К книге
ОползеньЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Глава первая
4%
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Глава первая
2

Зимнее небо в наволочи казалось темнее заснеженной долины с редко стоящими, обломанными ветром лиственницами и кедрами, вразброс толпящимися бревенчатыми избами и длинными бараками для бессемейных. Лошадь резво бежала под гору, раскатывая санки на поворотах в широких льдисто-голубых колеях, и рудничный поселок все более открывался взгляду. Черными мазками по белому полотну проступали едва видные в снегу срубы колодцев, стены изб, закиданные вчерашней метелью, неопрятные, в прошлогодних лохмотьях хвои лиственницы и редкие фигуры мужиков, спешно хватающихся за шапки при виде хорошо всем знакомого собственного выезда управляющего.

Ребятишки в рваных чамбарах, подпоясанных задубелыми на морозе сыромятными ремешками, лазили по сугробам, вспахивая блестку, кричали: «Солнышко, солнышко, выглянь в окошечко, твои дети плачут, серу колупают, нам не дают!» Другие, невидимые, отвечали им откуда-то из-за амбаров: «Медведю по ложке, вам ни крошки!»

На мгновение Александр Николаевич вдруг позавидовал им и еще сильнее почувствовал свою отделенность от этого замерзшего, приниженно таящегося мира. Санки легко несли его мимо поломанной городьбы, бань, лающих собак, сквозь резко повеивающие запахи печного дыма, навоза и соломы, туда, где на выезде из поселка стояли добротный теплый дом, где помещалась рудничная контора, беседка и зубчатые деревянные башни, условно обозначающие ворота. Высокие стройные ели обступали усадьбу с большим, всегда тщательно разметенным двором.

Медвежья полость лежала на ногах Александра Николаевича; несмотря на произошедшее третьего дня несчастье, он был сыт, здоров и чувствовал, что глаза у него блестят от ветра, мороза и набегающих иногда слез. Он знал, что случившееся уже, конечно, известно в поселке, и то, что он едет все-таки сегодня в контору, будет замечено и обсуждено рабочими и техниками. Он немного гордился, что даже в такой день он исполняет служебный долг, и немножко стыдился, потому что это была возможность отвлечься от похоронных хлопот, которые совершались и помимо него, как полагалось по чину и обряду. И вместе с тем как никогда острое чувство жизни владело им. Казалось, еще немного — и ему откроется смысл молчания этой зимней долины, и замыкающего ее на горизонте серого неба, и щетинистых холмов, бегущих по ее краю.

Но тут же внимание его переключилось на шевелившуюся у крыльца конторы человеческую массу, сгущение которой в неурочный час в неположенном месте не предвещало ничего хорошего. Но он не испытал сегодня привычной озабоченности, как всегда при виде толпящихся рудничных. Ему было странно все равно. Не станет же он всякий раз объяснять им, что у него есть власть только требовать от них и никакой власти, чтобы хоть в чем-то им помочь.

Приказчик Зотов, похмельно измятый, с какими-то развратно плавающими глазами, подскочил к санкам, держа лисий малахай на отлете, подхватил под локоток, шепнул сочувственно: «Понимаю-с и очень разделяю!»

Лицо молодого управляющего было хмуро. Ни на кого не взглянул, прошел в свой кабинет. Сейчас же следом за ним в дверь протиснулся помощник:

— Позвольте выразить вам…

Ничего не ответил, сидел, не снимая шубы, уставившись в стол.

В просторной комнате с бревенчатыми стенами было особенно светло от выпавшего за ночь снега. Большая сосна за окном недвижно держала на ветвях высокие слежавшиеся пласты. Зеленые с синим изразцы голландской печи отдавали тепло. Александр Николаевич вдруг почувствовал неодолимую дремоту, захотелось упасть тяжелой головой на руки, ничего не знать и не помнить: ни этих, ждущих у ворот, ни своего опустевшего дома, ни того, что зимняя добыча золота на подмерзших топях падает, чем очень недовольны господа акционеры, члены правления.

— Делами будете заниматься? — решился нарушить тишину помощник.

— Давайте только срочные, — отрывисто бросил управляющий.

Снаружи у крыльца Зотов, расторопный малый, пытался, не устраивая лишнего шума, заставить толпу разойтись.

