Тихий Благовещенск тонул в февральских снегах. Они поскрипывали под сапогами вооруженных красногвардейцев, которые обходили в сумерках улицы.
Хозяйки закрывали ставни. В домах топились печи. Дым прямыми столбами тянулся в небо. Сиреневый со звездами вечер завладевал городом. Редкие колокольные удары звали к вечерне.
Дети скатывались на салазках с берега на замерзшую реку.
— Смотри, уедешь к японцам, они тебя заберут! — кричала кому-то из них мать.
На другом берегу Амура в японском городке Сахаляне мирно загорались огни.
Несколько тяжело груженных подвод поспешно пробирались по улицам Благовещенска, направляясь к спуску на Амур. Красный патруль остановил их.
— Что везете? Предъявите документы! — потребовал старший.
— Я начальник гражданской милиции Языков! — нервно и заносчиво сообщил один из сопровождавших подводы.
Остальные были японцы.
— А-а, эсер Языков… — Старший хмуро вгляделся в его удостоверение. — Что в санях?
— Товарищ Смирнов! — тревожно позвал молоденький красногвардеец, осматривая подводы. — Тут винтовки и патроны.
Смирнов мгновенно выхватил оружие. Его товарищи тоже.
— Вы арестованы, Языков! Всем следовать за нами.
— Я протестую! — бешено кричал красивый и рано седеющий казацкий есаул. — Анархистские выходки! Вы слишком много на себя берете!
В помещении Благовещенского Совета, освещенном керосиновыми лампами, метались по стенам резкие тени. Атмосфера была напряженная. Никто не снимал верхнюю одежду. Все были вооружены. Увидев среди членов Совета Мазаева, знакомого с приисков, есаул сменил тон.
— Сеньк, шо за дурь? Очумели, чи шо? — обратился он к нему с дружеской грубостью.
— Давайте разговаривать официально, есаул, — жестко оборвал его Мазаев, человек в черном пальто, застегнутом на все пуговицы, и шапке с опущенными ушами. — Кому предназначалось оружие? Подводы направлялись на японскую сторону.
— Официально? Хорошо! — кипел есаул. — Я не знаю, кто ты такой, что ты в Совете. А я представитель казачьего атамана Гамова. Вы тут превышаете свои полномочия! Вы получили уже протест японского консула?
— Быстро, однако, среагировал консул, — заметил один из членов Совета. — И почему арест Языкова так обеспокоил вашего атамана?
— Мы требуем освободить арестованных! — опять загремел есаул.
Внезапно со стороны городского сада донеслись выстрелы.
— Милиция и белые атакуют телеграф!.. А солдат наших там разоружают! — крикнул, задыхаясь, ворвавшийся красногвардеец.
Тут же выстрелы раздались по окнам Совета. Между казаками и членами Совета немедленно, в упор, завязалась перестрелка.
Спокойствие царило во всем: в уюте просторных комнат, в изукрашенных листьями мороза высоких тусклых окнах. Чуть слышно доносилось потрескивание дров в топившихся печах, слабый запах березового дыма.
