка были связаны… Пусть сам узнает. Невозможно с ним об э т о м говорить. С Иваном — другое дело. С ним — нет… Решит, что к большевикам примазаться хочу. Как будто только среди них честные есть…»
— Тогда поспешите, нам трудно… — Мазаев немного помедлил. — Груз придется нести вам одному. Даже не по очереди. Револьвер я вам выдам.