— Ребяты, не время нонь, — частил он, обдавая скверным дыханием впереди стоящих. — Недосуг им. Они сейчас прямо на панихиду должны. Папенька у них померли. Понимать надо. Люди вы иль не люди?

— Не-ет, мы не люди, — с мрачной улыбкой вставил кудрявый, могучий в плечах рабочий.

— Кто это сказал? — вскинулся приказчик, всматриваясь в толпу. — Мазаев? Ты опять тута, цволачь? Ты вообще, каторжнай, молчи! Туда же лезет в заявщики, морда незаконная!

Он замахнулся, но не всерьез. Сегодня не надо шума. Начальство в тяжелом настроении, будет гневно. Но в сегодняшних печальных обстоятельствах, Зотов предчувствовал, гнев изольется в первую очередь на него. Раздражит не эта, без шапок, голодная сволота, а он, благополучный Зотов, у которого никто из родни не помер. Хотя какое тут благополучие! Ходи да оглядывайся, чтоб из-за угла камнем не огрели. Ох, в страхе надо держать зверье это!

— У самого горе, и к нам подобрее будет, и нашу беду легче поймет, — донесся голос из толпы.

— Поймет, а как же! — согласно подхватил Зотов, виляя по лицам глазами. — То есть беспременно даже поймет. Но не сегодня. Вот ужо справит девять дней, сорок дней — и во все вникнет.

Толпа недоверчиво, насмешливо загудела.

— Крупку нам задарма раздаст на помин, — дурашливо выкрикнул кто-то.

«Эх, зря я про сорок дней… перебор… не остерегся…» — пробормотал про себя Зотов, оглядываясь на окна конторы: скоро ли управляющий выйдет, проводить бы его отсюда в целости-сохранности.

А там, в кабинете Осколова, помощник все путался, осклизался в словах, не умея выбрать нужную линию в такой момент: и дельце есть, вроде бы интересное — пусть начальство оценит его, помощника, старания — и в то же время начальство в печали — ну, как прогневается? А зачем тогда на службу явился? Сидел бы, печалился дома… На себя дельце взять, заявочку перекупить духу не хватало, да и преследуется строгонько, можно и места лишиться. Опять же эта шарга политическая враз донесет: мой, мол, ручеек перекуплен. Нет, не решиться! Не надо. Ему лишь бы быть замечену акционерами, что и он тут руку приложил, постарался для общества, поощреньице какое заслужить…

Слегка задыхаясь от жара изразцов и помавая себе рукой на узел галстука для прохлады, помощник почтительно поник к уху Осколова, снижая голос из уважительности к его трауру:

— Извините, не вовремя, конечно, но есть предложение, весьма заслуживающее внимания, очень рекомендую обратить и доложить Виктору Андреевичу.

Управляющий поднял к нему бледное лицо, подчеркнуто бледное от черного пиджака:

— Ну?

— Заявка рабочего Мазаева на золото… того, ссыльнопоселенца из политических, — совсем съехал голосом помощник.

— Да что вы шепчете? — раздражился Осколов. — Многозначительность эта, шепот, кого боитесь-то? Будто кудеяры кругом! Типографщик, поди, бывший или железнодорожник чахоточный какой-нибудь ключишко, не стоящий внимания, хочет показать.

Ну, кабы голос какой был иль видение там, знак остерегающий, что потом из всего этого произойдет, Александр Николаевич, может быть, тут же на месте, не размышляя, в печь ее, заявку, в печь с изразцами сине-зелеными. Но ничего такого не было, никакого намека судьба не подала. Он испытывал только обычное профессиональное недоверие к непрофессиональному заявителю. У него был глаз на настоящих старателей: по одному виду человека, по возбуждению, по внутренней дрожи умел он различать, когда приносили серьезные сведения. У Леньки Мокрого, которого он трезвым-то никогда не видел, хватал каракули его, как говорится, не глядя, платил, сколько запросит, потому что понимал, у кого берет, какой у Леньки талант на камень есть. Теперь же Александр Николаевич лишь мельком взглянул на подсунутую грязную бумажку.