Кася чувствовала себя ухоженной, промытой, беззаботной, как молодой зверек. Ей не было скучно весь день. Она любила свою тщательную прическу, свои многочисленные брошки и флакончики «Амбре вьолет», венскую мебель из черемухи, свои черные ботинки с красными каблучками (как мечтала о таких еще в Петрограде!), свои атласные корсеты, лакированные гнутые санки с собственным выездом, она любила все аккуратно, заботливо, строго. И только по вечерам, когда муж задерживался на службе, что-то начинало тоненько ныть в душе. Кутаясь в кашемировую шаль с кистями, она подолгу прищуренными глазами рассматривала многочисленные подушки в японских чехлах на своей тахте; пагоды, цапли, хризантемы, люди в шляпах конусом с коромыслами — какая-то кукольная, неведомая страна. Если глядеть очень пристально, начинало казаться, что люди с корзинами на коромыслах шевелятся, цапли переступают с ноги на ногу, а на пагодах, покачиваясь, звенят колокольчики. Иль это от тишины в ушах звенит? Даже и Луша, горничная, замерла где-то через три комнаты…
Кася вздыхала, открывала старые ноты: вальсы, романсы, блюзы. Портреты модных певиц с неестественно удлиненными шеями, возвышавшимися среди мехов и перьев, томно смотрели на нее. «Муки любви», «Майский сон», «О чем рыдала скрипка»… О чем же она рыдала? Кася переворачивала плотный глянцевый лист на пюпитре. Простенькие, банальные созвучия с манерными замедлениями, густыми переливающимися аккордами, какие извлекала Кася из коричневого «Шредера», говорили о бурных, красивых чувствах. А где они, эти чувства, между людьми? В Москве, где, по слухам, очереди за хлебом, иль в Петрограде остались на слякотных каналах, на знакомых черных лестницах?
Она часто вспоминала столицу и не могла представить себе, чтобы там что-то изменилось: так же торгуют воздушными шарами у Гостиного, так же стоят бочки с кипятком у трактиров — бесплатное угощение для извозчиков и безденежных прохожих, так же рекламируют какао «Эйнемъ» и велосипеды «Старлей» и «бесспорно лучшее полосканье Одоль».
Когда она была подростком, сироткой-служанкой у модного женского врача, она воспринимала город только снизу вверх: шпили Петропавловского собора и Адмиралтейства, купола храмов, фабричные трубы, толстые и тонкие; во дворах-колодцах узкие немытые окна лезли по стенам до бледного клочка неба; а на проспектах зеркальные стекла слепили глаза, по вечерам зажигались розовые, синие, зеленые вывески, перемигивались и переливались в тусклой мороси, беспрерывно сеющей с неба.
Потом Кася стала воспринимать Петроград как город на плоскости. Его улицы были слишком длинны, бесконечны, сужались в перспективе. Усталость от ходьбы по ним никогда не исчезала в Касе. Ночью по обеим сторонам проспектов выстраивались цепочки фонарей, от которых городское пространство делалось еще тоскливее и чужее. Их звездочки, становясь все меньше, сливались в сплошную линию, исчезающую наконец в уличной дали.
Дома стояли тесно, гордые и чинные, меж них не было заборов или садов или уютных маленьких особнячков. Маленькие попадались лишь изредка на окраинах. Двадцатилетняя акушерка Евпраксия Ивановна тащилась мимо них с вызова (она ни от каких вызовов не отказывалась) и воображала, что в таких домиках живут ее родные, ждут ее с чаем и пирогами. Охая и целуя ее, разуют промокшие ботинки, поведут за стол, покрытый скатертью, уставленный розетками с вареньями, сливочниками и пышными ватрушками.
Но никто ее и нигде не ждал. По-прежнему в низкое небо ровного серого цвета уходили из тумана гранитные, красновато-коричневые здания. Замкнуто-недоступные, строгие фасады, массивные двери, чугунные решетки над каналами — все было опрокинуто в ледяной недвижной воде, все подобно застывшему сну, давно приснившемуся, неправдоподобному. В нем почти стерлись подробности, осталось лишь чувство холода, одиночества, собственной заброшенности среди прямолинейного, однообразного парада углов, балконов, площадей и ветреных набережных. Чопорный, пустынный, далекий стоял у Каси в памяти город-монумент.
Довольно! Теперь она сама себе хозяйка, обеспеченная дама! Как прекрасно, как светло, голландка в синих изразцах горяча, домашним печеньем пахнет — какой чудный налаженный мирок!.. Кася и не замечала, что ее маленький кораблик несется среди грозных волн, раскачавших уже всю страну.
Они были дома одни с Лушей, когда их испугала перестрелка, которая то удалялась, то приближалась. Женщины напряженно прислушались.
— Ты все заперла? — несколько раз обеспокоенно спрашивала Кася у горничной.
— Да, барыня.