— Извините. Вот тут я заставил его планчик примерный набросать, — настаивал помощник. — Нет, серьезно, — торопился он. — Я даже немного дал ему вперед. Единственно, чтоб успокоить. Нехорошо народ настроен, господин управляющий, раздражен-с! А все, думаю, он мутит, умная шельма, и со связями… Думаю, у горщика какого купил, у пьянца. Он — авторитет, его не обманут. Вот тут, примерно, в распадочке, — тыкал он пальцем, — ручеек безымянный, и якобы блестиночки в нем хорошие… Вы уж доложите Виктору Андреевичу!

— Хорошо, хорошо, непременно, — Осколов поднялся из-за стола. — Вам на таком плане Колорадо нарисуют, верьте им! Да еще бывшие политические.

У ворот его встретили неясным гомоном, мяли в руках шапки, робели, но отступать не собирались, выкрикивали вразнобой:

— Зубы у детей шатаются!

— В бараках сырость! Ставили прямо на мерзлоту без фундамента.

— …Сил нет!

Как будто он сам этого не знал! Но ведь не он же строил, и что он теперь может переменить!

— Я поставлю вопрос перед акционерами, — неуверенно пообещал он, ненавидя в эту минуту и себя, и толпу.

— Вообще работа невснос! — дерзко бросил в лицо ему молодой парень из первого ряда.

— От цволачь! Невснос ему! — сказал Зотов, стоявший рядом.

— Как твоя фамилия? — спросил Александр Николаевич.

— Моя фамилия Федоров, господин управляющий. Нечего наши фамилии спрашивать. Вы сами ответ давайте!

— Вот народ — брачеха, а? Не крюк, так багор! Одни мошенники.

Зотов просто разрывался из преданности, и было в нем что-то такое же холуйски липкое, как в помощнике.

— Помолчите, Зотов, — оборвал его Александр Николаевич. — Не можете вы без своих грубостей!

Приказчик отошел в толпу, ворча:

— Ругаюсь, вишь! Какие нежные! Нам без ругани нельзя. Может, ругань у нас заместо покурить.

Осколов обвел глазами стоящих впереди, остановил взгляд на старике рядом с Федоровым: видно, родственники. Белые пятна ожогов на лице выдавали, что долго был таежным кабанщиком.

— А ты, старик, что молчишь?

— Погодь, — ответил старик, — скажу. Когда прожгет, скажу. Пока молчу.

Это было плохо. Первый раз в его практике управляющего так плохо. Тревога холодком прошлась от низа живота по всем внутренностям до самого горла.

В толпе нарастала нервность, надрывность. Молодой парень сбивчиво обратился к Осколову:

— Приказчик Зотов — сволочь!

— Ох и сволочь же! — вздохом пронеслось по толпе.

Александр Николаевич обернулся к Зотову.

— Чернота-то, она капризна! — доверительно и смиренно покивал тот из толпы. Некоторые возле него засмеялись. Зотов сложил короткие крепкие ручки на животе, ждал.

— Ноги в могиле висят, — продолжал парень, — а иди в рудник. Сдохнешь — туда и дорога. Ему не жалко. Зверь! Ожидаешь его, замирает кровь в человеке, а потом все дело свершается.

— Какое дело? — Александр Николаевич растерялся.

— В зубы то есть.

Настороженно смотрело на него множество глаз, смотрели не с жалобой — с какой-то враждебной готовностью. К чему? А черт его знает к чему! Он впервые почувствовал физически эту готовную силу. И ему стало жалко себя, что именно сегодня, такой день они выбрали. Он перебегал взглядом по лицам и не мог ни запомнить, ни выделить ни одного: покрасневшие на морозе носы, всклокоченные волосы, рваные овчинные воротники. Вдруг старик заплакал, затрясся, обирая щепотью слезы с заросших щетиной щек:

— Стой, стой сказывать! Прожгло. Теперь я скажу… Беда ему навстречу попасть. Бьет наотмашь направо и налево. Что дашь дорогу — бьет, что не дашь дорогу — бьет. Которого лупит, тот терпит, потом подарок ему подносит: «На тебе, стерва, за то, что переносил».

Зотов самодовольно усмехнулся при этих словах. Это даже как-то и по-барски вроде. Ему-то самому, бывало, по шее вкладывали без отдаривания. А за что? Он что, дурее других был? Вот за смекалку-то и вкладывали, чтоб первее остальных не лез. Эх и времена, эх и народ пошел. Ну, может, и треснул кого спьяну — так смолчи! Нет, все тебе на заметку норовят.

Это была артель старателей, еще называемых золотничниками, которые на льготных условиях взяли в аренду часть прииска и возились там в послерабочее время, перемывая уже выработанные пески в поисках остаточного золота.

— Я разберусь! — возвысил голос Александр Николаевич. — Я его уволю! Выкину вон!

Раздвигая рабочих, он попытался пробраться к санкам. Зотов не помогал ему.

Дорогу заступил низкорослый мужик в заношенном донельзя полушубке. Угрюмые точки близко сведенных глаз уставились Александру Николаевичу куда-то в переносицу. В распахнувшейся овчине виднелись грязные голые ключицы.

— Ну-ну, чего тебе? — стараясь не выдать голосом опасливость, отстранил его управляющий.

— Мне… чтоб вот он не мучил… на приказчика кляузу хочу… Которые в руднике, положена неделя отдыха в месяц? — взвизгнул вдруг мужик, как затравленное животное. — Чтоб вот он сам сдох, понимаешь!

— Чтоб ему венерка нос съела! — ожесточенно поддержала его женщина, прячась за спины.

Зотов не испугался, наоборот, с интересом сразу же поднялся на носки, высматривая ее поверх голов. «Ах ты болячка!» — шептал он. Он даже сделал попытку опереться на плечи рядом стоящих мужиков. Те расступились. Приказчик, потеряв равновесие, чуть не упал.

— Чиверы заскорузлые, — выругался он. — Она же вас всех и заразит, брачеха! Искоренять ее надо, а вы прячете.

— Ты кого тут искоренять собрался? — надвинулся на него всем известный своей силой, удачливостью и пьяной дурью откатчик Ленька Мокрый.

— Болезню искоренять, — поувял Зотов.

— То-то, болезню… А человека не смей! — пригрозил Ленька, запахивая неверными руками собачью доху. Несмотря на сухой закон на приисках, он умудрялся все-таки потешить буйную душу.

— В карты вчера выиграл, — уже заулыбались рабочие, кивая на лохматое его одеяние.

— Положена неделя или нет? — снова взвизгнул мужик, от которого было отвлеклись. — А он ее не дает! Он нас тут всех сгноить живьем хочет!

Так кричат на пределе сил и терпения. От этого крика, от запаха ртов и овчин, скрипа топчущихся по снегу ног, от того, как, качаясь, слилась плечами людская масса, темная волна поднялась в Александре Николаевиче, и, чувствуя, как отпускает какую-то защелку внутри, сам отдаваясь, даже и с облегчением этой ярости, он стиснутым голосом выговорил: «Да я т-тебя!» — и схватил сильной рукой Зотова так, что у того ворот затрещал. По тому, как побелели у приказчика глаза, как дохнула, согласно ахнула толпа, Александр Николаевич понял, какую делает ошибку: сейчас сомнут, истопчут самосудом эту мразь с белыми глазами, а потом начнутся дознания с пристрастием, конвои, бабий вой в поселках. Поэтому он тут же горловым властным рыком предостерег: «Не сметь! Никому не сметь ближе!»

Зотов вырвался и, пригибаясь, нырнул в толпу, расталкивая тех, кто не успел посторониться, и сам получая от них пинки.

Какие-то мгновения чаша весов колебалась. Александр Николаевич физически ощущал эти колебания: еще несколько ударов наугад — и ринутся все, месивом тел накроют приказчика.

В эти мгновения тишины, когда слышно было только хрюканье убегающего Зотова да негромкий матерок старателей, чей-то голос решил исход стихийно возникшей опасности самосуда, произнеся без вызова, но твердо:

— Вы сами-то отнеситесь, однако, всерьез к нашему человеческому праву, Александр Николаевич.