— Хорошо проверила?
— Да, барыня, — повторяла Луша как заведенная.
— Господи, что с Александром Николаевичем? Почему его нет так долго? Ведь его могут убить на улицах!
Раздался внезапный стук в ставню, потом в дверь. Женщины замерли.
— Кто это, барыня?
— Может быть, он вернулся?
Горничная побежала открывать и сразу же воротилась:
— Евпраксия Ивановна, вас спрашивают.
Кася бросилась в переднюю. В разорванном пальто, с пистолетом в руках ее ждал там мужчина.
— Евпраксия Ивановна, не пугайтесь, ради бога! — Он старался сдержать запаленное дыхание. — Я Мазаев с прииска.
Нет, она не боялась его: где-то виденное лицо, мокрые, спутанные волосы, — только острое чувство несчастья охватило ее.
— Что с Александром?
— Я не знаю. С той стороны переправляется по льду отряд белых офицеров. Дадите ли вы мне убежище до утра?
— Вы ранены? — заметалась Кася. — Луша, неси бинты, там, в аптечке.
Мазаев стер струйку крови со щеки.
— Нет, это пустяки, оцарапался где-то. Я совершенно случайно наскочил на ваш дом. Вы меня не помните, конечно?
— Луша! Дай ему одежду Александра Николаевича, — решительно распоряжалась Кася. — Идите в ванную, Мазаев, снимайте ваше ужасное пальто.
Она повела его в ванную.
— Как от вас пахнет порохом!.. От вас пахнет войной.
Вдруг он улыбнулся, глядя на ее разгоряченное лицо в копне распустившихся волос.
Ее подкрашенные брови надменно взлетели вверх:
— В чем дело?
Лукерья застучала каблуками, понесла его пальто в задние комнаты.
— А пистолет я возьму с собой! — сказал он, глядя в глаза Касе и смеясь.
Неожиданно для себя она тоже засмеялась:
— В ванную?
Ей стало весело и страшно.
— Только не вздумайте затевать перестрелку у меня в доме. Я умру!
— Будьте спокойны, в случае чего, молча пойдем в ножи.
— Какие глупости вы говорите в такие минуты!
Только закрылась за ним дверь ванной комнаты, с улицы снова решительно и долго постучали, и Лукерья, округляя глаза, полные волнения, доложила:
— К вам офицер просится.
— Какой?
— Сухолядый. Очень голенастые.
Вот оно!.. Очень хорошо… Кася выпрямилась, самообладание внезапно вернулось к ней. Она строго посмотрела на Лукерью, на ее криво сидящую наколку, сбившийся набок передник:
— Луша, сколько раз я вам говорила: носите лиф!
Лушка бессмысленно поклонилась и исчезла.
— Добрый вечер.
Офицер глядел настороженно и, как ей показалось, неприязненно, но был сухо вежлив.
— Прошу прощения, чей это дом?
Кася услышала в передней простуженное покашливание сопровождавших его солдат и вся подобралась внутренне, испытывая какое-то ожесточенное упрямство.
— Это квартира управляющего приисками Осколова, — насколько могла высокомерно ответила она, подкалывая волосы. — Чем обязана столь позднему посещению? — и отвернулась, прибавляя в лампе огня.
Она ничего еще не успела понять: что это — волнения на приисках или новая перемена власти? Кто в кого стреляет?.. Ей хотелось убежать и запереться в спальной. Но она пересилила себя. У мужчин это в крови — страсть к разрушениям. Для этого их в муках рожают женщины? Пусть оставят свои споры: чья партия лучше. Что ей за дело до всего этого! Не хочет она ни в чем разбираться! Ее всегда раздражали эти мужские игры!
Однако что-то сильнее раздражения сейчас говорило в ней. Как стоял Мазаев, напряженный, готовый ко всему, с черным пистолетом в руке! Его преследовали, он искал у нее защиты, и она инстинктивно, не рассуждая, бросилась на помощь к тому, кто в ней нуждался. В конце концов, он пришел первый — и все!