Спокойная, деловитая будничность этого голоса отрезвила народ, все опять поворотились к управляющему. Ни робости, ни недавнего вызова не было в их выражениях, — глядели с достоинством, некоторые даже кивали согласно, с верой в справедливость его, Александра Николаевича, ожидаемого решения. Совсем другие люди были перед ним. Или он их увидел теперь другими глазами? Его спервоначалу страх перед ними и злость на Зотова вдруг почти совсем прошли. Но что предпринять, что им обещать, он по-прежнему не знал. То есть знал наверное, что любые разговоры с акционерами об улучшении жизни рабочих бесполезны. Они что, затеются в зиму благоустраивать бараки или дадут средства на больницу, когда выработка неуклонно падает с прошлого сезона и прибыли падают? А налоги тем временем растут, потому что время военное.

— Три рубля ассигнациями с фунта выплавки чистого золота — это что же такое? — сказал у него над ухом прежний голос.

По голосу Александр Николаевич, конечно, не узнал бы его, а в лицо-то он его запомнил, и фамилия была на слуху, особенно после сегодняшнего разговора с помощником в конторе. Сумрачная улыбка играла на губах Мазаева.

— С золотника-то опять сбросили?

Молодой, скуластый, из-под шапки — кудрявый чуб до самых глаз. «Умная шельма, и со связями», — вспомнились слова помощника. Какими связями? Не спросил. Воровскими или высшими, петербургскими? Сейчас ведь все перемешалось.

— Вы что, как депутат ко мне обращаетесь?

— Никак нет. Я просто со всеми, рядовой рабочий.

«Хитер. Не хочет до поры показывать, что он зачинщик. Думает, я его арестую?»

— Так что же будет с оплатой? — настаивал Мазаев. — А с жильем? Вы же понимаете, что условия в бараках невыносимые!

«Тем лучше для вас, — неожиданно подумал Александр Николаевич. — Тем легче вы тут посшибаете всем головы». Мысль об этом, о своем промежуточном положении бессилия, неожиданно заново обожгла его злобой.

— Да что ты хочешь от меня? — распаляясь, вскрикнул он. — Не сейчас! Потом. — Он остановился. — Ведь война вот и…

— Но почему-то война коснулась только нас, а не вас, например? — глядя ему в глаза, спокойно сказал Мазаев.

— Агитация? — Александр Николаевич, как давеча помощник, почему-то тоже сильно понизил голос. — Я тебе покажу смутьянничать!

Но чувствовалось, что слова эти он произносит без жара душевного, лишь бы что сказать.

— Да пустите вы меня.

Он стал продираться через толпу.

— Что вы грудитесь? А ты, Мазаев, заявку твою мы, конечно, проверим, а политику ты тут не разводи. Тут без тебя хватает.

— Да ведь и батюшка ваш, царствие ему небесное, был из ссыльно-политических, — проговорил вдруг Мазаев.

Толпа враз смолкла: ждали, затихнув.

Лицо Александра Николаевича исказила гримаса боли.

— Не твоего ума дело, болван!

Он с яростью рванул полость саней. Комья мокрого снега ударили из-под полозьев.

Так и поехал, будто хомяк обиженный. Знал, что смешон. Надувшись, сердито подтыкал под себя тяжелую шкуру… Не учли, что он в расстройстве, полезли: зубы у них шатаются! А этот, как его? Нашел с кем себя равнять!

Или, подожди, может быть, в этом действительно что-то есть? Какая-то связь непонятная, ниточка тайная рвалась, ускользая… Он ловил ее подсознанием, но разум раздраженно отвергал: увлечения отцовской молодости — это что-то высокое, гордое… он не знал толком, в чем там состояло увлечение, но если за него столь дорого плачено отцовской судьбой, значит, было там что-то серьезное, опасное: заговоры какие-нибудь, подкопы, покушения — словом, борьба с тиранством. А тут — в бараках, мол, сыро!.. А на Каре тебе было не сыро? Неужели Мазаев с его узкостью, с его мелким бытовым бунтом — наследник тех идеалов, которые создаются свободным мышлением, образованностью, благородством характеров? Опять же: отец управляющего и этот, который тут из милости держится, приглядывают за ним, поди, не в два даже глаза. Как это Зотов-то сказал: «Чернота, она капризна?»

К концу дороги он чувствовал себя уже просто оскорбленным. И откуда вдруг в человеке такая амбиция поднимается? Раньше вроде не знал за собой…

Предыдущая главаГлава 2 из 54Следующая глава