Она опять повернулась к офицеру, чувствуя, что очень хороша в молочном свете висящей над столом лампы и что это очень важно в данную минуту, что это будет почему-то на пользу в теперешнем положении.
— Прошу прощения, — повторил офицер, и глаза его подтвердили Касино о себе мнение. — В городе беспорядки, — разъяснил он уже мягче. — Могу ли я видеть господина Осколова?
— Очень сожалею, он не может вас принять. Он только что вернулся и берет ванну.
Офицер оглядел комнату, прислушался к плеску воды в ванной.
— Угодно что-нибудь передать? — настаивала Кася, всем видом подчеркивая неприличие такого визита.
— Виноват. Я зайду утром, если будет необходимость. Обычная проверка.
Он собрался было откланяться, но продолжал стоять и смотреть на Касю. Он был молод, узкоглаз, с ранними зализами на висках. Его лицо, только что официальное, отчужденное, воодушевила какая-то внутренняя вспышка. Он вдруг разглядел у Каси нежные впалости вдоль высоких скул и пепельное облако волос и накусанный алый рот. Он перевел взгляд с лица на ее плечи и не осмелился — ниже, а она стояла и чувствовала себя так, будто одежда сама сползала с нее.
Слабый запах меда возник в воздухе, свежего, только что выкачанного из колоды, текущего прозрачной золотисто-зеленой струей в подставленную оловянную чашку. Колеблющийся сладкий запах мешался с густыми запахами привядших скошенных трав вокруг пасеки и становился от этого острей и различимей.
Кася качнула головой, стараясь прогнать наваждение этого запаха и напоенной им прохлады под деревьями, но оно не прошло, к нему присоединилось вязкое жужжащее гудение пчел, сонно заполонившее собой воздух и даже голову Каси, как начинающееся опьянение.
Офицер понял ее по-своему.
— Мадам, — прошептал он слипающимися, пересыхающими губами и окинул, вобрал взглядом всю ее, взглядом жадным, туманным и беспомощным.
Разделенная от него столом, кругом света над скатертью, отодвинутая от него пространствами их неизвестных друг другу жизней, она в разъятом мгновении ощутила, как горячи его покрасневшие озябшие пальцы, держащие перчатку, как железны руки в серых, покрытых моросью растаявшего инея рукавах шинели. Она боялась поднять на него глаза, как будто даже это соприкосновение было греховно и непреодолимо желанно, как будто оно было способно бесповоротно что-то решить сейчас в ее судьбе. Бежать?! — бешено пронеслось над ее поколебавшимся уютом, с запертым в ванной окровавленным пленником, с ожиданием, как удара бича, возвращения мужа… Бежать?! Так просто? Сейчас? Один вздох — и рухнет все?
Она увидела, как напряглись у него мускулы возле рта, как наклонил он голову и сделал движение навстречу ей. Пчелиный гуд сделался еще неистовей, перебивая, вытесняя тревогу, неловкость, страх, упругими волнами ходившие в Касе.
Офицер теперь стоял так близко от нее, что она слышала запах мокрого сукна, мороза и ремней на груди. Она закрыла лицо ладонями и не шевелилась, ощущая его дыхание уже у себя на пальцах.
— Это катастрофа, это гибель, — заговорил он надламывающимся голосом, — но жизнь еще так огромна… Как зовут вас?
Сам он забыл представиться, и она не вспомнила об этой условности.
Она не могла сообразить, о чем он говорил. О том страшном, что медлило тут между ними? «Что — гибель?» — спрашивала она молча, заранее соглашаясь с ним.
Он смотрел исподлобья, прямо и не отрываясь.
— Вы безумны, — сказала она, отнимая руки от лица.
— Вы — гибель, вы — судьба, — шептал он, оставаясь неподвижным и стоя почти вплотную к ней.
Только с поздно созревшей и оставшейся неопытной женщиной, какой была Кася, могло это случиться. Ей казалось, что комната наполняется дымом и незнакомый офицер — призрак, соткавшийся из этого дыма. Реальным был только его голос и начищенные пуговицы с орлами, блестевшие у нее перед глазами. Она чувствовала, что любое движение, какое она сейчас сделает, обрушит на нее его слова и объятья, и она хотела этого, как больше ни разу в жизни. Но инстинкт, мудрый, трезвый, выработанный годами ее скитаний, сказал не ее — чужим голосом, который она сама не узнала:
— Муж сейчас выйдет.
Смысл ее слов не сразу дошел до него.
Она успела запомнить темно-русый пробор в его волосах и вертикальные кошачьи зрачки, которые, казалось, пульсировали, то расширяясь, то сжимаясь.
— Что вы хотите от меня? — повторила она, запрокидывая голову и отдаваясь этим зрачкам, этим стиснутым губам.
В дверь не вошла — въехала на деревянных ногах Лушка. Пальцы ее с обломанными ногтями откровенно трепетали на темной портьере, за которую она ухватилась.
— Вы испугали нас, — сказала Кася офицеру, делая от него шаг назад. — Луша, поправьте наколку и идите к себе.
Лушка и не подумала тронуться с места.
Он щелкнул каблуками, через силу улыбнулся:
— Я намного опоздал, мадам. Я понимаю. Мое несчастье, что я всегда опаздываю. Извините.
…Запах меда и трав не растаял, когда он вышел. Скрип его шагов по снегу за окном резал ее сердце. Она подошла к зеркалу, взялась руками за раму. В стекле было пусто. Бессмысленно и оцепенело смотрела Кася в пустоту, не удивляясь тому, что не видит своего отражения.
…Ее пальцы скользнули по жесткому суконному воротнику, по холодным щекам и крутым надбровьям, и, чувствуя его руки, сомкнувшиеся у нее на лопатках, она прижалась к его виску, шепча в волосы, в ухо, в наплывающий гул темноты: «Ты будешь всегда, запомни, ты будешь всегда…»
Шуршание крахмального передника Лушки вернуло ее к действительности.
— Чем это пахнет? — резко спросила она. — Ты слышишь?
— Не знаю, барыня, — сипло пролепетала Лушка. — Снегом? Наследили они. Я сейчас подотру.
— Ах, оставь! — гневно сказала Кася. — Сдохнуть бы сейчас, чтоб больше ничего не видеть!
— Как можно? — ответила Лушка, ломая пальцы. — Я сяду. Позволите? Мне дурно.
— Ты еще в обморок упади, барыня ситцевая, — с презрением проговорила Кася, пододвигая, однако, ей стул ногой. — Мне самой дурно. Сдохнуть бы, и все тут.
Она достала из шкафчика флакон с ароматической солью, вдохнула сама и поднесла горничной. Капли пота выступили у той на побледневшем лбу.
— Сдохнуть недолго, Евпраксия Ивановна, — сказала она, со всхлипом втягивая носом из флакона. — Может, еще и успеем. Не знаю, как до утра бы дотянуть. Вы-то вон как с лица переменились!..
Кася ходила по комнате, стискивая руки. Что она натворила, кого она впустила в дом и спрятала? А муж? Господи, что скажет муж? Где он? Она перебежала к окну, приникла ухом. Вдруг он где-нибудь лежит в сугробе, скорчившись от шальной пули? Она стиснула заклокотавшее горло руками: Мазаев услышит. Все моется. Что за человек? Смерть рядом — он моется.
Заскрипели полозья саней. Кася вздрогнула.
— Приехал! — запыхавшись, доложила Лушка. — Я ужинать собрала.
— Пошла вон! — неожиданно для самой себя взвизгнула Кася, трогая дрожащими пальцами виски.
Он вошел, такой усталый, даже не размотав шарфа и не сняв бурки, и сразу почувствовал неладное по ее обреченному лицу.
— Кто у нас в доме? — спросил он, отстраняя ее попытку обнять его.
— Приходил офицер, но все обошлось, — она стала путаться в словах. — В городе — мятеж. Слышишь, стреляют? Я так за тебя боялась.
— Прекрасно, я тронут, — холодно сказал Александр Николаевич. Он что-то подозревал. — Я спрашиваю, кто у нас в доме?
— Александр… — нерешительно начала Кася и остановилась, не зная, как говорить дальше.
Ею овладела странная, совсем неподходящая мысль, что супружество это еще и узнавание, изучение друг друга всю жизнь, и никогда, наверное, это узнавание не будет исчерпано и закончено… Что знала она о человеке, стоящем сейчас перед ней?.. Разве видела она когда-нибудь у него такое безобразное выражение гнева и презрения? Она чувствовала, что сейчас узнает о нем что-то новое и очень важное, и вдруг острое любопытство как бы стороннего наблюдателя обожгло ее. «Ну-ну, давай, покажи себя, — молча торопила она. — Ничего не хочу объяснять этим чужим глазам. В чем я виновата?»
— Имею я право узнать, кто у тебя в доме? — в третий раз повторил он все с той же грубой, застывшей гримасой.
— Я у вас в доме, Александр Николаевич, — произнес Мазаев, отворяя дверь и появляясь в халате хозяина.
— Я счастлив. Что все это значит?
Александр Николаевич будто невзначай взял с полки массивную бронзовую фигурку лежащего оленя.
Лушка задавленно пискнула, втянув голову в плечи.
Никогда раньше он не ревновал жену. Но сейчас багровая тьма застлала ему глаза.
— Александр! — закричала Кася, пытаясь вырвать у него статуэтку. — Это мой олень! Я колю им орехи!
— А у меня его рога?
Они боролись, едва не падая, но еще сильнее страдание, чем боль в стиснутых запястьях, ей причиняла пошлая театральность этой сцены, она чувствовала себя как в дурном водевиле перед двумя изумленными зрителями, и бессвязным шепотом мужу в лицо, что это ее вещь, что он не имеет права брать этого оленя, она умоляла совсем о другом: не разрушать ее уважения, не разрушать себя в ней, не убивать в себе того, что было и ей опорой.
Помутившись глазами, он отпустил ее, и они стояли друг против друга, тяжело дыша, не зная, куда девать руки. Ей хотелось прижать его к себе, как расходившегося ребенка, уже не могущего, не умеющего с самим собой справиться; тогда бы он замолчал, затих задушенно лицом в ее плечо, не разумом, но мышцами, кожей ощущая ее родную власть над ним… Но Лушка, оторопевшая за портьерой! Но Мазаев в махровом халате и сапогах!
— Александр! Как вам не стыдно! — непроизвольно, нервно смеясь, заговорила она по-французски, сама удивившись, как эта невесть где подхваченная фраза застряла у нее в памяти.
— Это недоразумение. Если хотите, я сейчас же уйду, — так же по-французски неожиданно сказал Мазаев. Только его французский был гораздо чище и уверенней, чем у Каси. — Я участвовал в перестрелке. Совет арестован. Угодно вам выдать меня? Сейчас идут обыски. Поступайте, как вам подсказывает честь и благородство.
— Вы… знаете по-французски? — только и мог выговорить Александр Николаевич.
— Я окончил Петроградский университет. Если вас затрудняет мое присутствие, я могу уйти к Промысловым.
— Оставайтесь, — обессиленно махнул рукой Александр Николаевич.
…А коварный, предательский, тонкий запах меда снова возник в комнате, как чья-то ироническая и печальная улыбка.
«Как же было бы славно, если бы он, вернувшись, застал тут Мазаева, а жена сбежала с офицером!..» То, что офицер был при исполнении служебных обязанностей и в сопровождении караула солдат, Кася во внимание не принимала.
Да и что, вообще, невозможно в такие времена? Самое невероятное, самое невообразимое стало возможным в этом взбесившемся мире, в его дикой пляске, где каждый скакал как хотел и как умел.